– Мой отец геолог, тут где-то его партия, и мы ее искали. Но меня сковал радикулит, – да такой, что ни встать, ни сесть я не могу. Папа пошел в шахтерский поселок за машиной, да вот… нет и нет. Он, наверное, затерялся. А я тут одна боюсь. Там вон речушка, к ней подходили волки на водопой. У меня есть ружье, но я же не могу шевельнуть рукой. И еще в моем рюкзаке есть топор, вы можете срубить сучья и бросить в костер.
– Вот это деловой разговор.
Я достал топор и пошел к реке, которая блеснула матовой свинцовой полосой, стал искать сухие деревья. Скоро я нарубил охапку засохших березок, а затем и другую, и третью, и два костра снова запылали ярким пламенем. В их свете я разглядел лицо девушки, а точнее, девочки, – так она была молода. Достал свои продукты и предложил ей со мной поужинать, но она отказалась, сославшись на боли во всех суставах. Сделала усилие, чтобы освободить для меня часть спального мешка, на которую и я бы мог прилечь. И при этом сказала:
– Я теперь вижу вас; вы и не старый и не молодой, но военный, и я вас не боюсь. А у вас есть жена?
– Есть. И дочка есть. Они в Вологде, и скоро я к ним приеду.
Девочка лежала на спине, смотрела в небо. В ее больших и черных как угольки глазах метались всполохи пламени, и это придавало ей вид фантастического существа, упавшего с другой планеты. Видимо, она хотела спать; глаза ее то закрывались, то открывались, а потом и дыхание изменилось, стало глубоким и шумным.
Я подложил под голову свой вещмешок, привалился к девочке и скоро тоже заснул. И спал очень крепко, как только спал на войне после изнурительных походов и бессонных ночей. И ничего не видел во сне, ничего не слышал, – и не знаю, сколько проспал, как вдруг у самого уха явственно раздался голос мамы:
– Ванятка, вставай! Вставай, милый, вставай.
Так мама будила в детстве. И я открыл глаза. И меня поразил мрак, царивший вокруг. Костры потухли, и я ничего не видел, а только совсем рядом кто-то горячо дышал и будто мокрыми теплыми губами касался моей щеки. Я вздрогнул и хотел подняться, но два горящих глаза давили меня, прижимали к земле. "Волки!" – бросилось в голову, и я рукой потянулся к пистолету, выхватил его и выстрелил. Темень огласилась страшным воем, и глаза шарахнулись в сторону, а где-то в глубине ночного мрака завыли другие волки. Я снова выстрелил, – теперь уже для устрашения всей стаи. Громовые раскаты двух выстрелов вспарывали темень, гул и треск от них, казалось, раскололи землю, разбудили небо, и тучи с шумом понеслись над головой.
Рядом со мной вырос силуэт человека.
– Что случилось? Вы кого убили?
Я повернулся.
– А… ваш радикулит?
– Радикулит?
– Да, радикулит? Вы же не могли рукой шевельнуть.
– Да, не могла, а теперь… могу. И вот… – ноги ходят. Видите?
Прошла к костру, бросила в потухшие головешки сухие ветки. Огонь вспыхнул. Девушка подняла на меня глаза:
– Как вас зовут?…
– Капитан… Ваня. Иван…
– Нужно что-нибудь одно: лучше капитан.
– У меня имя хорошее. Иван. Немцы на войне всех русских Иванами называли.
– Нет, имя нехорошее – Иван! Разве можно так… Иваном человека называть. Это раньше стариков так звали. Другое дело –Эдик, Эдуард! Или Гоэлро. У нас физрука так звали: Гоэлро Фомич. Звучно и – непонятно. Девочки любят, когда непонятно. А, кроме того, человек вы женатый, семейный. У вас дочь есть, а я скажу: Ваня, Иван. Нет, я капитаном буду вас звать. Капитан – красиво. У руля стоит, корабль в море ведет.
– Ну, ладно, – сказал я обиженно. – Раскудахталась. Ты лучше пощупай то место, где был радикулит. Не вернется ли он снова?
Она щупала нижнюю часть спины.
