В коридорах тюрьмы собачий холод и образцовая чистота. Надзиратель шел сзади и командовал: "Налево… Вниз… Направо…". Полы устланы половиками.
В циклопических стенах - глубокие ниши, ведущие в камеры. Это - "одиночки".
Есенина ввели в кабинет следователя, и он, к своему изумлению, вновь увидел Васильева, восседавшего за огромным, будто министерским, письменным столом.
Теперь его руки не дрожали; на круглом, хорошо откормленном лице - спокойная и даже доброжелательная улыбка.
Есенин понимал, что у Васильева есть все основания быть довольным. Это он провел всю операцию, пусть несколько театрально, но втихомолку и с успехом.
Это он поймал вооруженного человека. Это у него на руках какое ни на есть, а все же настоящее дело, а ведь не каждый день, да, пожалуй, и не каждый месяц ГПУ, даже ленинградскому, удается из чудовищных куч всякой провокации, "липы", халтуры, инсценировок, доносов, "произведений" и прочей трагической чепухи извлечь хотя бы одно "жемчужное зерно" настоящей контрреволюции, да еще и вооруженной.
Лицо Васильева лоснилось, когда он приподнимался, протягивая руку Есенину, и говорил:
- Садитесь, пожалуйста, Сергей Александрович!
Есенин садится и всматривается в это лицо, как хотите, а все-таки победителя. Васильев протягивает Есенину папиросу, и тот закуривает.
- Чаю хотите?
Через несколько минут принесли чай, настоящий чай, какого "на воле" нет, с лимоном и сахаром.
- Ну-с, Сергей Александрович, - начинает Васильев, - вы, конечно, прекрасно понимаете, что нам все решительно уже известно. Единственно правильная для вас политика - это "карты на стол".
- Не понимаю, какие тут "карты на стол", когда все "карты" и без того в ваших руках, - ответил Есенин.
- Все очень просто, - с ухмылкой сказал Васильев. - Помимо показаний вашего сообщника Вольфа Эрлиха у нас есть показания других и, скажем так, показания Тарасова-Родионова. Вы знаете, о чем я говорю.
Чай и папиросы уже почти совсем успокоили нервную систему Есенина. Теперь можно наблюдать за Васильевым, расшифровывать его интонации и строить какие-то планы самозащиты.
- Не понимаю, что вы имеете в виду конкретно? - Есенин пытался разыгрывать простака.
- Я должен вас предупредить, Сергей Александрович, что вашей безопасности ничто и никто не угрожает. В особенности если вы последуете моему совету. Мы не расстреливаем преступников, гораздо более опасных, чем вы. Наша задача - не карать, а исправлять…
Есенин сидел в мягком кресле, курил папиросу и думал о том, что это дипломатическое вступление ничего хорошего не предвещает. Следователь просто его обрабатывает. А это может означать только одно: на базе бесспорной и известной ГПУ и без него, Есенина, фактической стороны "дела" гражданина Есенина тот пытается создать какую-то "надстройку", раздуть "дело" и впутать в него кого-то еще. Кого именно, еще пока неизвестно.
- …Вы, как разумный человек, понимаете, что ход вашего "дела" зависит прежде всего от вас самого. Следовательно, от вас зависят и судьбы ваших родных: родственников в Москве - детей, жен… Поверьте мне, что я не только следователь, но и человек.
"Ну-ну, - подумал Есенин. - Не ГПУ, а какая-то заутренняя служба в церкви".
- Скажите, пожалуйста, товарищ следователь, вот вы говорите, что не считаете меня опасным преступником. К чему же тогда такой, скажем, расточительный способ ареста? Отдельный вагон, вооруженные люди…
- Ну, знаете, вы не опасны с точки зрения советской власти.
Васильев посмотрел на Есенина в упор, как бы ставя этим взглядом точку над каким-то невысказанным "i".
Есенин понимал, что это значило: или вы подпишете все, что вам будет приказано, или…
- Мне кажется, товарищ Васильев, что все совершенно ясно, и мне только остается письменно подтвердить то, что вы и так знаете.
- А откуда вам известно, что именно мы знаем?
- Помилуйте, у вас есть товарищ Эрлих.
При фамилии Эрлиха Васильев слегка улыбнулся.
- У нас есть еще показания писателя Тарасова-Родионова. Вы знаете, что я имею в виду. Телеграмму. Где вы прячете депешу?
- Я все придумал. Нет никакой телеграммы.
- Перестаньте лгать, гражданин Есенин! - с неожиданной злобой бросил следователь. - Вы дадите адрес, где она спрятана? Иначе будет хуже. Кстати, у нас есть еще и своя история - по линии шпионажа в пользу Англии. Так вы и бежать собираетесь. Побег за рубеж. Это уже посерьезнее.
