Оккупация - Дроздов Иван Владимирович 30 стр.


Все это походило на глупую шутку, но я не стал его оспаривать и ни о чем не расспрашивал. Мы поднялись, и я пошел его провожать. По дороге нам встретилась Надежда, и мы расстались с Фридманом.

Рассказал, что уезжаю в Румынию и что сожалею, что не могу остаться в Москве до ее родов.

Надя – молодец! Легко и весело меня отпускала:

– Служба есть служба, ты за меня не беспокойся.

Поразмыслив, добавила:

– Я боялась, что тебя демобилизуют.

– Чего ж бояться? Пойду в гражданскую газету.

– А как не примут – тогда куда?

– Была бы шея, хомут найдется. На завод подамся. Чай не забыл болты точить.

Шуточный разговор не вязался, и Надежда заметила мою рассеянность, но, очевидно, отнесла это к естественному состоянию близкой разлуки, продолжала свою умиротворительную речь:

– Ты там устраивайся, а я пока побуду одна. А подрастет малышка – вызовешь нас. Поживем за границей. Говорят, там платят хорошо, хотя, слава Богу, ты и здесь хорошие деньги получал. А теперь у тебя снова рассказы пошли. Глядишь, писателем станешь.

Благодушный тон Надежды, ее умение во всяком повороте судьбы видеть счастливые обстоятельства разогнали мрак фридмановского карканья, – смертельная опасность, которую он закачал в душу, рассеялась, и я уже почти успокоенный ложился спать. Однако сон не приходил, с наступлением сумрака и тишины ночи в душу снова поползли тревоги. "Фридман знает, – лезла в голову мысль, – евреи – сообщающиеся сосуды, они в курсе всех событий, особенно тревожных, опасных. У них в органах свои люди, они ему и сказали".

Вышел на кухню. Пожалуй, впервые в своей жизни – тревога подняла меня, и я, как старик, сижу посреди ночи, думаю свою горькую думу. Слышу, как в висках пульсирует кровь. Это сердце. Вот так случается инфаркт или инсульт.

Вспоминаю отца Владимира Ивановича. Он часто просыпался ночью, садился у стола под иконами, курил. По деревне с наганами ходили активисты продовольственных отрядов, забирали зерно, муку и все съестное, а у нас в семье было десятеро, чем кормить ораву детей?… Он от страданий и умер в сорок пять лет от роду.

Заснул я под утро.

В тревоге и тоскливых думах прошли двое или трое суток, и мы с Грибовым отбыли в "Турцию".

В Бухаресте он пересел на поезд, следовавший в Констанцу, а я отправился в посольство. Здесь в зеленом уютном скверике на белой лавочке сидела темноволосая ясноглазая девица, чем-то похожая на Панну Корш. Она и улыбалась, как Панна, ласково, по-матерински. Я поздоровался, замедлил шаг. Хотел спросить Лену Фиш, но она меня опередила:

– Вы капитан Дроздов?

– Да, с вашего позволения.

– Хорошо, пойдемте со мной. Мне звонил Фридман, я и осталась после работы.

Мы вышли со двора посольства, немного прошли по большой улице, а затем свернули в тихий зеленый переулок. Здесь в глубине сада выглядывал из-за деревьев двухэтажный зеленый особняк с белым веселым крыльцом. Над парадным входом и по сторонам, точно кружева, висела ажурная вязь чугунных решеток и резных украшений. Цвета они были черного, и это тонко сочеталось с остальными цветами, создавая гармонию вкуса и роскоши маленького дворца.

Поднялись на второй этаж и вошли в просторную квартиру, где в одной из дальних комнат, напоминавшей танцевальную залу, валялся на диване дядя лет сорока в шелковом цветастом халате. Он был пьян, смотрел на нас так, будто в комнату к нему залетели две мухи и он удивлялся, откуда они взялись.

Лена показала мне на стул у стола, а сама открыла стоявший в углу холодильник, достала оттуда вино и фрукты.

– Ты, Роман, лежи. Пить больше не будешь.

Кивнув в мою сторону, назвала меня…

– Будет работать в "Скынтэе". А это… – ткнула рукой в сторону дивана, – Роман Ухов, главный переводчик посла и румынских вождей. Он тоже капитан, закончил Военный институт иностранных языков.

Пододвинула ко мне вазу с фруктами, налила вина:

– Вам с ним надо подружиться.

Воспаленными, покрасневшими глазами Роман Ухов смотрел в потолок и никак не реагировал на факт моего присутствия. Не смущал его и приказной тон Елены.

Вяло проговорил:

– В "Скынтэе" он работать не будет. Я слышал разговор посла с министром печати, – русского журналиста им не дают.

