Оккупация - Дроздов Иван Владимирович 18 стр.


Ничего и никогда я так сильно не желал в своей жизни, как того, чтобы мой очерк понравился редактору. Но именно теперь, мысленно перелистывая все его страницы, я вдруг явственно, с какой-то рельефной отчетливостью видел его несовершенство и даже детскую наивность. Начиная с названия "Зона". Так ведь это же лагерный термин! Там она бывает – зона. А я так обозначил одну из самых волнующих и романтических сфер жизни летчиков. Они поднимаются в небо, овладевают своим главным искусством – воздушным боем, а я – зона!… Черт же меня дернул!… А начало?… Вскочила же в голову мысль показать эпизод на стадионе, Турушинскую подачу, а затем рефреном провести ее через весь очерк… Тут подача, а там… Трубицинская атака. Она, атака, конечно, впечатляет: идут на встречном курсе лоб в лоб два самолета. И в тот самый момент, когда вражеский истребитель, боясь столкновения, сворачивает и подставляет бок – Трубицин бьет по нему со всех стволов и превращает в решето. Таким приемом он сбил много вражеских самолетов. По всему фронту гремела тогда Трубицинская атака. Но и Турушинскую подачу знал весь спортивный мир и миллионы любителей волейбола. Однако вещи-то разные. Поделом высмеивал меня Игнатьев.

Я при этой мысли даже вспотел. И вышел из комнаты, стал взад-вперед ходить по коридору. Вот, думаю, пойду сейчас к редактору и заберу очерк. Может, он еще из буфета не вернулся.

Тут рысцой по коридору трусит пожилой толстяк Иван Иванович Артамонов – литературный секретарь. Гроза всех сотрудников редакции. Он ведь за стилем и грамотностью следит.

Схватил меня за рукав.

– Редактор тебя зовет. По очерку замечания хочет сделать.

– Замечания? Так, значит, в корзину не бросил?

Ничего не сказал Иван Иванович, подтолкнул к кабинету главного.

Ступаю на ковер, делаю первый шаг. Почему-то вспомнилось, как во время войны мост бомбили. Мост маленький, самолет наш фанерный, Р-5 – для разведки предназначен, а мы с бомбами, да на малой высоте. А мост две зенитные батареи охраняют. И как вылетели из-за леса, батареи изо всех стволов по нас ударили.

Но и там не было так страшно. Здесь же иду, а ноги подкашиваются. И в висках… точно молотками бьют.

– Товарищ полковник! Капитан Дроздов прибыл…

Махнул рукой редактор, улыбнулся.

Смотрит на меня каким-то домашним взглядом, и так тепло, тепло. И голос его – мягкий, дружелюбный.

– Да вы садитесь. Чего же стоять… Я знаете ли, читал ваш очерк и службу свою на Тихом океане вспомнил. Там я редактировал армейскую газету "Тихоокеанский сокол", ну, а летчики-балагуры чижиком звали. Тихоокеанский чижик, значит. Не обидно звали, а так, по-свойски. Я там тоже однажды с командиром дивизии летал. И тоже учебный бой какой-то был…

Сделался серьезным полковник, взгляд устремил на лежащий перед ним очерк с идиотским названием "Зона". И тут-то вот сердце мое и совсем упало. Ну, думаю, из жалости он так ласков со мной. А сейчас скажет: "К сожалению, не получился очерк. Несерьезно все это. Видно, не по плечу вам работа у нас в центральной газете". И я уже ответ заготовил: "Отпустите домой. Я на завод поеду. Там до войны работал".

А полковник не торопится приговор произносить; видно, жалеет меня. Потом опять глаза на меня поднял. Серые, большие – ну, точно, как у отца моего покойного. Но на этот раз смотрит внимательно и строго. И говорит:

– Большая судьба ждет вас в журналистике. А, может, еще и писателем станете. Перо у вас ласковое, и сердце доброе. Красоту вы в людях ищете, теплых слов для них не жалеете. И что Турушина так описали – тоже хорошо. Пусть знают наши читатели, какие люди в редакции работают.

