Я тут же позвонил Воронцову. Он в своей обыкновенной шутливой манере спросил:
– Сколько ей лет?… Она красивая?…
Я сказал:
– Очень. И умна. И талантлива. Словом, это не просто молодая выдающаяся особа – это целое явление.
– Ну, если это явление, то пусть она ко мне придет, я поведу ее к старику и скажу: "Берите на работу, иначе не буду испытывать ваши самолеты".
Панна очень обрадовалась, она много слышала о Воронцове, видела его у нас в редакции – он заходил ко мне, – и сказала:
– Ну, если у меня будет такой покровитель…
Я с искренним сожалением заметил:
– Влюбишься в него, а я буду в ответе перед твоим мужем.
В этот момент Надя была на кухне, готовила угощение, – Панна сказала:
– Все вы, мужики, ревнивые. А я, действительно, влюбчивая. Вот теперь мне грустно оттого, что нам с тобой придется расстаться.
– Нет, Панна – такие красавицы, как ты – холодные. Вас любят все, и, чувствуя свою силу, вы не даете себе труда задержать на ком-нибудь свой убийственный взгляд. И это естественно: человеку нужно спокойствие, а эту земную радость дает равнодушие. Я же вижу: ты на мужиков смотришь, как на белую стену.
– Да, это так, тронуть мое сердце нелегко, но я ведь говорю не о симпатиях, а о любви. Любовь нужна каждому человеку – и мужчине и женщине, а без любви жизнь как скучная статья: ее не выбросишь и читать неохота.
Вошла Надежда и позвала нас к столу. Тут у плиты уже вертелась Светлана. Панна подала ей руку:
– Давай знакомиться. Меня зовут Панна.
– Какая красивая!
– Тебе понравилось мое имя?
– Да. И вы красивая. Очень!
Панна подняла ее на руки:
– Ах, ты, комплиментщица. В папу уродилась.
– Да уж, – согласилась Надежда. – Отец наш комплименты говорить умеет. У нас соседка Вера Александровна – злющая, как фурия, со всеми ссорится, а он ей каждое утро комплимент скажет – и она весь день ходит веселая. И на меня не нападает.
Панна и Надежда понравились друг другу, обменялись телефонами, и мы стали общаться семьями. Муж ее замечательный человек, долгое время работавший редактором журнала, много сделал для русских писателей, все время ходил под обстрелом критиков-коганов, но не боялся их и как опытный боевой капитан уверенно вел журнал между рифами опасной и капризной политики. Когда вышел в свет мой роман "Подземный меридиан" и на него напала "Литературная газета", а затем и сам глава идеологического ведомства, будущий главный разрушитель нашего государства Яковлев, он не побоялся такого грозного чиновника и на пленуме Союза писателей сказал обо мне: "Вломился в литературу, разломав заборы".
Визит Панны, ее участие и щедрость пролились на меня успокоительным дождем: держал в руках путевку и думал: зачем она мне? Там, в редакции, работают мои друзья, а я куда-то бежать?… Ну, ладно, я на время спрячусь, а Надежда? Ее, беременную, куда-то вызовут, станут допрашивать… Да нет же! Никуда я не поеду.
Время подходило к обеду, я вышел на шоссе, остановил такси, поехал в округ. Зашел к своим соседям, летчикам золотой пятерки. Воронцов, как всегда, был в центре внимания, что-то рассказывал, а его друзья смеялись, как дети – самозабвенно, до потери сознания. Воронцов повернулся ко мне:
– Где ты пропадал? Мы тебя ищем. Я затащил сюда Шлихмана, схватил его за шиворот и, страшно вращая глазами, зашипел: "Ты куда дел нашего друга, корреспондента газеты?" Он что-то лепетал: "Нет газеты, не будет у нас корреспондента". – "Как не будет? – заорал я на него. – Не будет "Сталинского сокола", так будет "Советская авиация". К тому же он наш друг-приятель. Давай ключи!" И вот… – Воронцов достал из ящика стола ключи от моего кабинета и от сейфа. Подал мне.
– Спасибо, но газеты-то, действительно, не будет. А насчет "Советской авиации" я ничего не слышал.