- Ага, так вы мне еще и вредительство припишете?
- Послушайте, - Васильев усмехнулся, - следствие веду я, а не вы.
- Понимаю. Впрочем, для меня дело так же ясно, как и для вас.
- А мне не все ясно. Как, например, вы достали оружие, а документов нет?
Есенин объяснил: пистолет он привез из-за границы. Из США.
Следователь явно разочарован. Он ждал чего-то более сложного, откуда можно было бы вытянуть каких-нибудь соучастников, разыскать какие-нибудь "нити" и вообще - развести.
- Вот что я вам предложу, - проговорил наконец Васильев. - Я отдам распоряжение доставить в вашу камеру бумагу и прочее, и вы сами изложите все показания, не скрывая решительно ничего. Еще раз напоминаю вам, что от вашей откровенности зависит все. Так что и в ваших, и в моих интересах покончить со всей этой канителью как можно скорее.
Есенин понял его намек, кивнул.
- Уверяю вас, Сергей Александрович, что ничем особенно страшным история ваша закончиться не может… Ну, до свидания, - откланялся он.
Есенин поднялся со своего кресла и приметил рядом с креслом Васильева выдвинутую из письменного стола доску, на которой красовался крупнокалиберный кольт со взведенным курком. Товарищ следователь был готов к менее дружественному финалу беседы с поэтом.
Порядочность - качество, приятное даже в примитивном палаче. Конечно, утешительно и то, что Есенину не тыкали в нос кольтом, не инсценировали расстрела. Но кто знает, что его ждало впереди, тем более что предварительный допрос не дал решительно ничего нового. Никаким обещаниям товарища Васильева Есенин, конечно же, не верил, как не верил и его оптимизму, дескать, впереди все прекрасно и удивительно хорошо.
Есенин наскоро набросал свои показания и ждал очередного вызова, чтобы узнать, где окончится следствие как таковое и где начнутся попытки выжать из него детективное "произведение".
Есенинские показания забрал коридорный надзиратель и, вероятно, отнес Васильеву. Его вызвали на допрос. Васильев был таким же вежливым, как и в первый раз, но на лице его блуждало разочарование.
- Должен вам сказать, Сергей Александрович, что ваша писанина никуда не годится. Это все мы и без вас знаем. Ваша попытка побега за границу нас мало интересовала. Для нас важен был ваш шпионаж.
Васильев бросил эту тираду, как будто выстрелил из пушки тяжелыми снарядами, которые должны были снести Есенина с ног и вывести его из равновесия. Но Есенин остался равнодушным. Вопросительно и молча поглядывал он на Васильева. Васильев пронзал его ответным взглядом. Техническая часть этой процедуры ему явственно не удавалась. Есенин выкурил Васильевскую папироску и ждал…
- Основы вашей "работы" нам достаточно полно известны, и с вашей стороны, Сергей Александрович, было бы даже, так сказать… неумно эту работу отрицать. Но целый ряд отдельных моментов нам неясен. Вы должны нам их "разжевать".
- К сожалению, ничем вам помочь не могу.
- Значит, вы собираетесь отрицать вашу шпионскую "работу" против советской власти?
- Самым категорическим образом. И преимущественно потому, что такой работы и в природе не существовало.
- Позвольте, Сергей Александрович. У нас есть наши агентурные данные, у нас есть копии вашей переписки. У нас есть показания круга ваших друзей, которые во всем сознались…
Но скоро с Есениным стали обращаться не так политкорректно, как до этого. Тот же самый Васильев, который был сама доброта, принялся неожиданно "крыть" его матом, оглушительно стучать кулаком по столу, тыкать ему в нос кольтом и грозил "пристрелить, как дохлую собаку".
Его "агентурные данные" не стоили и полушки; слежка за Есениным, как оказалось, была постоянной, но ничего путного выследить так и не удалось; переписка перлюстрировалась вся, но и из нее Васильев ухитрился выкопать только факты, разбивающие его собственную теорию. Оставалась одна эта теория или, точнее, скелет "произведения", который Есенин должен был облечь плотью и кровью и скрепить всю эту чепуху своей подписью, и тогда на руках у Васильева оказалось бы настоящее "дело", на котором, может быть, можно было бы сделать карьеру и в котором увязло бы около десятка решительно ни в чем не повинных людей.
Как-никак знакомства с иностранцами у Есенина были - та же экс-жена Айседора Дункан. Связь с заграницей была. Все это само по себе уже достаточно предосудительно с советской точки зрения, ибо не только заграницу, но и каждого отдельного иностранца советская власть стремилась отгородить стеной от зрелища советской действительности, а советского человека - от буржуазных соблазнов.
