– Кто ему позволяет жрать у нас на глазах апельсины? Разъелся, как боров! У меня дети малые не знают запаха фруктов, сам я по два дня не ем ничего – денег не хватает, а он – жрет!…
Однако тут же успокаивался, продолжал:
– Профессор он что надо, талант! Его вся Москва знает, но будь же ты человеком! В зале фронтовики сидят, герой подводник, разведчик легендарный Сидоров, бывший член военного совета Ленинградского фронта Кузнецов – он генерал-лейтенант, а этому нахалу и сам черт не брат!…
И через минуту:
– А, кстати, Кузнецова я что-то сегодня не видел. Кожаное пальто в раздевалке висит, а его нет. Странно это. Уж не заболел ли?
Я сказал, что вчера утром его на озере видел и пальто кожаное по его просьбе принес.
Просматривая конспекты, заметил:
– Деборин фамилий много дает, я все записал, а два других преподавателя фамилий почти не называют.
Ильин вдруг подскочил, словно его шилом кольнули:
– Религия! Тут, брат, религия и больше ничего. Вам, конечно, и невдомек, что фамилии-то даны еврейские, все еврейские! Деборин никого другого не назовет; ему не нужен киргиз, испанец, русский, он вам назовет только еврея! Религия! В том она и заключается – его религия.
Он разволновался, хватал с тумбочки то мои тетради, то книги, а то подходил к окну и принимался кулаком тереть стекло. Повернулся ко мне, сверкнул ошалелыми глазами:
– А если бы вас, русских, осталось шесть миллионов, а по всему миру двадцать или тридцать, и все бы вы перемешались со всякими шанси-манси и персами-иранцами, – вы бы что ль не то бы делали, что и он, Деборин? Вы бы на каждом углу не кричали о русских? Не талдычили бы всем и каждому о своих талантах? – религия! Она сидит в печенках у Деборина. Он говорит только о евреях, думает только о евреях, он устремляет на тебя свой взгляд – и ты в нем читаешь: ну, а ты, братец?… как ты об нас полагаешь? Любишь ли ты еврея?… Вот и сегодня на лекции: он натолкал в твою голову тридцать сынов Израиля, а ты этого и не заметил. Говорят же, они умные! А что, скажи, разве он не умный, наш профессор Деборин?…
Я листал свои конспекты и находил много фамилий, но среди них почти не встречал еврейских. Возразил Ильину:
– Философ Сенека?… А вот писатели: Лион Фейхтвангер, братья Томас и Генрих Манны?… Вот наши писатели – Константин Симонов, Михаил Светлов, Ярослав Смеляков?…
– Евреи! Все они евреи! Ну, если не полные, так частично – полтинники, четвертинки… Смеляков, к примеру, – полукровка. Еще раз тебе говорю: Деборин чужого не назовет, он как машина – так устроен: знает и помнит только своих!…
Потом, много лет спустя, учась в Литературном институте, я узнал и Симонова, и Светлова – да, это были типичные евреи, видел и Смелякова: темный, большой, сутулый, он мало походил на еврея, но в стихах его почти не слышалась боль о нашем, русском. Он только на смертном одре продиктовал посетившим его друзьям огневой стих, который потом был у всех на устах:
Владыки и те исчезают
Мгновенно и наверняка,
Если они посягают
На русскую суть языка!
Но это много лет спустя. Тогда же я смотрел на Ильина как на сумасшедшего; его откровения были для меня так неожиданны и так невероятны, что я, кажется, ничего из них не запомнил и посчитал их сущим бредом. И хорошо, что Ильин, выпалив странную тираду, вдруг, словно спохватившись, замолчал, сник и лег спать. Я еще два-три часа занимался, а потом и сам завалился в постель.
Занятий было много, и я решил соблюдать три условия: внимательно слушать лектора, тщательно записывать все интересное и важное, и на два часа сократил сон. Вечером после прогулки съедал бутерброд с чаем и принимался за чтение литературы. Если Ильин меня слишком отвлекал, уходил в комнату отдыха и там читал. Все слушатели на факультете журналистики были старше меня, в прошлом занимали важные посты и казались мне очень умными. Все лекторы без исключения мне нравились.