Вышел из-за стола, подошел ко мне. Я встал и смотрю ему в глаза. А он обнял меня и долго этак держал, как сына, которого он ждал из дальних странствий. А потом легонько подтолкнул к двери.

– Идите, работайте.

Как только я вошел в комнату, Турушин подхватил меня за рукав и со словами: "Пойдем, покурим!", хотя оба мы не курили, потянул в коридор. А здесь предложил:

– Пойдем в ресторан, выпьем.

– Так ведь рабочий же день!

– А-а, брось ты! Противно мне сидеть с этими жидами!

– Жидами?

– Ну, да – конечно. Майор Игнатьев, думаешь, русский? Он ведь тоже жид.

– А Панна? – испуганно спросил я.

– Панна? Черт знает, что она такое – Панна? Бабенка вроде неплохая. С ней легко, а вот национальность?… Клещами не вытянешь из нее признание. Я раз по пьяному делу подступился к ней: ты роду какого будешь – не иудейка ли? Она смеется, головкой своей качает: "А хоть бы и жидовочка, так что – в космополиты запишешь?…" Ничего и никого она не боится. Муж – известный поэт, редактор журнала, а и отец, говорят, какой-то чин по части дипломатической. Посол вроде бы то ли в Англии, а то ли во Франции. Его, я слышал, сам Сталин уважает. Министром иностранных дел скоро будет. А это уж заставляет думать: министрами то иностранных дел еще со времени царского только евреи бывают.

Задумались мы оба. Идем молча. А Турушин вдруг замечает:

– Ты, Иван, знать должен: чем выше поднимаешься по служебной лестнице, тем чаще евреи дорогу перебегать будут. Надо выдержкой запасаться, закрывать себя глубже. Я в этом отделе три года работаю, а никогда не знаю, что они думают и что замышляют. Одно вижу: своих тянут. При каждой возможности тебя по носу щелкнут, а своему дорогу дадут. Меня съесть не могут: большой я, имя громкое: шевельни – гремит сильно. А шума они боятся. И света тоже. Ты вот как вступился за меня, голос возвысил – Игнатьев ниже голову опустил. У него на лбу пот выступил. Видел я. И Фридман, этот бес на метле, весь скукожился. Они всякой атаки боятся, думают тогда они: а с какой такой стати этот тип хвост на них поднимает? Вдруг за ним сила какая идет?… Вот и тебя испугались. А как только к нам Артамонов зашел и сказал, что тебя редактор позвал, тут у нас в комнате тишина наступила, как в могиле. А Фридман тихонько вышмыгнул в коридор и по кабинетам стал шастать: что да зачем тебя редактор вызвал. А потом, вернувшись, что-то шепнул шефу, и тишина у нас до самого твоего возвращения воцарилась. Я же тебя на улицу вытащил – это для того, чтобы ты чего лишнего им не сказал. И вообще: их помучить надо. Пусть они до конца работы ничего не узнают, а когда мы в редакцию вернемся, ты делай вид веселого, беспечного человека. Улыбайся больше, всякие веселые вещи рассказывай, о разговоре с редактором – ни гу-гу. Они тогда уже и не от любопытства, а от страха сон потеряют. Га-га!… Делай, как я тебе говорю. Я-то уж ихнего брата знаю.

Пить я отказался, а Турушин выпил стакан вина и поел как следует. Незадолго до конца работы мы вернулись в редакцию.

– Верстку читайте! – радостно воскликнул Игнатьев. И Фридман из своего угла весело возвестил:

– Я вас по всей редакции искал, и в академию в буфет бегал. Думал, вы там на радостях кофе с коньячком попиваете.

Я ничего не понимал, а Игнатьев, надвигаясь на меня горой, потрясал каким-то большим листом, повторял:

– Верстка! Это же верстка вашего очерка. Редактор звонил, просил быстрее вычитать.

Я взял листок со свежим, пахнущим типографской краской набором, прочитал заголовок "Трубицинская атака". Ничего не понял, но первые же строки гранки были мои – сцена на стадионе. Турушинские подачи. Я сразу понял: редактор дал моему очерку свой заголовок: "Трубицинская атака". И очень удачно, поразительно, как метко.