– Не слышал! Вас разгоняют, а вы и лапки кверху. Я позвонил главкому авиации: "Как же это так? Военная авиация и без газеты. Морской флот имеет газету, Речной флот – тоже… А мы без газеты". Он в тот же день связался с министром, и тот ему сказал: "Будет у вас газета. И назовем ее "Советская авиация"".
Не дав мне опомниться от радости, спросил:
– Тебя Чистяков не вызывал?
– Кто такой Чистяков?… Ах, да – следователь. Нет, не вызывал.
– Нас вызывал. Я его отбрил как следует. Сказал: какие это одиннадцать миллионов вы ему шьете? Да, он тратил деньги, но на что?… Плавательный бассейн построил, спортивный комплекс для детей, стадион ремонтировал… А чтобы хоть одну копейку себе взял?… Да вы что, в самом деле?… Если будете оскорблять Василия Иосифовича, я в суд на вас за оскорбление чести боевого генерала подам. Наш командующий – боевой летчик, с немецкими асами дрался, как лев, – боевые награды заслужил, а вы что забрали себе в голову?…
Присмирел следователь, пообещал во всем разбираться тщательно и чести боевого генерала не задевать. Вот так, Иван.
Он посмотрел на меня пристально, и так, будто испугался: не наговорил ли чего лишнего? Тоном старшего сказал:
– А если тебя вызовет, будь с ним потише и повежливей. Не каждому дозволено то, что мне. Однако, что знаешь, то и говори следователю. А то ведь чего удумали: миллионы растратил! Да Василий у меня деньги занимал! Черт знает, что это за люди, кегебешники?…
Я пошел в свой кабинет, позвонил Устинову, доложил, что жду вызова нового командующего. Наш редактор хорошо знал маршала Красовского, они вместе служили на Дальнем Востоке. Сергей Семенович сказал:
– Я говорил по телефону с маршалом, он меня заверил, что военная авиация без газеты не останется. Скоро он встретится с министром обороны Василевским и скажет ему о газете. Так что вы постарайтесь представиться маршалу. Он, между прочим, газетчиков любит.
В тот день маршал меня не вызвал – сильно занят был, потом он уехал в войска, неделю пробыл там, а через неделю жизнь преподнесла мне очередной сюрприз: я был вызван в Главное политическое управление Советской Армии и полковник Шапиро, тот самый Шапиро, который принимал меня в "Красной звезде", не предлагая даже сесть, сухо проговорил:
– Есть намерение послать вас в Румынию. А пока выводим за штат, ждите назначения.
И склонился над бумагами, давая понять, что разговор окончен.
– Если я не соглашусь?
– Не согласитесь – демобилизуем.
Поднял на меня желтые глаза и с какой-то противной дрожью в голосе добавил:
– Вы были ближайшим сотрудником Василия Сталина. Многих теперь вызывает следователь, не исключено, что понесут наказание. Так что я бы на вашем месте радовался: вам светит служба за границей.
– Что я должен делать?
– Сидеть дома и ждать вызова.
И потянулись долгие дни ожидания. Но вот через месяц или полтора меня снова вызвал Шапиро и вручил документы, в том числе и проездные: вначале я должен был явиться в посольство – это в Бухаресте, а затем отбыть в Констанцу, в штаб наших войск, которые в Румынии тогда в большом количестве находились.
То было время, когда Пятая колонна, убрав с пути Сталина, посадила в Кремль своего человека Никиту Хрущева. Скоро он развернет кипучую деятельность по ослаблению нашего государства, но пока еще Россия крепко стояла в странах – сателлитах Гитлера.
Помню, как плохо воевали румынские солдаты, и мы их называли кукурузниками.
Теперь я ехал к ним жить и работать.
Глава вторая
Румыния?… Хорошо это или плохо? И почему я должен ехать не прямо в Констанцу, где штаб нашей армейской группы и редакция газеты, а в Бухарест и явиться "лично к послу"?… Я же военный!…
Так я думал по дороге из Главного политуправления домой. И еще приходили на ум мысли: "А хорошо ли это и вообще-то мое решение поехать в Румынию, – не лучше ли было бы демобилизоваться из армии и устраивать дальнейшую жизнь в гражданке?…"
Тут мне припомнилась как-то сказанная фраза Камбулова: "Диплом об окончании академии тебе не нужен, пока ты в редакции, а как вылетишь из нее – тут тебе и скажут: пожалуйте диплом об окончании высшего образования".