– Нет, не вернется. А вернется – снова выстрелишь… У тебя пули еще есть?
– Стреляет не пуля, а патрон. Есть у меня патроны.
– А меня Ниной зовут. Я Нина Истомина, будем знакомы. Кому сказать – не поверят: выстрел, ваш выстрел. Я так испугалась… Вскочила, – и вот… нет радикулита. Смешно.
Нарубили веток, запалили костры. Пламя от них вздымалось к небу, искры дождем осыпали тундру. Я вспомнил, как мне рассказывал брат Федор: он тоже чудесным образом излечился от радикулита. Сидел в санатории за столом с больным – сердечником. Обедали. И вдруг сосед схватился за сердце: "Ой!" –и повалился со стула. Федор вскочил, наклонился к нему и, увидев, что тот мертв, кинулся бежать за врачом. Нашел врача, привел его к умершему и тут только вспомнил о своем радикулите. Его как ни бывало!
Рассказал эту историю Нине, и мы долго смеялись.
Со стороны моря потянуло ветром – влажным и будто бы теплым. Потом налетели резкие порывы, подхватили горящие головешки, унесли в темноту. Огоньки еще с минуту метались по тундре, прыгали вверх-вниз, пунктирами трассирующих пуль резали пространство, но тут же растворялись во мраке, который на глазах сдвигался в сторону от моря. И на открывшемся небе среди ярко засиявших звезд вначале чуть заметно, но затем все отчетливее и шире заиграли розово-зеленые и желто-синие полосы… Начинался концерт световой музыки – северное сияние. Я еще со школьных лет слышал о таком явлении, – и читал, и знал, что именно здесь, в Заполярье, оно и бывает, но вот увидел его и не поверил глазам: так неожиданно и мощно заполыхало небо, так фантастически прекрасно оно было.
Порывы ветра становились сильнее; Нина от страха схватилась за рукав моей шинели, я придерживал на голове шапку, и задрав голову, смотрел на валившиеся к горизонту тучи и на все ярче и шире закипавшее в небе разноцветье. А оно, словно желая меня поразить, закипало все круче и бурливее, и вот уже подожгло все небо, и то гасло, то вспыхивало, то бросало на нас исполинские полотенца, а то вдруг кидалось к морю, смахивая как метелкой звезды…
И сама тундра занялась всесветным пожаром.
Северное сияние только начиналось.
Со стороны речки, походившей сейчас на огненного змея, шел человек.
– Папа! – вскрикнула Нина и побежала ему навстречу.
Некоторое время мы втроем наблюдали северное сияние, но затем я засобирался в дорогу.
– Вот тут прямо, – показал на речку отец Нины, – место узкое и мелкое. И часто лежат камни. Вы без труда перейдете.
Мы простились.
На седьмые сутки я был в Мурманске. А еще через два дня – в Вологде.
На службе ждал сюрприз – и очень приятный: меня вызывали в Москву, в редакцию "Красной звезды". Я быстро оформил проездные документы, получил командировочные и вечером простился с женой и дочкой.
Моя жизнь делала крутой поворот, я выходил на дорогу большой журналистики.
Глава четвертая
В Москву я приехал утром. И сразу отправился в "Красную звезду". Шел по коридору третьего этажа, читал вывески: "Отдел информации", "Отдел партийной жизни", "Боевой подготовки", "Морского флота", "Авиации". Возле этой комнаты остановился. Решил, что здесь и буду работать. Ведь это моя стихия – авиация. Впрочем, и артиллерия мне родная. Но хотелось бы попасть в отдел авиационный. "Буду проситься", – сказал себе решительно и пошел дальше.
То из одной комнаты, то из другой выходили офицеры, все больше майоры, подполковники и полковники, – младших офицеров не видно; и куда-то все торопятся, на меня не смотрят; и были они сытые, красномордые – не то, что во Львове, где мы жестоко голодали, на лице ни кровинки и все злые. Эти же и одеты во все новенькое, и брюки отглажены, ботинки начищены, пуговицы горят, как звезды. "Столица! – думал я. – Тут у них и снабжение особое".