Я знал, что "Скынтэя" – главная газета Румынской республики. "Ага, – смекнул про себя, – значит, поеду в Констанцу в газету "Советская Армия"". Однако молчал: не выказывал ни тревоги, ни интереса.

– Куда ж его? – пытала Лена, словно речь шла о кочане капусты.

– Берия найдет местечко, – не близкое и не теплое.

Ухов говорил тихо, выдавливал слова мокрыми, толстыми губами. Шапка рыжих волос на нем свалялась, и в них торчали два клочка бумаги, веснушки густо теснились на щеках, на лбу, но цвет имели блеклый, землистый. Удивительно, как он был похож на Фридмана: с такой же легкостью и так же цинично он предрекал мою судьбу, она – в руках Берии.

"Сообщающиеся сосуды… все знают".

Реплика Ухова не оставляла надежд; я понял: здесь, в "Турции", им легче брать человека – ни шума, ни разговоров. Но за что? Что я такого сделал?… И в чем виноват наш командующий? Наконец, он сын Сталина. Как можно его-то?…

Но тут же текли и другие мысли: "А генерала Кузнецова? А Вознесенского?… Председатель Госплана, член Политбюро, академик!… Берия положил на стол Сталину бумагу, и тот на уголке мелким почерком написал: "Расстрелять!…"".

– Каркаешь!… Ну что вы за человек, Ухов! Вас если послушать…

Лена хотя и бранилась, но как-то неуверенно, нетвердо. В голосе ее чувствовалась власть, но власть не формальная, не юридическая, а скорее, сила характера, убежденность правоты и морального превосходства.

Ухов продолжал:

– Поступила команда: "Брать под стражу!". Говорю вам, а вы действуйте.

– Ах, так! Уже и под стражу!… А не врешь ли ты, Ухов? Не валяешь ли дурака? Ведь с тебя станется.

Ухов на эту тираду и глазом не повел. И в мою сторону не взглянул, – продолжал лежать, запрокинув голову, – так, что нос его, похожий на толстую морковь и такой же красный, задрался кверху и от натужного дыхания шевелился, будто хотел сползти с лица. Но хотя речь шла обо мне и был только что произнесен мне смертельный приговор, я не дрогнул и, больше того, не поверил Ухову, а решил, что он пьян и несет околесицу. Однако не такое благодушие читал я на лице Елены. Я, как человек от природы влюбчивый и всю жизнь увлекавшийся женщинами, смотрел ей в глаза и думал о силе их обаяния, о струившихся из них лучей неброского, не сразу замечаемого магнетизма, которым окрашивалось все ее лицо с красиво очерченными губами. Может быть, кощунственно об этом говорить, но именно в эту трагическую для меня минуту, и в часы, когда, может быть, у меня родился второй ребенок, – и родила его прекрасная, обожаемая мною супруга, – именно в эту минуту я думал о том, что вот передо мной сидит женщина, которую я, может быть, искал и которая одна только и могла бы составить для меня полное счастье.

Однако взгляд ее дрожал. Она отвела его в сторону. И как раз в этот момент Ухов поднялся и широкими шагами стал ходить по комнате. Подошел ко мне, положил на плечо тяжелую руку, сказал:

– Мы тебе поможем, капитан!

И повернулся к Елене:

– Идите на Садовяну, а я буду звонить кому надо.

Лена молча вышла из-за стола, кивнула мне:

– Пойдемте.

Был уже поздний вечер – южный, тихий и теплый, которые часто опускаются на Бухарест, город чем-то напоминающий Ленинград, и Будапешт, из которого я выбивал немцев. Мне еще в Москве говорили, что он похож и на Париж, только вдвое меньше и нет в нем ни Елисейских полей, ни Эйфелевой башни, но зато есть фонтаны и самая большая в Европе аллея алых роз.

Я шел с чемоданом по улицам и бульварам, и – странное дело! – меня больше волновала близость удивительной женщины или девушки, – такой молодой и властной, и такой своеобразной в смысле чисто женского магнетизма, подавившего во мне все другие эмоции, – даже, казалось бы, и такие сильные, каковыми бывают страх и смертельные тревоги. Но, может быть, я с момента фридмановской паники уж притерпелся, пообвык и больше не воспринимал угрозы, а может быть, – и это скорее всего, – наш организм в подобных ситуациях способен защищаться, наш мозг из каких-то тайных запасников выбрасывает миллиарды только что дремавших клеток, и они, как засадный полк в Куликовской битве, внезапно появляются на поле боя и теснят противника. Да, удивительно, но это так: я уж больше не боялся, а покорно шел за своей проводницей о одной только мыслью продлить общение с ней, слушать и слушать ее голос, смотреть в ее участливые и немного испуганные глаза.