Да уж, это так – журналиста без высшего образования не может быть.
Эта последняя мысль укрепила меня в правильности принятого решения. Тут я начал думать и о том, что хорошо послужить за границей. Там и платят побольше, можно будет купить красивую одежду жене, дочери, – скоро и второй ребенок у нас родится. За границу многие офицеры стремятся, а меня посылают, – и хорошо.
На какой-то пересадке с троллейбуса на автобус позвонил в редакцию Грибову, – его, кажется, тоже назначили в Румынию, – и точно: он радостно кричал в трубку:
– Да? И тебя посылают к туркам? Хорошо! Едем вместе. Румын он называл турками, а Румынию – Турцией.
Условились встретиться у входа в Парк культуры Горького. Встретились. Ходим по аллеям, глазеем на фонтаны, скульптурные группы, – мой спутник рад, он счастлив; едем за границу. Мне тоже передается его настроение, и я уже не жалею друзей ни по штабу, ни по редакции, – даже Панна, к которой, как мне казалось, я питал сильную привязанность, вдруг стала далекой, бесплотной.
О женах, семьях тоже не жалеем. Моя Надежда скоро будет рожать, но у нее есть мама, приезжает сестра, я вроде бы и не очень нужен. Один за другим у меня напечатаны два рассказа, – я их сделал из очерков, которые так и не пошли в газете; получил пять тысяч рублей, оставляю их Надежде. Все хорошо, и я все больше заражаюсь счастливым ожиданием отъезда.
– Моя драга боится! – восклицает Юрий. – Она ведь знает: я – мужик не промах, если какая наедет – в сторону не отбегу.
Драгой он называет свою жену Тоню. Я ее видел, она хорошенькая, стройная, черноглазая, с кругленьким, почти детским личиком. Скоро я постигну его образный язык, а в будущем мне откроется и его подвижный как ртуть характер, порхающая легкость, с которой он на моих глазах пролетел по жизни.
Мы сидим за плетеным столиком в открытом павильоне и пьем доставленное на самолетах чехословацкими друзьями пильзенское пиво.
Грибова я частенько видел в редакции, он иногда заглядывал к нам в комнату, – и всегда накоротке, бегом, куда-то торопился. В редакцию он пришел из какого-то военного института, где заведовал секретными делами; пользовался хорошей репутацией, быстро и живо писал, но больших материалов мы за его подписью не видели.
– Пиво! – взмахивал руками Грибов. – Я очень люблю пиво. Мне надо поправиться, – говорят, способствует.
Я вспомнил, как во время войны через нашу батарею вели трех пленных немецких офицеров. Я предложил конвоирам пообедать. Посадили за стол и немцев. Высокий худощавый майор, помешивая ложкой суп, отодвинул тарелку, сказал:
– Жирное не ем. Живот болит.
– Отчего же он у вас болит?
– А мне уж лет-то – под сорок. В этом возрасте у нас почти все офицеры с гастритом или язвой ходят. – И рассказал: – Пиво любим. А его у нас из картофельной ботвы варят. Слизистую разъедает.
Кто-то из наших офицеров заметил:
– С больным-то пузом на Россию прете.
Потом, много позже, когда я займусь алкогольной проблемой, узнаю: пиво всякое плохо действует на желудок. Но народ – дитя, ему сказали: пиво хорошо, он и дует по 5-6 литров за раз. Да еще вот, как Грибов, приговаривает: ах, хорошо!…
– Зови меня Юрий. Меня в институте все так звали. Я молодой.
Сказал так, будто мне-то уж было под семьдесят, а между тем родились мы с ним в одном и том же 1924 году. И, может быть, потому, что он не числил меня за молодого, я ему не сказал: "Ты тоже зови меня по имени". Впрочем, он тут же меня и назвал Иваном.