Зашел в туалет, достал из портфеля газету, стал отчищать ботинки. Здесь только заметил, что ботинки у меня разваливаются, каблуки стоптаны, носки расплющены и смотрят один вправо, другой влево – как у Чаплина. Пытался их поправить, но они становились еще хуже и грозили совсем расползтись. С ужасом подумал, что новые купить не на что, а в этих ходить можно было только в Вологде или там, в тундре, где они героически выдержали и снег, и грязь, и бездорожье. Осмотрел себя в зеркало, и мне стало не по себе; я даже похолодел от безысходности положения. Китель был весь мят и жат и на локтях потерся, о брюках и говорить нечего: они не только вид, но даже свой первоначальный цвет потеряли. И как же это я об одежде не подумал? Ну, хотя бы все отгладил, подшил бы, подлатал. Хорошо, хоть Надежда перед отъездом воротничок свежий пришила, да и китель, кажется, почистила.
Однако делать нечего: приосанился, вошел в отдел кадров. Тут в приемной сидела секретарша, женщина восточного типа – армянка или еврейка: вид у нее непроницаемо равнодушный, и даже презрительный, будто к ней приближалась жаба с поврежденной лапой и разбитой головой.
– Я по вызову, – начинаю негромко и чуть дыша, – у меня бумага. Вот…
Протягиваю вызов, подписанный главным редактором, но секретарша меня не видит и не слышит. Пауза длится несколько минут и становится нестерпимой. Бумага в руке начинает подрагивать, будто я сильно замерз или меня трясет лихорадка. Наконец, она берет бумагу, нехотя читает. И кладет ее на угол стола, – так, что она вот-вот упадет.
В приемную вкатился подполковник, именно вкатился, потому что он был невысок ростом и толст и плечи имел покатые, точно женщина. По мне скользнул левым глазом и прошел мимо, словно боялся, что я его схвачу за руку и увяжусь за ним. Со спины он еще больше походил на женщину: слипшиеся кудрявые волосы падали на плечи, а там, где должна быть талия, выделялось утолщение и сглаживало зад, так что ноги его, короткие и почти не гнущиеся, казалось, росли из спины, и оттого он уж и совсем терял признаки мужского происхождения. Впрочем, все это я оценил в несколько секунд, пока подполковник метеором летел к двери своего кабинета.
Это был начальник отдела кадров газеты подполковник Шапиро, который вместе с главным редактором подписал вызов. Я понял это, когда секретарша, захватив со стола бумагу, скрылась в кабинете. А когда вышла оттуда, сказала:
– Ждите.
Подполковник не принимал меня долго, он еще несколько раз выходил из кабинета, пробегал мимо, и каждый раз я видел, как скользящим боковым зрением оглядывал меня, не проявляя, впрочем, никакого ко мне интереса. Я невольно вспоминал двух полковников – Арустамяна и Сварника, и майора из СМЕРШа, – они вот так же кидали на меня мимолетные взгляды и демонстративно третировали сам факт моего существования на белом свете, – пытался вывести какую-то закономерность, но, конечно, никакой связи тут не видел, а лишний раз задумывался о том, что в армии я ничего не значу, никого не интересую и на другое отношение к себе не могу рассчитывать. Снова заползали мысли о тракторном заводе в Сталинграде, где я мог бы сейчас быть заместителем начальника цеха, имел бы квартиру и пользовался бы всеобщим уважением, как это было еще до войны, когда я работал распредмастером во втором механическом цехе. Здесь же я, если и приживусь, то как устроюсь с квартирой, как буду жить на самую маленькую зарплату, которую мне положат, – и вообще, сумею ли вписаться в такой важный коллектив высококлассных журналистов, которые тут наверняка только и служат.
Приема я ждал более трех часов, а потом секретарша сказала:
– Начальник сегодня принять вас не может, вы идите в гостиницу, устраивайтесь, а завтра во второй половине дня придете.
Я еще в Вологде узнал адрес офицерской гостиницы на площади Коммуны, поблизости от театра Красной Армии, – туда и поехал.
Скоро я имел маленький отдельный номер, оставил в нем портфель, а сам пошел гулять по городу. Мне надо было еще посетить редакцию журнала "Новый мир", показать там "Лесную повесть", но туда я решил поехать после того, как устроятся мои дела в "Красной звезде".