Непонятно, как именно конструировался эскизный план этого "произведения" в недрах ГПУ. В одну нелепую кучу были свалены и Айседора Дункан, и полуторагодовой его вояж с женой в Европу и США, встречи с эмигрантами из России и несколькими знакомыми журналистами, а также поездки поэта по СССР. Здесь не было никакой логической или хронологической увязки. Каждая "улика" вопиюще противоречила другой, и ничего не стоило доказать полную логическую бессмыслицу состряпанного в ГПУ "произведения", так называемого "Дела Есенина".
Итак, что поэт имел в "сухом остатке"?
Скорее всего, это было варево, несъедобное даже для неприхотливого желудка ГПУ. Но если бы Есенин указал Васильеву на самые вопиющие несообразности, устранил бы их, то в коллегию ГПУ пошел бы обвинительный акт, не лишенный хоть некоторой, самой отдаленной, доли правдоподобия. Этого правдоподобия было бы достаточно для создания другого "настоящего дела" и для ареста новых "шпионов".
И Есенин очень просто признался Васильеву, что тот - по его же словам - человек разумный, а поэтому и не поверил ни в его обещания, ни в его угрозы, что вся эта детективщина со шпионами - несусветный вздор и что вообще никаких показаний на эту тему он подписывать не будет.
Васильев как-то сразу осекся, его лицо перекосилось от ярости.
- Ах, вы так!..
- Я так.
Он несколько секунд смотрел Есенину в глаза.
- Ну, мы вас заставим сознаться.
- Маловероятно.
На лице Васильева была видна борьба. Он сбился со своего европейского стиля и почему-то не рискнул тут же перейти к обычному, чекистскому. То ли ему не было приказано, то ли он побаивался чего-то или кого-то. За два дня тюремной голодовки Есенин не очень уж ослаб физически, да и терять ему было нечего.
- Вот видите, - раздраженно проговорил Васильев. - Можете идти в камеру.
На другой же день Есенина снова вызвали на допрос. На этот раз Васильев был не один. Вместе с ним в комнатке толкались еще какие-то дознаватели в количестве трех человек, видимо, чином значительно повыше. Один - в чекистской форме с двумя "ромбами" в петлицах. Дело принимало иной оборот, играли уже всерьез.
Васильев держался пассивно и оставался в тени. Допрашивали те трое. Около пяти часов "выстреливались" бесконечные вопросы о всех знакомых поэта, снова выплывал уродливый, нелепый остов надуманных версий. Есенина в шпионаже уже не обвиняли. Но граждане вокруг поэта (перечислялись Ф. И. О) и прочие занимались шпионажем, и он об этом не мог не знать. О шпионаже лично Есенина тоже почти не заикались, весь упор делался на нескольких его заграничных знакомых.
Требовалось, чтобы поэт подписал показания, их изобличающие. Для усиления нажима перечислялись родные Есенина, его близкие, которым от его молчания будет только хуже. Делались намеки на то, что его показания весьма существенны "с международной точки зрения", что ввиду дипломатического характера этого дела имя Есенина нигде не будет названо. Потом озвучивались намеки - и весьма прозрачные - на расстрел Есенина в случае его отказа сотрудничать со следствием.
Часы проходили незаметно, и Есенин замечал, что допрос превращается в конвейер. Следователи то выходили, то приходили. Ему трудно было разобрать или запомнить их лица. Они сидели на ярко освещенном месте, в креслах, у письменного стола. Одинокой фигурой за столом возвышался Васильев, остальные были в тени - сидели у стены кабинета и на кожаном диване.
Соврать что-то или сболтнуть лишнее он не имел права, а потому излагал правду. Но этот многочасовой допрос, это огромное нервное напряжение временами уже заволакивали сознание, сковывали мысли апатией, парализовали волю безразличием.
- Не понимаю вашего упрямства, - говорил человек с двумя "ромбами". - Вас в злонамеренном шпионаже мы не обвиняем. Но какой вам смысл топить себя, выгораживая других. Вас они так не выгораживают.
Есенин лихорадочно думал: "Что значит глагол "не выгораживают", и еще в настоящем времени? Кто эти люди? И уже арестованы? И действительно "не выгораживают" меня? Или просто это новый трюк следователей?".