После всего, что происходило со мной во Львове, после оглушительных откровений Ильина я к каждому лектору внимательно присматривался, искал в нем черты еврея. Их страсть к делу и не к делу приплетать фамилии своих сородичей была поразительной и не знала исключений. Их национальность только по одному этому можно было определять безошибочно. Русский профессор назовет пять-шесть фамилий, ну, от силы десять, и эти фамилии не обязательно евреи, и даже чаще всего люди разных национальностей, но как только зачнет перечислять фамилии лектор-еврей, тут процентов на девяносто будут его соплеменники. И тут я признаюсь, что лекции со множеством фамилий были для меня предпочтительнее; я каждое новое имя воспринимал с интересом, точно это была встреча с незнакомым человеком. Лекции профессоров-евреев, а их у нас было процентов восемьдесят, проходили быстрее. Еврей не имел обыкновения углубляться в тему, нередко он и вообще только касался предмета своей лекции, а все остальное время посвящал рассказам веселых историй, сыпал анекдотами, и очень часто еврейскими и армянскими, на ходу придумывал хохмы, и хотя они были не очень остроумными, но голову нашу не утруждали, и большинство слушателей к таким лекторам относились снисходительно. Однако во время перерывов ворчали, а некоторые в голос возмущались: какого черта мы терпим этого балагура? Надо доложить в учебную часть. Но в учебную часть никто не докладывал, и балагуры, привыкшие, видимо, всю жизнь скользить по верхам, продолжали балагурить.
Серьезно мешал мне майор Ильин. Всюду, где только можно, он заводил со мной длинные разговоры и прожужжал мне уши. На занятиях не появлялся генерал Кузнецов, и разговоры о нем возникали все чаще. Вначале кто-то сказал, что он прямо с озера уехал в Москву: там у него живет дочь, но потом другой вестун сообщил, что генерал уехал в Ленинград. Однако эту весть тут же отвергли. Как же это генерал, бывший секретарь Ленинградского обкома, поехал в свой город в фуфайке? И лишь через несколько дней пополз слушок: генерала взяли? Прямо с озера. Не дали зайти в общежитие и взять вещи.
Эта новость ударила меня как обухом. Я много слышал, как у нас берут, но чтобы такого человека и прямо с озера?…
На перемене меня за рукав потянул в сторону Ильин.
– Ты никому не проболтался?…
– О чем?
– Ну, о том, что пальто у него взял?
– Нет, никому не говорил, но что же тут особенного? Человек попросил, и я взял пальто.
– Т-с-с…– зашипел Ильин. – Не будь идиотом! Да тебя, как только узнают, живо заметут.
– Да за что? – возмутился я. – Что же я такого сделал?…
Ильин больно сдавил мне руку, потащил в сторону.
– Молчи, говорю, как рыба! Не то загремишь… туда, где Макар телят не пас. Это я тебе говорю – бывший работник СМЕРШа.
При слове СМЕРШ я поежился; дважды я встречался с этой публикой на фронте и каждый раз висел на волоске от ареста: командир полка выручал. Тут меня никто не выручит, слова Ильина показались мне не шуткой. Я молчал.
– Никогда! – заклинал Ильин. – Никому! И ни слова! Об этом знаю я один, но я тебя не выдам. Слышишь? Не выдам!…
Я чувствовал себя на крючке, за который кто-то тащил, а мне было нестерпимо больно. Он меня не выдаст! А если случится размолвка или его бешеная крыса укусит… Тогда и я… туда же, где и Кузнецов?…
На лекции не слушал профессора, ничего не записывал, а думал: "За что его?… Что же он сделал?…"
Я уже знал, что людей в то время брали ни за что, и мне Кузнецова до боли было жалко.
В день получки Ильин попросил у меня денег:
– Дай четвертную взаймы. Послезавтра отдам.