Часу в десятом вернулся в гостиницу и лег спать. Но через час-другой заслышал какую-то возню в номере и проснулся. Включил ночничок и увидел здоровенного лысого дядю, снимавшего гимнастерку и готового уж ложиться спать. Я вскочил и сел на край койки. Он же, увидев меня, махнул рукой и выругался:
– Черт! Эти проклятые клетки! Я номером ошибся!
Он присел на стул и стал объяснять:
– Тут, видите ли, коридорная система, на этаже сто номеров и все одного размера. Я там в вестибюле в карты играл, ну, и вот… забрел к вам. Простите, ради бога! Ваш номер тридцать второй, а мой тридцать третий. И мебель тут расставлена по стандарту: кровать, столик, стул – все одинаково. Вы, наверное, вчера поселились. Тут до вас майор танкист с супругой жил.
Мой собеседник, судя по погонам на гимнастерке, был тоже майором; широко улыбнулся, стал рассказывать.
– Случай тут на днях вышел: ребята в преферанс играли, припозднились. Один отвалился, пошел спать. Вот так же зашел в соседний номер, тихонько разделся, лег в кровать. Женщина проснулась, обняла его. Ну, конечно, приняла за своего. А уж потом, когда страсти разогрелись, рукой головы коснулась. Батюшки! – лысый. Муж-то у нее кудлатый, а у этого голова точно коленка бабья.
– Ой! Никак Леонид Фомич?
– Валентина?… А твой там, в вестибюле, пульку доигрывает.
Затихли на минуту. Валентина шепчет на ухо:
– Теперь-то уж… ладно. Если уж так вышло.
Чужой мужик, хоть и лысый, а женщине любопытно. Да и момент такой: назад дороги нет.
Майор долго и смачно смеялся.
– Вот они… эти проклятые клетки! Ну, да ладно, прости браток. Пойду к себе. А то еще и к моей бабе забредет какой-нибудь преферансист.
Он снова засмеялся и вышел. А мне было грустно. Я долго лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок. Вот она, супружеская верность. "Теперь-то уж… ладно", – говорит ему чужая жена. И вот что обидно: наверное, всякая на ее месте поступила бы так же.
Это была минута, когда в сердце моем шевельнулась ревность.
На другой день подполковник Шапиро снова часа два подержал меня в приемной. Я, конечно, понял, что никакая не занятость была тому причиной – подполковник явно демонстрировал ко мне неприязнь, но вот в чем я перед ним провинился – понять не мог. И когда он меня все-таки принял, я мог убедиться, что начальник отдела кадров, как в свое время старший лейтенант Львов в Харькове, будет всячески тормозить мой приход в редакцию. Вопросы задавал нехотя, на меня не смотрел.
– Какое у вас образование?
– Среднее. И к тому же военное училище…
– Среднее! Да как же я вас оформлять буду? Вы об этом подумали?… Что мне скажут там, в Главпуре?… А?… Должны же вы, наконец, понять мое положение?… Едете в Москву, в главную военную газету!… А какой такой ваш диплом я представлю начальству? Мне скажут: парень где-то там работал на заводе, потом немножко воевал на фронте – и давай его в Москву. В "Красной звезде" работать хочет. А?… Я тоже хотел бы работать в Кремле, там, где кабинет товарища Сталина. Или министром по обороне! Хочу ездить в большой машине и с охраной. Я еду в Кремль, а все говорят: это Шапиро поехал на работу. Вам смешно! А мне не смешно выписывать заводскому парню удостоверение корреспондента "Красной звезды" и чтоб мне потом говорили: "Кого тащишь в редакцию?…".
Подполковник поднял на меня глаза, и я увидел в них холодный сумрак; такой был в тундре перед тем, как там открылось небо и началось северное сияние. В мокрой непроглядной вышине точно живые существа ползли тучи, и я будто бы даже слышал их шипение. В глазах Шапиро вот так же что-то копошилось и шелестело. Они были пустыми, в них, как в колодец, можно было провалиться.