Со всем доступным Есенину спокойствием и со всей доступной ему твердостью он проговорил:
- Я поэт, журналист и, следовательно, достаточно опытный в светских делах человек. Я не мальчик и не трус. Я не питаю никаких иллюзий относительно своей собственной судьбы и судьбы моих близких. Я ни на одну минуту не верю ни вашим обещаниям, ни увещеваниям ГПУ. Все это ваше "произведение" я считаю форменным вздором и убежден в том, что таким же вздором считают его и мои следователи: ни один мало-мальски здравомыслящий человек ничем иным и считать его не может. И ввиду всего этого я никаких показаний не только подписывать, но и вообще давать не буду.
- То есть как это вы не будете?! - вскочил один из следователей и неожиданно замолк.
Человек с двумя "ромбами" медленно подошел к столу и сказал:
- Ну что ж, Сергей Александрович. Вы сами подписали себе приговор… И не только себе. Мы хотели дать вам возможность спасти себя. Вы этой возможностью не воспользовались. Ваше дело. Можете идти.
Поэт встал и направился к двери, у которой стоял часовой.
- Если надумаете, - бросил ему вдогонку человек с двумя "ромбами", - сообщите вашему следователю. Если не будет уже поздно…
Но когда Есенин вернулся в камеру, то рухнул на кровать - он был совсем без сил. У него будто вынули что-то самое ценное в жизни, а голову наполнили беспросветной тьмой и отчаянием. Спас ли он своим упрямством кого-нибудь в реальности? Не отдал ли дорогих ему людей на расправу? Есенин догадывался, какие аресты могли быть произведены в Москве, Ленинграде, и какие методы допросов были применены, и какие "произведения" создаются или уже созданы в недрах ГПУ…
Откуда-то со дна сознания подымалось что-то темное, паническое, и за всем этим он воочию увидел свою кудрявую голову, развороченную выстрелом из револьвера в упор.
Есенин забрался с головой под одеяло, чтобы ничего не видеть, чтобы не могли подсмотреть в "глазок" и не подстерегли его в минуты упадка.
Наступили часы безмолвного ожидания. Где-то там, в гигантских и беспощадных зубцах маховиков чекистской машины, варилось безымянное есенинское "дело". Потом подцепит его какая-нибудь одна, особенная, шестеренка - и вот придут и Есенину скажут: "Собирайте вещи!"…
Они придут не вдвоем и даже не втроем. Они придут ночью целым расстрельным взводом. У них будут револьверы в руках, и эти револьверы будут дрожать больше, чем дрожал кольт в руках "инженера из МПС", "железнодорожника" Васильева в вагоне поезда, шедшего из Москвы в Ленинград.
Снова бесконечная бессонная ночь. Тускло из центра потолка подмигивала электрическая лампочка. Мертвая тишина "одиночки" лишь изредка прерывалась чьими-то ночными криками. Полная отрезанность от всего мира. Было ощущение человека, похороненного заживо.
Так прошло четыре дня.
27 декабря, воскресенье, вечер.
Поэт, усевшись на кушетку, тихонько запел:
Все мы, все мы в этом мире тленны…
Тихо льется с кленов листьев медь.
Будь же ты вовек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть.
Есенин пел, грустно улыбаясь.
Но дверь лязгнула открываемыми запорами: в камеру вбежали два надзирателя. Один заорал:
- Встать! - и оба разом навалились на Есенина, усадили на стул.
В камеру вошел Блюмкин, за ним Васильев и тот высокий чин с двумя "ромбами".
Дверь в камеру закрыли.
Поэт увидел Яшку Блюмкина с револьвером в руке - и сердце его зашлось в смертельной тоске.
- У кого телеграмма? - заорал тот в припадке неожиданной ненависти. - Адрес давай, сво-олочь!
- У кого надо… Не видать вам телеграммы! - сквозь зубы выдавил Есенин.
- Давай, приступай! - крикнул Блюмкин надзирателям и, цинично ухмыльнувшись, добавил: - Ну что? "До свиданья, друг мой, до свиданья!..".
Надзиратели накинули на шею поэта удавку, стали душить…
Есенин захрипел, правой рукой вцепился в веревку.
Подскочил Блюмкин и наганом со всего маху ударил рукояткой в лицо!
Еще! Еще! Даже в раж вошел…
Один бьет, двое держат! Глаз вытек. Переносица проломлена. Обмяк поэт, затих.
Высокий чин с двумя "ромбами" подал голос:
- Перестарался ты, Яша… Придется по другому варианту лепить историю.
В камеру вошли еще двое, среди них - Эрлих.
- Где Цкирия?
- Я здесь.
- Срочно оборудуй пятый номер. Меблируй, перетаскайте его вещи. Все делать под суицид. Понятно?
- Так точно! - глухо отрапортовал кто-то.
- Исполняйте!
Офицер отозвал Эрлиха, минут пять внушал ему какие-то директивы, тот молча кивал.