Стал читать. Текст давался такой, каким я его и написал. Без малейшей правки! Может быть, она и была, но я не замечал – настолько был деликатен мой редактор, главный редактор газеты.

Очерк получился большой, занял три колонки. И был складный, очень мне понравился – мой собственный очерк. Игнатьев почти выхватил у меня верстку, выбежал из комнаты. И Фридман что-то говорил, говорил. Но я только и услышал, как Турушин пробасил:

– Поздравляю, старик! Ты забил гол с первой подачи.

А Панна пододвинулась ко мне со своим стулом:

– Молодец, Иван! Я знала, что дело у тебя пойдет. С первого взгляда поняла: хороший парень. Ты же фронтовик.

Протянула мне руку, добавила:

– Если уж сам редактор в номер отослал материал, значит, быть тебе спецкором. Жаль только, что сидеть уж ты со мной рядом не будешь.

Не знаю, что было бы для меня лучше: выиграть миллион рублей или напечатать очерк "Трубицинская атака"? Эта небольшая зарисовка из жизни авиаторов той поры, которую я помимо своей воли сделал по всем законам малого литературного произведения, то есть рассказа, явилась ключиком, открывшим двери в волшебный мир не только большой журналистики, но и большой жизни. Меня узнали. Моя фамилия, как и фамилия воздушного аса Трубицина, запомнилась едва ли не всем людям, служившим в то время в частях и штабах Военной авиации. Тут можно вспомнить чье-то крылатое выражение: "Герой не тот, кто совершил подвиг, а чей подвиг описан". Амбразуры дотов закрывали многие солдаты, но мы знаем Александра Матросова, – о нем написан очерк; много партизан и партизанок повесили немцы во время войны, но в памяти нашей осталась Зоя Космодемьянская – о ней журналист Лидов написал очерк "Зоя". Мне скоро дадут задание написать о Гастелло, и я, изучая о нем материал, узнаю, что есть сотни случаев, когда летчики-герои направляли свои горящие машины, а случалось, что и не горящие, в скопление врага, и о многих из них писалось в газетах, но лишь капитан Гастелло врезался нам в сознание – потому что о нем не только было написано, но журналисту удалось написать о нем ярче, чем писалось о других.

Мой очерк дал мне крылья: я получил право быть в журналистике, говорить со всеми на равных, претендовать на газетную площадь, за которую в центральных газетах, как, впрочем, и во всех других, идет постоянная и подчас драматическая борьба.

На следующий день я пришел в редакцию и увидел в коридоре у стены группу людей. Тут был щит, на котором каждый день вывешивались слева "Лучший материал номера", в середине "Лучший материал недели" и справа – "Лучший материал месяца". В этом разделе висел вырезанный из газеты мой очерк. Между прочим, до конца месяца оставалось два дня, и я спросил у стоявшего рядом капитана:

– А если завтра появится материал еще лучший?

– Не появится, – ответил тот, – в этой колонке и вообще-то материалы появляются очень редко. Вон там, где "Лучший материал номера", вывешивают каждый день, а здесь… давно не было.

После обеда к нам в отдел зашел человек с погонами инженер-полковника, вежливо поздоровался со всеми, а мне сказал:

– Капитан, прошу вас, зайдите ко мне на минутку.

– Сейчас?

– Если можете – сейчас.

Я обратился к Игнатьеву:

– Разрешите?

– Пожалуйста, – буркнул он недовольно.

Я поднялся и пошел за полковником. Вошли в комнату, над дверью которой я прочел: "Начальник отдела боевой подготовки". "Боевики… гаврики", – вспомнил я. И еще я уже слышал, что этот отдел – главный в редакции, здесь работают опытные маститые журналисты. И что самая младшая должность у них – подполковничья.