– Вы же получили зарплату.
– Получил, но мне нужно. Сказал же отдам!
Я дал ему деньги, хотя двадцать пять рублей основательно подрывали мой бюджет. Больше половины зарплаты я отсылал Надежде, остальные экономно расходовал на еду. Долг он не вернул ни через два дня, ни через три, а неделю спустя попросил десятку.
– Да откуда же у меня деньги? Я, как и вы, получаю зарплату.
– Ладно, жлоб несчастный! Давай любую половину.
– Что, половину?
– Ну, пятерку! Так у меня случилось: все деньги выветрились. Я же отдам тебе!
Подумал, что из-за такого пустяка может обидеться и… чего доброго…
Мысль эта поразила: он же будет шантажировать! Всю жизнь, до конца дней пугать этим пальто!…
Лежал на кровати и думал: что делать? Капкан, в который я попал, отравил мне все дни, я не знал, как его сбросить, как обрести прежнюю свободу и радость жизни. И – придумал!
Пошли мы с майором в соседнюю деревню искать квартиры. Майор предлагал мне снять по соседству дома, познакомить жен и жить одной дружной колонией. Я согласился, и в воскресенье мы по лесной тропинке двинулись в сторону деревни Лысково, которая была от нас в двух километрах. Стоял теплый апрельский день, солнце на небе радостно сияло, и у меня на сердце было хорошее настроение. Я был уверен, что план мой тотчас сработает, и я освобожусь от угрозы, с которой нависал надо мной майор Ильин. Спокойно и будто бы между прочим заговорил:
– Теперь только вспомнил, что генерал-то, отдавая мне пальто, называл вашу фамилию. Так и сказал:
– Там в двадцать первой комнате живет майор Ильин – ему и отдайте пальто. Ну, а если майора не будет, оставьте пальто в гардеробе.
Майор остановился, выпучил глаза. Шея его вытянулась, нос заострился:
– Ты что буровишь? Я знать его не знаю, этого генерала!
– Ну, теперь-то, конечно, зачем его знать. А тогда он мне так и сказал: "Там… живет майор Ильин – ему и отдайте пальто". Я ведь не глухой, так он именно и сказал.
– Чего же ты молчал, а только сейчас эту лажу вешаешь мне на уши?
– Считал неважным все это. Ну, подумаешь, пальто принести с озера! Это вы вокруг такого пустяка нагородили страхов, – ну, я и вспомнил. А вообще-то, плюньте вы на все и забудьте. Я же не собираюсь кричать об этом на всех перекрестках. Ну, а если уж кто спросит… да и тогда не стану разводить турусы… Дело-то выеденного яйца не стоит.
И двинулся к деревне, которая уж показалась на поляне. Но и шага не успел ступить, как Ильин схватил меня за плечо. Повернулся к нему, а он раскрыл рот и точно рыба, выброшенная на берег, дышит толчками и язык мне показывает. Испугался я, оттолкнул его.
– Что с вами, товарищ майор?
– Иван! Ты никому не говорил об том? Признавайся, не то худо будет. Нам обоим худо. Слышишь?
– Да что же тут худого? Оставьте меня, пожалуйста! Ничего я худого не делал, и бояться мне нечего.
– Иван, не дури! Не трави мне душу! Кондрашка меня хватит, если игру свою продолжать будешь. Кузнецова я и знать не знал, и ничего он тебе не говорил. Но придумал ты лихо, молодец. Сработал как матерый разведчик. Умница! Я сдаюсь на милость победителя. Но только ты меня послушай: если кто об этой шуточке твоей узнает – крышка нам! И тебе, и мне. Ты уж поверь старому волку, я в СМЕРШе работал. Там такие сидят! – Ой-ей!… Им только попади на зуб. Лубянские подвалы, допросы, пытки… Знаю я. Слышишь, Иван?