Вдруг сказал ей:

– Вы принимаете во мне участие. Зачем?

Она остановилась. Смотрела на меня, – и мне казалось, что я даже в полумраке тихого переулка вижу блеск ее синих, но здесь ставших темными глаз.

– Зачем?… А вы., если б я попала в вашу ситуацию, – разве бы не стали помогать мне?

– Как можно?… Я – другое дело. Воспитан на военном братстве. У нас закон: живот положить за други своя.

– Вот и я… живот готова за вас положить.

Отдаленный фривольный намек вырвался у нее нечаянно и рассмешил нас обоих. Мы подошли к подъезду многоэтажного дома, и она большим ключом открыла дверь. Свернули направо в квартиру первого этажа. Свет она не зажигала.

– Военная маскировка.

Была полночь; мы сидели за круглым столом и пили очень вкусный, умело сваренный кофе. На столе лежала коробка шоколадных конфет, крупный ананас и виноград, – а дело было в мае. Вина не было.

– Этим зельем не балуюсь, – сказала Лена, когда мы только еще садились за стол.

И, спустя минуту, мягким, но в то же время твердым голосом заключила:

– Вам тоже не советую. Совсем. Исключить напрочь. Ваша жизнь потребует от вас абсолютной трезвости и ясного ума.

Я молчал. Яркий свет, лившийся из дома, стоявшего напротив, легко проникал через газовые занавески наших окон, и я хорошо различал черты лица моей хозяйки. Я очень хотел узнать подробности сложившейся ситуации, но боялся выказать трусость и глубокомысленно молчал.

Говорила Лена:

– Вы были помощником сына Сталина, – вообразите, как это будет звучать на Западе!

– На Западе?

– Да, на Западе. Но где же еще вы сможете жить, если не на Западе? Судьба подвела вас к необходимости сделать выбор: или жить, или умереть. Но умирать вам, как я понимаю, рановато, остается жизнь на Западе.

Было уже далеко за полночь, но спать я не хотел; временами откидывался на спинку стула и, пользуясь тем, что Лена лишь различала мой силуэт, закрывал глаза, и тогда мне чудилось, что я вижу сказочный, романтический сон, где много ярких сцен, постоянно возникают опасности, и я, ведомый за руку волшебной принцессой, легко и весело преодолеваю их, и мы идем вперед, где далеко-далеко восходит заря новой жизни, и я невольно ускоряю шаг, и мы будто бы даже поднимаемся над землей и летим вместе с облаками.

– Трагедии никакой нет, – возвращает меня на землю нежный музыкальный голос. Еще совсем недавно мой муж Арон Фиш оказался в ситуации куда более скверной… Мы скоренько переправили его в Румынию, а отсюда – в Париж. Кстати, он вас там встретит и будет вам помогать.

– Но я не хочу уезжать из России. Я – русский!

– Я тоже русская. Все мы русские – дураки, покорно кладем шею под топор злодеев, которые нами правят.

– Нами правил Сталин.

– Да, Сталин. Под старость он как человек религиозный, двенадцать лет проучившийся в духовной семинарии, задумался о встрече с Богом. Хотел прогнать из Кремля бесов, но они его перехитрили. Место его занял Хрущев, который и не Хрущев вовсе… Черты лица вроде славянские, а кровь иудейская. Вот теперь мы, русские, еще и не так запляшем. Начнутся великие стройки, сосущие энергию народа и убивающие все живое на земле, разольется винное половодье, а на подмостки театров выскочат бесы. Вновь будут уничтожаться храмы и русские деревни. Богатства наши потекут в республики – к малым народам, которые нас не любят и знать не хотят.

Моя сверстница! Откуда она все знает? – думал я, пытаясь разглядеть черты ее лица.

Слова тяжелые и страшные, они скользили мимо сознания, не задевая и не проникая в душу. Я лишь удивлялся уму этого юного существа, и если бы не чарующий тембр ее голоса, ненавязчивая мягкость речи, я бы, наверное, возмутился и отверг бы ее пророчества. Но я молчал. Я вспоминал Фридмана – он тоже все знал, – а тут еще и Фиш, и рыжий дьявол, которого только что видел. Какая-то партия посвященных, чужая и далекая, но зорко наблюдающая за всем, что происходит там, в Москве, на Родине.

– Вы много знаете. Я не посвящен…

– Он не посвящен! А кто у нас в Союзе посвящен? Кто в России посвящен? И есть ли она, Россия? Есть ли Москва, в которой на главной площади лежит непогребенный, не преданный земле еврей Бланк?