– Соболев Павел Николаевич, – представился мне инженер-полковник. И начал с вопроса:

– Вы какое училище кончили?…

– Грозненскую авиашколу. Получил аттестат штурмана военной авиации. Раньше нас называли летнабами – летчиками-наблюдателями.

– У вас есть опыт боевой работы?

– Почти нет. Я сделал всего несколько боевых вылетов. Потом попал в резерв, а из резерва в Бакинское Училище зенитной артиллерии. За четыре месяца нас сделали огневиками.

– Странно! Тут, скорее всего, вредительство. В генеральном штабе были у нас масоны, – они, конечно, вредили.

Так впервые я услышал слово "масон". Высказал и сам предположение:

– Америка поставила нам мудреные пушки – "Бофорсы", командирам нужны были знания высшей математики, так я думаю, из этих соображений нас, летчиков, и еще группу подводников и отобрали. Я потом стрелял из "Бофорсов" – громоздкие это были системы, хватили с ними горя.

– Может быть, и так. Но не исключаю и вредительства. Я в годы войны служил начальником вооружения воздушной армии, хватал за руку масонов. Зловредная это была публика.

Я ничего не сказал об этой "публике", поскольку не знал о ее существовании, но, забегая вперед, замечу, что с полковником Соболевым мне суждено было общаться до самой его смерти в 1965 году, многое я узнал от этого человека, многим ему обязан. Тогда же без дальних предисловий он мне сказал:

– Ну, вот – авиацию вы знаете не понаслышке, а теперь еще выяснилось и писать умеете – вам и сам Бог велел служить в нашем отделе. Будете старшим литературным сотрудником ведущего отдела, это должность подполковника. Тут и зарплата повыше, и звание вам присвоим. А?… Соглашайтесь.

Я был на седьмом небе, едва сдерживал радость и без всякого кокетства кивал головой:

– Да, конечно, мне лестно, однако справлюсь ли?…

– Ну, вот и отлично. С главным редактором я уже договорился, он сам предложил эту идею; пойдемте, покажу вам место.

Рядом с его кабинетом – комната, такая же, как и в отделе информации, только здесь были три стола; один в левом углу у окна, пожалуй, самый удобный – он был пуст, и я понял: там мне придется сидеть. Но в первую минуту я взглянул на двух "гавриков". Один сидел у двери, как Игнатьев, другой – в правом углу, как Турушин. Оба они повернули ко мне головы и смотрели с удивлением. Взгляд их говорил: "Как! Его так быстро повысили?" А полковник, радостно блестя глазами и смачно пошевеливая губами, словно пережевывал кусок поджаренной молодой свинины, говорил сквозь смешок:

– Вы нас не ждали, а мы пришли. Придется потесниться и принять пополнение. Вот он… боевой летчик, фронтовик, капитан, а фамилия его – Дроздов Иван Владимирович. А? Что вы скажете?… У него и фамилия – небесная, летает. Дроздик – птичка невелика, но постоять за себя умеет. Так что не вздумайте клевать…

Полковник от двери не отходил, но и не стоял на месте: он то выходил на два шага вперед, то возвращался и окидывал меня небольшими глазками; он и вправду чем-то напоминал милого забавного зверька, от имени которого происходила его фамилия. И было как-то странно видеть такого важного человека по-детски улыбчивым и добрым, не умевшим или не желающим скрывать радости от появления нового сотрудника.

Я подходил к новым товарищам, пожимал им руку. Тот, что сидел у двери, представился:

– Майор Деревнин Григорий Иванович.

У окна:

– Капитан Кудрявцев Сергей Степанович.

Полковник воскликнул:

– Ну! Жить в мире! Молодого капитана не обижать.

И проводил меня к столу:

– Приказ будет подписан сегодня. А там, у Игнатьева, вам делать нечего. У них работают ногами, у нас головой. Мы даем статьи серьезные, и очерки печатаем – вроде того, что вы написали.

Полковник ушел, и в комнате воцарилась тишина. Первым ее нарушил капитан, сидевший напротив:

– Заголовок удачный. Ее теперь, Трубицинскую атаку, изучать будут.

– Где? – не понял я.

– В частях. В истребительных.