– Слышу, слышу. Я ведь не дурак, как ты обо мне думаешь. Все я понимаю. И вот тебе моя рука: молчать буду как рыба. До конца жизни. А что до тебя, так и спрашивать не стану; знаю, что ты-то уж не проговоришься. Ну и ладно. Пошли в деревню, а об этом больше ни слова. Иначе кусаться буду.
Ильин пожал мне руку и кинулся на шею. Крепко обнимал и говорил со слезами:
– Умница ты, Иван! С тобой-то я бы пошел в разведку.
Квартиры мы нашли скоро, в деревне Лысково, из которой война повыбила мужиков, места в домах оказалось много, а хозяйки все нуждались, и им две-три сотни рублей в месяц не мешали. Мы с Ильиным поселились почти по соседству, и в тот же день перенесли в деревню свои пожитки, и с нами еще пришел майор Нехорошев, бывший редактор какой-то военной газеты. День стоял теплый, ясный – по-настоящему майский. Я взял толстую книгу и пошел на берег крохотного озерца, смотревшего на мир радостно и призывно. Однако читать мне не пришлось: откуда-то выкатилась ватага ребят с футболом, и я, в недавнем прошлом заядлый футболист, ввязался с ними в игру. Ребята пчелиным роем носились за мечом, и я решил организовать игру по правилам. Создал команды, разметил поле, ворота, и игра пошла много интереснее, привлекая зевак из малышни и даже взрослых. Я демонстрировал приемы, о которых ребята могли только мечтать: движением ботинка останавливал летящий с большой высоты мяч, с любого положения бил головой, одинаково сильно и метко посылал мяч в ворота или на пас как с левой ноги, так и с правой. У ребят сразу же завоевал авторитет, и с того дня играл с ними по вечерам, а в выходные дни мы шли в другие деревни, участвовали там в турнирах. Мои увлечения футболом заметили и в академии; меня включили в академическую команду, с которой мы выступали на Всесоюзной олимпиаде: не скажу, что проявил себя лучшим игроком, но не был и среди худших. Кажется, звенигородская команда выбила нас из круга, и на том закончилась моя футбольная карьера.
В начале мая накануне Дня Победы приехала с дочкой Надежда. Квартира ей понравилась, а годовалая Светлана, научившаяся к тому времени ходить, на целый год обосновалась во дворе, где была белая в черных пятнах собака, важно шагавший петух и несколько сереньких крикливых курочек.
Потянулись дни изнурительных занятий. У нас поселилась мама Надежды Анна Яковлевна; она по очереди жила у своих трех дочерей, навещала сына Александра, но ни у кого подолгу не задерживалась. Скоро поняла, что жить она может только у младшей дочери, к нам и приехала.
Со времени отъезда из Львова, где я писал в разные газеты, журналы и зарабатывал гонорары, вологодский период жизни, а затем и московский снова схватили меня за горло и стали душить хроническим недостатком средств к существованию. Здесь же, в деревне Лысково, я уж в который раз оказался перед лицом если не голода, то жизни полуголодной, унизительной. Наша малышка, увидев яблоко или конфету, тянула ручонки, плакала, – Надежда бежала на базар, который был в соседней большой деревне, покупала дочке фрукты и конфеты. Мне было неловко перед женой и тещей: я капитан, учусь в академии, а денег на необходимое не имею. Пытался писать рассказы, посылал в журналы – их не печатали. Однажды Надежда сказала, что поедет в Москву и найдет себе работу, но эту идею я решительно отклонил. У нашей хозяйки в Москве работал сын, семнадцатилетний парень, – так он вставал в четыре часа утра, наскоро завтракал и бежал на электричку. Затем в Москве еще проделывал длинный путь до завода… И так каждый день. Мог ли я обречь жену на такие мучения? Искали другой выход, но какой?
Как-то Надежда сказала:
– С Антониной поедем в Сухуми. Там у Греты Самойловны живет родственник, он даст нам сухофрукты.
Я возразил:
– Во-первых, на какие шиши вы купите билеты, а во-вторых, вам понадобятся деньги и на сухофрукты.