Говорили о "Турции", – оказалось, оба мы во время войны протопали по ее кукурузным полям. Юрий вспомнил легенду о майоре-газетчике, склонившем двадцатилетнего короля Михая выйти из войны с нами, – то ли быль, то ли забавная басня. Подвыпивший майор на редакционном "Виллисе" первым подкатил к королевскому дворцу и, напугав охрану, приказал вести его во дворец. Тут его встретил изрядно подвыпивший король:
– Как?… Вы уже в Бухаресте?…
Майор, не зная, что перед ним король, но различив знаки лейтенанта, грозно прорычал:
– Как стоишь, скотина, перед старшим офицером?
Тот уловил смысл замечания, принял стойку "смирно". Майор, как все русские, был человеком незлобивым, тут же простил лейтенанту оплошность. Дружески обнял его, просил вести к королю. А по пути дал знак: мол, выпить не найдется?… Король закивал, хлопнул в ладоши, и им принесли вино. Они стали пить. И пили до поздней ночи, а потом до обеда спали, а, проснувшись, снова пили, – и так трое суток.
В минуты просветления майор, хлопая ручищей по плечу короля, – он уже узнал, что перед ним король, – говорил:
– Какого черта вы пошли за этим недоноском Гитлером и двинули на нас своих кукурузников?… Да они и воевать не умеют, и дрожат, как зайцы. Наш снаряд как шарахнет – они врассыпную. Давай им команду, пусть выходят из войны, а я тебе орден схлопочу. Папа Сталин даст. Ты не гляди, что он такой страшный – он у нас добрый. Будет у тебя такой же, как у меня.
Майор ткнул большим пальцем в Красную Звезду, висевшую у него на груди.
В конце третьего дня их пьянства по дворцу забегали офицеры, в зал, где они сидели, вошла женщина с бриллиантовой розой в темных волосах, укоризненно покачала головой и что-то негромко проговорила. Король поднялся, стал искать китель, но найти его не успел. В дверях появился советский маршал с большой группой сопровождавших его офицеров. Кто-то из румынских генералов показал ему на Михая:
– Это король.
Маршал нехотя взял под козырек:
– Ваше величество, Бухарест взят советскими войсками. Румынские дивизии частью разбиты, частью разбежались. Подпишите акт о капитуляции.
Король нетвердым языком, пошатываясь, проговорил:
– А мы вот давно, – показал на майора, – еще вчера вывели Румынию из войны. Прошу учесть, я самолично…
Маршал перевел взгляд на майора:
– Из какой части? Как здесь очутились?
Кому-то через плечо сказал:
– Арестовать его!
Майор всплеснул руками:
– Позвольте! Я журналист. По какому праву?…
И когда два офицера подошли к нему, он, отстраняясь, протянул королю руку, сказал:
– Будь здоров, Михай. Орденок за мной. Я напишу Сталину.
И, проходя мимо маршала, пожал плечами:
– И это вместо благодарности.
Эту историю в той или иной аранжировке мы все слышали во время войны.
Я тоже рассказал Грибову историю, как в Румынии, в Яссах, я отстал от эшелона и вышел на шоссе, чтобы на попутной машине догнать его. Остановил грузовик, назвал станцию, шофер показал на кузов: залезай. Я взобрался в кузов и тут увидел сидящих на лавочках: с одной стороны – румынские офицеры, с другой – немцы. Они смотрели на меня, а я на них. Мы все, конечно, были вооружены. Румын, сидящий у самой кабины, выдохнул:
– Как?… Уже?…
– Что – уже?…
– Город заняли?
– Да, заняли.
– А станция… куда мы едем?
– Не знаю.
Невдалеке от станции румын забарабанил по кабине.
Машина остановилась, и я, козырнув офицерам, спрыгнул. Почему-то и мысли не было, что кто-то в меня выстрелит.
До станции было рукой подать, и я скоро догнал свой эшелон. Наш путь лежал на Будапешт. Там закипала великая битва.
Так мы болтали, пили пиво и, уговорившись встретиться на вокзале в день отъезда, разошлись.
Дома Надежды не оказалось, и я было хотел поспать, но едва начал обедать, как в квартиру, крадучись и как-то таинственно оглядываясь, заявился Фридман. Он был возбужден и, дважды заглянув в коридор, зашипел:
– Плохо дело, Иван! Тебя отправляют в Румынию. Завтра вызовет Шапиро.