– А-а… Заголовок не я придумал. Видимо, редактор.

– Сергей Семенович мастер придумывать заголовки, он только не любит это занятие, говорит, к концу работы голова болит. Наш-то брат не хочет шевелить мозгами, вот ему и приходится.

– Мне, право, неудобно, что я заставил его поломать голову.

Кудрявцев отклонился на спинку стула, в раздумье посмотрел в окно. Из него был виден двор Воздушной академии, там ходила строем небольшая группа офицеров.

Капитан продолжал:

– Заголовок – гвоздь любого материала, даже малой заметки. А уж если очерк… тут без хорошего заголовка и делать нечего. Заголовок, он как крылья, с ним корреспонденция полетит, а вот если нет заголовка… нет и ничего.

Голос подал Деревнин – ясный, певучий:

– В литературе бывает – хорошая книга, а заглавие никуда. И все равно: книга живет, потому как со временем люди расчухают, что написана талантливо. И тогда уж репутация о такой книге не по заглавию закрепляется, а по содержанию. Ну, к примеру, "Война и мир". Или "Анна Каренина". Писатель, когда заглавие хорошее не найдет, по имени главного героя книгу называет: "Клим Самгин", "Васса Железнова", "Коновалов"… Горький и вообще не умел заголовки находить.

Я заметил:

– Но писатель он хороший, я люблю Горького.

На это Деревнин категорически проговорил:

– Дурной человек не может быть хорошим писателем. Горький был лизоблюд, царедворец. Посетил лагерь заключенных. Люди там содержались в ужасных условиях, но рассказать об этом писателю боялись. И тогда выступил вперед мальчик и решительно заявил: "Я хочу с вами говорить". Горький выслушал, заплакал и уехал. Он даже не подумал, какая судьба ждет смельчака после его отъезда. В тот же день он был расстрелян. И вы хотите, чтобы я после этого уважал Горького? Да я теперь книжки его в руки не беру.

Я, конечно, о Горьком ничего подобного не знал и не был готов выслушивать такие откровения. Для меня Горький – "буревестник революции", великий писатель. Больше того, он друг Ленина, а уж Ленин-то был не только для меня, а и для всего моего поколения выше Бога и солнца. Портрет Ильича я всю войну носил у сердца в партийном билете. Мне подобные рассуждения казались святотатством, я считал, что за них можно на Лубянке оказаться, но слова сказаны, я косо взглянул на майора: на груди у него светился академический ромбик – значит, академию закончил, ведает, что говорит. Скоро я узнал, что Григорий Деревнин еще и брат какого-то министра, у него, конечно, информация на высоком уровне идет. Но хорошо помню, как я переживал наскок на человека, которым я, как и всякий русский, гордился.

Кумиры, идолы были величайшим изобретением Ленина, Троцкого и всех большевиков-евреев. Кумиров затем упорно и мастерски поддерживал на своих плечах и Сталин, очередной восточный человек на русском троне. Я говорю очередной, потому что революция привела в Кремль и посадила на трон восточных людей: Ленина, Троцкого, Свердлова, Зиновьева, Каменева и целый полк других евреев. Все они, как за дымовую завесу, прятались за псевдонимы: Ленин – Ульянов-Бланк, Троцкий – Бронштейн и так далее. Люди востока, древнее семитское племя. Отсюда их чудовищная, непонятная для русских жестокость, способность уничтожать миллионы людей, сотни тысяч храмов… Но все это нам откроется потом, десятилетия спустя, тогда же… Я был дикарем, молящимся на истуканов.

Меня поддержал Кудрявцев:

– Ну, это ты брось, Горького не трогай. Русский писатель, великий талант. Сбросим его с пьедестала, а там Маяковского скинешь – с кем останемся?…

Капитан вышел из-за стола, прошелся от окна до двери, другой раз прошелся, а потом остановился посредине комнаты, оглядел нас и вдруг звонко хлопнул тыльной стороной одной руки о ладонь другой. И продекламировал:

Недолго барахталась старушка!…

Назад Дальше