– Ну, хорошо, хорошо. Генерал болен и не скоро поправится; у него воспаление легких. Завтра я к нему поеду и доложу вашу бумагу. Приходите вечером, мы что-нибудь придумаем.
И когда я выходил из кабинета, он вслед мне проворчал:
– Они делают глупости, а я должен расхлебывать.
Был вечер, когда я выходил из редакции. Шел мокрый противный снег, москвичи, подняв воротники, бежали по своим делам, никто ни на кого не глядел, никто никому не был нужен. Сознание полного одиночества и своей ничтожности – первое и весьма неприятное ощущение, которое я успел вынести от пребывания в столице. Теперь же, когда, как мне казалось, окончательно рухнула моя мечта стать столичным журналистом, я бы хотел поскорее уехать из Москвы. Уехать в Вологду, Сталинград – куда угодно, но только уехать. И если еще вчера под сердцем теплилась надежда на устройство рукописи в журнале, то теперь и она испарилась. Уехать, уехать – и поскорее.
Назавтра пришел в редакцию после обеда. На столе у секретарши увидел свою бумагу; она, как и прежде, лежала на самом краешке стола и готова была вот-вот свалиться.
Секретарша не ответила на приветствие, сняла трубку телефона, позвонила. И я услышал:
– Товарищ генерал! Офицер из Вологды у меня в приемной.
Передала мне трубку:
– С вами будет говорить генерал.
Я взял трубку и встал по стойке "смирно". В трубке раздался хрипловатый голос:
– Должен перед вами извиниться: Главпур не разрешает мне взять вас в редакцию. Я хочу предложить вам поучиться на Высших курсах при Военно-политической академии. Год пройдет незаметно, и тогда мы вас оформим. А? Вы согласны? Ну, и отлично. Я звонил начальнику академии, обо всем договорился. Зайдите к ним в отдел кадров – завтра же.
– Благодарю вас, товарищ генерал! – отчеканил я с радостью.
Такой оборот дела был для меня самым счастливым; отсутствие образования тянулось бы за мной всю жизнь, а тут – высшие курсы!
На следующий день утром я уже был в академии и стоял перед дверью, сбоку от которой была надпись: "Заместитель начальника отдела кадров". "Вот, – думаю, – сейчас войду, а и здесь сидит…" – вспомнился Шапиро, и я почувствовал, как по всему телу бежит неприятный холодок. Однако решительно открыл дверь:
– Можно к вам?
– Попробуйте! – раздался звонкий и будто бы веселый голос.
Комната большая с красным потертым ковром посредине. У окна стол и за ним майор – какой-то несерьезный, мальчикоподобный; круглая голова с шапкой волнистых темных волос, зеленые улыбчивые глаза: смотрит на меня так, будто мы с ним давно знакомы и он меня ожидал. Сбоку от него у другого окна черный диван и на нем, закинув ногу на ногу, привалясь к спинке и раскинув руки, сидит парень в гражданском – такой же молодой, но с лицом круглым, широким, кареглазый, черноволосый. Держится независимо, смотрит на меня свысока. Он первым и заговорил:
– Ты из Вологды, да? Не твой это рассказ был напечатан в "Красном Севере"? Заголовок, правда, ужасный, но рассказ ничего. Я тоже участник Совещания молодых писателей, и мои стихи там печатали. Может, читал? Я Владимир Котов.
Поднялся и протянул мне руку. И – сидевшему за столом майору:
– Николай, оформляй. Из него выйдет толк. Я вижу – оформляй. Да так, чтобы он и стипендию хорошую получал, и эту вашу высшую школу поскорее закончил. Мы с ним дела в литературе будем большие делать. Оформляй.
Майор Николай тоже подошел ко мне и дружески протянул руку.
– Будем знакомы: Бораненков. Я тоже в некотором роде литератор: рассказы пишу. Только у меня жанр щекотливый: я, видишь ли, юмором пробавляюсь, а Гоголей и Щедриных у нас не любят.
Сел за стол, стал куда-то вписывать мою фамилию. С грустной улыбкой продолжал:
– Ладно бы юмор гражданский, а у меня военный. Этот уж и совсем не любят.
Потом вскинул на меня веселые глаза: