Не ведал я тогда, что вся редакция и обо мне уже была наслышана, что ничего-то у меня не получается и что Игнатьев не знает, что со мной делать. Как мне потом сказал Макаров, знал об этом и главный редактор. И даже посетовал, что он с подачи Макарова сразу зачислил меня в штат, а надо бы взять с испытательным сроком.
Макаров подверг сомнению все слухи обо мне и предложил редактору послать меня в командировку и дать серьезное задание. Полковник Устинов так и поступил. Когда Игнатьев посылал в командировку в Энгельсское авиаучилище Турушина, главный приказал послать с Турушиным и меня. При этом самолично дал мне задание. Пригласил в кабинет, показал на кресло у приставного столика, заговорил ласково, по-домашнему:
– Вы летчик, но на реактивных самолетах, наверное, не летали.
– Не летал, товарищ полковник.
– Ну, все равно, приемы воздушного боя для всех самолетов одинаковы. Я так полагаю.
– Есть, конечно, свои особенности, но принципы одни и те же.
– Вот и отлично. Напишите очерк на тему воздушного боя. Учебного, конечно. Из жизни курсантов училища.
Затем, подумав, продолжал:
– У нас в газете собственно летных материалов маловато; если не сказать, вовсе нету. Спецкоры опытные, есть даже писатель, но летного дела они не знают. Очерки идут через номер, но больше о людях, просто о людях – без летной специфики. Главком авиации недоволен, говорит, газета называется "Сталинский сокол", а сокол по земле ходит.
Полковник смотрел на меня испытующе, но приветливо, будто хотел сказать: "У вас получится, вы только не робейте". Эта его доверительность, теплый отцовский взгляд тронули меня почти до слез. Я уже недели две работал в газете, и каждый день Игнатьев испытывал меня на прочность, придумывал все новые способы унизить, показать, что работать я не умею, что как бы я ни старался, все равно ничего не получится. В отдел часто приходил Семен Гурин, приносил заметки с разных соревнований, и майор, прочитав их, восклицал:
– Так надо работать! Тут есть все: и форма и содержание. И пишешь ты, Сеня, как Бог!
Я на следующий день читал заметку за подписью С. Гурин и не находил в ней ничего божественного; наоборот, заголовок был бесцветный, а стиль письма вязкий, весь соткан из штампов – вроде того: "Успех одержали молодые спортсмены…" или: "Они все были отличниками учебно-боевой и политической подготовки…" Мы даже в дивизионной газете старались избегать таких заезженных бесцветных фраз.
Я спросил:
– А какого размера должен быть мой материал?
– О размере не думайте. Был бы материал хороший.
– Не писал я очерков для большой газеты.
– А вы попробуйте. Покажите, на что вы способны.
Полковник вышел из-за стола и подошел к окну. Он некоторое время в раздумье смотрел на корпус видневшейся отсюда Военно-воздушной академии имени Жуковского и, не поворачиваясь ко мне, проговорил:
– Писать надо раскованно и смело. И не думать о цензоре, редакторе. Не надо держать за горло собственную песню. Меня, когда я начинал работу в районке на Дальнем Востоке, редактор забил, запугал: то не надо, этого опасайся, а от этого и вообще будь подальше. И я, набравшись страху, садился писать и все время думал: это нельзя, и сюда не суй носа – но что же тогда можно? В сущий ад превращалось писание маленькой заметки. И уж потом, много лет спустя, я стал думать не о том, что нельзя, а о том, что надо писать. И еще мне открылся секрет: всякая информация, даже самая крохотная, имеет свой сюжет, то есть начало, кульминацию и конец. Это как бы рассказ: вот тогда будет интересно. А уж очерк-то и подавно.
Полковник подошел ко мне со спины, положил руку на погон и сказал тихо, по-отечески:
– Макаров сказал, что вы писали рассказы и их печатали. Это верный признак ваших литературных способностей. Вот и очерк свой напишите, как рассказ, чтобы начало было, и конец, и чтоб видно было, как живут курсанты, как они летают.
Я поднялся, хотел что-то сказать, но почувствовал, как в горле пересохло и голос пропал. И будто бы даже слезы навернулись на глазах – так это было для меня волнительно, и так я был благодарен этому большому государственному человеку за то, что поверил в меня и очень хотел, чтобы получился мой очерк. Я потом четверть века буду работать в журналистике, более полстолетия в литературе, будут у меня и успехи, и большие огорчения, но всегда я буду помнить эту дружескую руку полковника Сергея Семеновича Устинова – это она, могучая рука, поддержала меня, когда я, подобно младенцу, делал первые шаги в большой журналистике. Хриплым голосом проговорил:
– Я постараюсь, товарищ полковник.
И вышел. И мы с Турушиным поехали в город на Волге, что под Саратовом – Энгельс.
Приехали в пятницу, устроились в гарнизонной гостинице, и я рванул в училище, чтобы сразу же и приступить к сбору материала для очерка. Но Турушин взял меня за рукав, с силой потянул к себе:
– Постой, постой – ты куда?
– Как куда – в училище.
– Ну, нет, капитан, ты мне такой темп не навязывай. Я человек серьезный, во всяком деле обстоятельность люблю – мне оглядеться надо, узнать, где ресторан, что за повара. Человек, он как лошадь, его накорми, а потом уж запрягай. А ты в училище! И вообще – давай договоримся: я старший, а посему и командовать буду. Твое дело ждать, когда от меня разрешение выйдет.
Неохотно я принял его предложение, но спорить не стал. Пошли в ресторан. И тут он устремился не в зал, а прямо к директору. За столом сидела женщина – молодая и модно одетая. Турушин поклонился ей и сказал:
– Я чемпион мира, а это мой товарищ. Мы будем жить в вашем городе десять дней. Прошу выделить нам в удобном месте стол и организовать питание соответственно.
Женщина не растерялась, спросила с улыбкой:
– Соответственно это как?
– А так, чтобы все по первому разряду: свежее мясо, свежие фрукты и так далее.
Директор снова улыбнулась и с готовностью пообещала:
– Будет сделано. Надеюсь, вам у нас понравится.
Повела нас в зал, показала столик; действительно, в лучшем месте: у окна в середине зала. Потом подозвала официантку и представила ее нам. Когда мы сделали заказ, она вместе с официанткой пошла на кухню и, очевидно, дала инструкции поварам. Кормили нас все десять дней действительно "соответственно". И каждый раз в конце обеда к нам подходил повар, спрашивал, все ли нам понравилось, а потом появлялась директор и тоже спрашивала. Было видно, что чемпиона мира они, как и я, раньше так близко не видели. И когда я спросил однажды, всюду ли так поступает Сергей Александрович, он ответил:
– А как же иначе? Я же чемпион мира! Надеюсь, твоя фантазия способна вообразить, что это такое?
Я ответил:
– Такое мне вообразить трудно. Не могу я представить, как это можно победить всех людей на планете, но директора ресторана и поваров я понимаю: им, наверное, никогда не приходилось кормить такого высокого человека, они потому и стараются.
Про себя подумал: "Мой новый друг от скромности не умрет". Однако осуждать не торопился. Если учесть его гастрономические пристрастия, то, наверное, он и не мог поступать иначе.
Как козырную карту, чемпионство Турушина пришлось выбросить и в эпизоде, который случился на второй же день нашего пребывания в Энгельсе. Это произошло на стадионе, куда мы пришли представляться начальнику училища полковнику Трубицину. Тут начиналась игра в волейбол между командами города и военного гарнизона. Полковник Трубицин пригласил нас на "правительственную" трибуну. Места были почти все заполнены. С первых же минут выявилось преимущество горожан. Голы летчикам сыпались один за другим. Вот уже счет шесть на два. И тут вдруг неловко падает курсант. Товарищи выносят его с поля. И прежде чем игроки и зрители успели опомниться, Турушин снарядом вылетает на площадку, что-то шепчет капитану, и игра продолжается. Мяч удачно принимает авиатор и подбрасывает его над сеткой. Там не было Турушина, но он, оттолкнув двух игроков, подлетает к мячу и ребром ладони его ударяет. Удар был пушечным; кто-то из команды противника подставил руку и вскрикнул, замотал пальцами и, согнувшись, покинул поле. Произошло минутное замешательство. Капитан городской команды подошел к нашему капитану, и они выяснили отношения. Наш капитан показал на китель Турушина, брошенный на бортик ограждения: дескать, видите, подполковник. И игра продолжалась. Турушин вышел с мячом на угол площадки, и тут я увидел известную всему миру "турушинскую подачу". Не спеша он повернулся к игрокам спиной, приподнял на одной ладони мяч, стал вращать его в пальцах. Зрители и игроки замерли в ожидании. Необычной и явно театральной казалась процедура. И вдруг Турушин высоко над головой подбрасывает мяч. И пока тот летел вверх, а потом опускался, Турушин так же медленно, как и все, что он делал, повернулся к площадке лицом, но при этом не спускал глаз с мяча. А когда тот опустился на нужную высоту, громадное тело Турушина, изогнувшись удавом, вспрыгнуло и раздался утробный клич, соединившийся с громовым ударом. Мяч, словно шаровая молния, издавая шипение и вращаясь вокруг оси, полетел по кривой линии на дальний угол площадки противника. Кто-то из команды горожан поднял над головой руку, но тут же отдернул. Крутящийся мяч ударился в самый угол. Игроки, пораженные фантастически мощной подачей, с минуту не могли сдвинуться с места.