– Да, это так. Но билеты в оба конца нам оплачивает Грета Самойловна, она же даст часть денег и на сухофрукты. Кое-что, конечно, и мы добавим.
Грета Самойловна – супруга Ильина, такая же таинственная женщина, как и ее муж. Выдавала себя за цыганку, но одни называли ее армянкой, другие еврейкой, я же о национальности не задумывался, меня она привлекала своей загадочностью и какой-то колдовской силой. Являлась она к нам всегда неожиданно, передвигалась бесшумно, как летучая мышь, а при встрече со мной отворачивала взгляд черных и раскосых, матово мерцающих глаз. Она будто чего-то скрывала, чего-то стеснялась, и я заметил, что при встрече со мной или Нехорошевым смуглые ее щеки покрывались слабым румянцем девичьей стыдливости. Она была моложе мужа лет на пятнадцать, хранила первородную стройность, и хотя я не был знатоком женской природы, но не смог не заметить, что посторонние мужчины ее интересовали. Ильины не имели детей, жили вдвоем, денег у них, конечно, было больше, чем у нас. И я разрешил Надежде поехать на Кавказ.
Скоро они вернулись, привезли много сухофруктов, рассчитались с Ильиными – им досталась большая часть товара, но и мы были довольны гешефтом. Надежда не только варила нам так необходимый компот, но и часть фруктов продала, а на вырученные деньги, к великой радости Светланы, купила дюжину маленьких гусят. Они с утра до вечера плавали и ныряли в озере, берег которого подступал к крыльцу нашего дома.
Занимался я много; читать приходилось Маркса, Энгельса, Гегеля, Фейербаха, Канта, Сенеку… С жадностью я поглощал речи Цицерона, героические поэмы Гомера, стихи Вергилия, Овидия, романы эпохи рыцарской литературы, толстые книги по истории Европы и России. Я уже знал, что учиться буду полтора года, а за это время надо усвоить весь курс академии и сдать государственные экзамены. Судьба посылала мне шанс, и я должен был его использовать.
Во время лекций старался записать каждое слово, – я как спортсмен развивал скорость письма и стал писать так быстро, что лекции в полном объеме перекочевывали в мои толстые тетради. Ко мне часто подходили лекторы, смотрели записи и удивлялись моему упорству, и я замечал, как они сочувственно ко мне относятся, поощряют мою старательность, а на зачетах, если я что-нибудь забывал, спешили прийти мне на помощь.
Кипела своя жизнь и в деревне. Тут женщины, наученные войной, старались вскопать как можно больше земли и посадить на ней картофель, капусту, морковь, свеклу и всяких других овощей. До восхода солнца вставала и Надежда со своей мамой. И работали на отведенной им земле до позднего вечера. В эти дни даже футбольные игры прекратились: ребята помогали родителям. Иные даже сеяли пшеницу, рожь, ячмень, овес – для себя и для кур. Но особенно много сажали картошки. И уже скоро я понял, какую власть над человеком имеет земля: она его кормит, дает силы и здоровье, помогает воспроизводить потомство, иными словами: земля – все! Недаром говорят: "земля-кормилица", "за землю и волю", "власть земли" и так далее. На столе у нас появились редиска, лук репчатый, укроп, петрушка, а потом и разные ягоды – земляника, черемуха, ирга… Дом наполнился ароматом таких приятных и всепроникающих запахов, которые я бы назвал духом силы и самой жизни. А уж потом в глубоких глиняных чашках задымилась и молодая картошка. Голод отступил – для меня, моей семьи и для многих миллионов людей. Земля, глубоко вдохнувшая мирный воздух, ставила людей на ноги. По деревне радостно звенели детские голоса. Наша Светлана все дни пропадала на улице, с пронзительным криком и визгом носилась в стайке ребятни по единственной улице деревни.
На футбольной площадке закипали новые баталии. Ребята посматривали в сторону моего дома, ждали своего тренера и капитана. И я, отложив Маркса, выходил к ним поразмяться.