Я хотел сказать: уже вызывал, но промолчал. Хотел бы знать, почему же мое дело плохо?
Фридман хотя и сгорал от нетерпения высыпать свои новости, но из какого-то тайного помышления не торопился этого делать, а поглядывал на дверь, будто ждал кого-то, и все шире пучил свои темно-коричневые глаза, которые здесь, в лучах солнца, лившегося из окна, попеременно изменяли свой цвет – то до состояния жженого кирпича, а то вдруг светлели до свежемолодой охры.
Да, это были глаза еврея – непостижимые, неуловимые и никем до конца не понятые. Невольно мне вспомнились слова поэта:
Я в них пустыню узнаю,
Тоску тысячелетних фараонов.
Мне так и хотелось крикнуть: "Ну, говори же!…" И Фридман заговорил:
– В Румынии есть наша газета "Советская Армия", но тебя… – прервал речь, поднялся, кошачьей походкой подошел к двери, оглядел коридор: – … посылают в посольство. А зачем это – ты знаешь?…
– В самом деле – зачем? Я думал над этим, но признаться…
Фридман залпом осушил стакан вина, кинул в рот кусок колбасы и придвинулся к моему уху:
– Ты сделал мне хорошо. Помнишь, спросил у Сталина, что с нами будет. И это уже хорошо. Евреи такого не забывают. Так вот: слушай внимательно.
Фридман перешел на шепот со свистом, и мокрые крошки изо рта летели мне в лицо.
– Двадцать человек из ближайшего окружения Васи рассылают по посольствам, а там… тихо возьмут, и – крык!…
Он приставил палец к виску.
– … на распыл. Всех! До единого!…
Кровь бросилась мне в лицо. Я поверил, – вдруг, сразу. И малейшего сомнения не возникло. Да, на распыл. И всех. До единого. Разбираться, сортировать не будут. Это же Берия. Но позволь – какое я окружение? Десятая спица в колесе!
Стукнул кулаком по столу.
– Ну, что я для сына Сталина? Он меня в упор не видел, а я и не шился к нему. Что ты меня пугаешь?…
– Нет, старик, не пугаю: добра хочу. Ты мне верь: если Фридман говорит, так это уже и будет. Евреи все знают. Они везде – за пазухой у Сталина, и под столом у Берии. Ты думаешь, кто владыка?… Кто царь?… – знаешь? Откуда тебе знать, русскому Ивану. А я – Фридман!… Ты завтра пойдешь к Шапиро – он тоже Фридман. Потом ты явишься в Бухаресте к послу – и там Фридман. Ты, Иван, глуп, как все русские, но ты сделал евреям хорошо, и я тебя спасу. Ты хочешь знать как?… Тогда слушай. В Бухаресте ты придешь в посольство, но к послу не заходи день, другой, третий. Посол тебя не знает, ты его тоже. Ходи по коридорам, смотри на вывески и спрашивай Лену. Там есть такая Лена Фиш. Евреи любят рыбу – фиш, а там есть Лена Фиш. Так ты к ней подойдешь и некоторое время ничего не говори, – смотри на нее и ничего не говори. Женщины любят, когда на них смотрят. А потом ты ей скажи: "Фридман передает вам привет". Фридман ее помнит, Фридман не забудет, когда она вернется в Москву. Она знает, что это такое, когда Фридман не забудет. От нее ты узнаешь все: как быть и что делать. Что она тебе скажет? – не знаю, но она тебе поможет. Ты поедешь туда, куда она пошлет, и придешь к человеку, – он тоже Фиш, – и ты ему передашь то, что тебе скажет Лена, которая тоже Фиш.
Фридман откинулся на спинку стула, захватил одной рукой бутылку, другой стакан – стал наливать. Выпил один стакан, другой, расправился с яичницей, которую я поджарил, и снова отклонился на спинку стула. Теперь уже он смотрел на меня взором, из которого сыпались бриллиантовые искры. Фридман торжествовал… Наверное, вот такую же радость испытывал Исаак Ньютон, когда он открыл закон всемирного тяготения.