Полковник Трубицин сказал:
– Ну-ну! Такой подачи я еще не видывал.
А я подумал: "Вот он – чемпион мира! Теперь и я увидел, что это такое – Турушинская подача".
Игра продолжалась в этом роде и скоро закончилась со счетом девять на пятнадцать в пользу авиаторов. После матча игроков обступили, и главным образом Турушина. Все понимали, что это большой мастер, и хотели бы знать, в каком клубе он играл. А тренер городской команды долго разглядывал маленькую книжицу с фотографиями знаменитых волейболистов и узнал Турушина. Подошел к нему и сказал:
– Вот вы кто такой! Я вас сразу узнал, да сомневался; все-таки вы уж давно не играете, изменились, конечно. А теперь вижу: вы это, Сергей Александрович Турушин, капитан сборной СССР, – победили на мировом чемпионате. Нам очень приятно встретиться с вами и на себе познать силу Турушинской подачи.
Чемпиону жали руки, просили автографы.
То был день, когда мы встретились со многими другими спортсменами училища, сделали нужные нам записи в блокнот, договорились о новых встречах. А через три дня материал для подборки, которую заказал Игнатьев, был готов и мы сели писать. Я, к удовольствию своему, заметил, что Турушин легко справляется со своей долей заметок, а одну историю, увлекшись, развернул в солидную корреспонденцию с большой дозой юмора, и она получилась не только полезной для читателей газеты, но еще и забавной. Сергей Александрович долго ее отделывал, а когда закончил, – это было в два часа ночи, – разбудил меня.
– Извини, пожалуйста, но я не могу ждать до утра. Я тут написал. Посмотрел бы ты, а?…
Я подошел к столу, стал читать. И с первых же строк заинтересовался сюжетом. Неспешно и умело развертывалась бесхитростная, но смешная история о летчике, который любил поесть, полежать и совершенно не занимался спортом. Когда в училище пришли реактивные самолеты, командир эскадрильи не хотел его переучивать для полетов на них. А в школе на встрече с детьми к нему подошел мальчик-толстячок и спросил:
– А вы тоже летчик?
– Да, конечно, я летчик.
Тогда мальчик обратился к своей учительнице и обидчиво проговорил:
– А вы мне сказали, что таких, как я, в летчики не берут.
То была минута, когда всем было неловко, а сам летчик проклинал и свое пристрастие к излишней еде и нежелание заниматься спортом.
Эпизод этот как-то ненавязчиво и не очень обидно для летчика, – тем более, что это было в прошлом, – был включен в корреспонденцию, и она так засветилась добродушным поучительным юмором, что я даже удивился, как это у Турушина так ловко получилось.
– Так это же находка! – искренне сказал я. – Это же маленький чеховский рассказ!
Я от души поздравил товарища. Но он был невесел, и чем больше я радовался, тем он становился мрачнее. Наконец, сказал:
– Жаль, что не вы у нас заведуете отделом, а майор Игнатьев. Он таких вольностей не любит.
– Как? – удивился я.
– А так. Он в таких случаях говорит: "А это вы своей жене на кухне почитаете".
Я постарался его уверить, что такой хороший материал майор отклонить не посмеет. Он готов был мне поверить, и мы, довольные друг другом, легли спать.
Весь следующий день я пробыл на аэродроме, наблюдал "бой" двух реактивных истребителей. Руководил полетами сам начальник училища. Он, узнав, что я тоже летчик, пригласил и меня полетать с ним на двухместном реактивном истребителе, и я в воздухе наблюдал, и как бы сам участвовал в напряженном воздушном поединке двух первоклассных бойцов.
"Воздушные бои" я наблюдал и еще три дня, познакомился и с асом, и с другими летчиками-фронтовиками, и особенно много интересного узнал о полковнике Трубицине, который всю войну летал и сбил более сорока вражеских самолетов. Теперь он "натаскивал" молодых летчиков, инструкторов училища.
В свободные часы, в перерывах между полетами, я уединялся в безлюдном уголке и писал очерк, который назвал "Зона". В редакции попросил Лидочку отпечатать не два экземпляра, как обычно печатали большие материалы, а три. Она любезно согласилась, и я один экземпляр спрятал, один оставил у себя на столе, а один отдал Игнатьеву. У него уже лежала и наша спортивная подборка с прекрасной корреспонденцией Турушина.
Я с нетерпением ждал, когда Игнатьев будет читать наши материалы, но он сложил их в кучу и подвинул от себя подальше, – да так, что стопка листов грозила вот-вот упасть. Заметил я, что Турушин также с нетерпением ждал участи своей корреспонденции. Он даже присмирел и говорил меньше, и на обед мы ходили уж не так весело, как раньше.
Я удивлялся: как же так! Информация должна идти с колес, иначе устареет, а наши – лежат.
Сказал об этом Турушину. Он невесело улыбнулся:
– Если бы это были Саша Фридман или Сеня Гурин, а то… мы с тобой, два русака.
Покорность и бессилие чемпиона меня поражали: он, как ягненок, ждал своей участи и не хотел пальцем шевельнуть в защиту привезенных нами материалов.
На обратном пути из столовой мы шли вдвоем с Панной. Она заговорила о нашей поездке, о спортивной подборке. Про мой очерк она ничего не знала. Его я писал помимо задания; ждал, когда вызовет редактор – ведь он заказывал очерк, но редактор не вызывал. В больших газетах любой материал, даже писательский, проходил через отдел. Порядок этот выдерживался строго, и я, конечно, не хотел его нарушать. Но Игнатьев очерка не читал. Только на третий день после нашего приезда он прочел спортивную подборку. Все заметки отдал Фридману, а по поводу корреспонденции Турушина, прочитав ее и склоняясь все ниже и ниже, бормотал:
– Сергей Александрович… Вы человек взрослый, серьезный, а это что?… А?… Летчик-толстяк, много ест, и мальчик тут же. Чушь какая-то!…
Гладил очками заголовок: "Урок для дяди Васи" – так звали летчика, мотал головой, будто его кусали комары, хмыкал, охал, а затем в раздражении двинул корреспонденцию на край стола:
– Жене почитаете. На кухне.
Я не выдержал. Тоже громко и, кажется, с дрожью в голосе сказал:
– Мне эта корреспонденция понравилась. Я нахожу ее остроумной и удачной.
Реплика моя прозвучала неожиданно, и все повернули ко мне головы. Смотрели как на сумасшедшего. Они тут работают много лет, и такого у них не было. Коллектив хотя и журналистский, но дисциплина военная. Мнение мое прозвучало как пощечина начальнику, – и добро бы возмутился ветеран, авторитет, а то новичок, да еще не умеющий написать крохотной заметки.
Игнатьев поднял над столом облезлую голову, снял очки, смотрел на меня, сильно щурясь. Он, похоже, и не видел меня, а едва лишь различал мой силуэт.
Проговорил хрипло, задыхаясь:
– Да? Вы так думаете? А вы разве знаете, что для нашей газеты хорошо, а что плохо?
– Корреспонденция мне понравилась: говорю вам как читатель.
Теперь уже и я понимал, что реплика моя звучала нелепо, но мне очень хотелось защитить товарища, встать и заслонить от удара чемпиона мира, человека, которым восхищались спортсмены в городе Энгельсе. Я смотрел на Игнатьева прямо, хотя и понимал свою беспомощность, и видел, что эту беспомощность понимают все другие, и особенно моя соседка, красивая, умная Панна, которой я очень бы хотел нравиться. Наверное, никогда в жизни, и во все годы войны, я не попадал в столь ужасное положение, когда ринулся в атаку и был сразу же разбит, разгромлен противником. Стиснул зубы, сжимал кулаки от досады и от сознания полного бессилия.
Со своего места поднялся Турушин. Прямой и могучий как великан из детской сказки. Подошел к столу начальника и спокойно взял свою корреспонденцию, а возвращаясь назад, тронул меня за плечо и сказал:
– Спасибо, друг, но тут уж ничего не поделаешь. Судьбу наших материалов решает начальник.
И тише добавил:
– К сожалению, не всегда справедливо.
Игнатьев между тем продолжал смотреть в мою сторону. И в наступившей тишине вновь раздался его хриплый дрожащий голос:
– Тут и ваш материал. Большой, на восемь страниц. У вас там в дивизионном листке, может быть, такие и печатали, а у нас отдел информации, таких простыней мы не пишем.
И как-то криво улыбнувшись высохшими губами, добавил:
– Турушина расписали, сотрудника редакции. Хе-хе!…
И майор двинул в мою сторону очерк. Я как ошпаренный подскочил и взял его. Игнатьев протер рукавом кителя стекла очков, выпрямился, как бы давая всем понять, что пугачевский бунт окончен. Все вернулись к своим делам, а я сидел еще с полчаса, потом решительно встал и пошел в отдел кадров к Макарову. Почему-то я в эту минуту думал, что очерк мой не понравится и редактору. Широко и уверенно шагал по коридору в дальний угол, где находился кабинет Макарова. Думал, вот сейчас зайду и скажу: "Оформляйте мне демобилизацию. Не заладилось у меня дело в вашей редакции. Видно, не судьба".
Почти лоб в лоб столкнулся с редактором.
– Ну, так… где ваш очерк?
– Сейчас, товарищ полковник. Я принесу.
– Хорошо, я пойду в буфет перекушу, а вы положите мне его на стол.