– О чем вы? Решительно не могу понять! – впервые возвысил я голос.

– И откуда понять вам, – наклонилась ко мне через стол моя собеседница, сколь прекрасная, столько же и таинственно роковая, извергающая поток разрушительной энергии, сатанинского соблазна, зовущего куда-то в пропасть, зовущего и увлекающего своей новизной и какой-то дерзкой романтической силой.

Окна, светившие нам из соседнего дома, погасли, и я теперь во мраке все более темнеющей ночи видел один лишь силуэт Елены, – в моменты, когда ее речь становилась особенно энергичной и открывала оглушающие новости, она казалась мне ведьмой, принявшей образ юной красавицы, – о чем бы она ни говорила, слова ее звучали музыкой, вздымали волны сочувствия, – я верил, мне хотелось верить даже и в то, что казалось невероятным.

А между тем слова валились на меня, как камни, взрывали душу, мутили мозг.

– Маркс – еврей, Ленин – еврей, Сталин – грузин… Вы – русский. Неужто вам не противно ходить под хлыстом этих коварных восточных палачей?… Когда же вы поймете, наконец, что с 1917 года мы живем в еврейской оккупации? И что Гитлер нес нам не порабощение славянских народов, как вас заверяли наши доморощенные Геббельсы, а лишь пытался заменить одну оккупацию – еврейскую – своей оккупацией – немецкой?… А теперь прикиньте: какая лучше, и вам станет ясно, за что вы воевали, за что положил наш народ двадцать миллионов своих парней.

– Ну, это уж слишком!

– Что слишком?… Вы рассуждайте, а не возмущайтесь. Попробуйте доказать мою неправоту, и тогда я вам приведу новые факты, от которых ваша прекрасная прическа сделается седой, как у старика. Впрочем…

Она поднялась и подошла ко мне. Положила на голову руку; нежно, по-матерински проговорила:

– Я вовсе не желаю, чтобы эта умная и такая красивая головушка до срока поседела.

Взъерошила волосы:

– На сегодня хватит. Пойдем, покажу тебе твою комнату.

Мы шли в темноте, и я дышал ей в затылок, невольно касался руками ее рук, талии, – слышал во всем теле гул закипавшей крови, но умом смирял естественную страсть и только боялся, чтобы инстинкт природы не победил мой разум.

На прощание поблагодарил за участие, за хлопоты, прислонил тыльную сторону ее руки к своей пылающей щеке, – что-то и она мне сказала, но что – не помню.

Уснул я скоро, как только привалился к подушке. Но с Леной не расставался и во сне. Она явилась мне в белом платье с большим вырезом на груди и алой розой в волосах. Жестом Улановой подала мне руку. И мы пошли, но не по городу, а будто бы плыли в каком-то бесплотном бледно-голубом пространстве. Я пытался пожать ее руку, привлечь к себе, но рука, как и все вокруг, была прозрачной и невесомой и куда-то ускользала. Потом была комната, и стол, – письменный, с множеством ящичков. Из приоткрытого ящика вдруг показалась голова змеи. И потянулась к моему лицу. Я отпрянул. Знал, что змея не простая – смерть от ее укуса наступает почти мгновенно.

– Не бойся меня, – говорил голос. – Я тебя ужалила, – вон, видишь, красное пятнышко на лбу, но это не опасно. От моего укуса ты будешь красивый, как Есенин, и могучий, как Маяковский.

Говорила она, Елена.

Я пробудился, и очень обрадовался тому, что змея была во сне.

Прошел в комнату, где мы сидели ночью, и тут, на столе, был накрыт завтрак и лежала записка: "Мой милый капитан! Я тебя закрыла на ключ, и ты не пытайся вырваться из моего плена. И не отвечай на телефонные звонки и сам никому не звони. Ни в коем случае! Я скоро приду и все тебе расскажу".

Успел побриться, принять душ и только что позавтракал, как явилась хозяйка. Глянул на нее и – оторопел: белое платье с глубоким вырезом и алая роза в волосах: все точно такое, как привиделось во сне.

– Я только что проснулся. Между прочим, во сне вас видел.

– Приятный сюрприз! Хочу почаще являться вам в сновидениях.

Лена смеялась, шутила, – не было и тени вчерашней мудрой вещуньи, – она как бы даже жалела о проведенной на меня атаке.

В ней не было заметно откровенного кокетства, но, как всякая женщина, она невольно принимала эффектные позы, хотела показать все скрытые в ней достоинства и делала это с большим искусством.

– Я готов весь остаток жизни провести у вас в плену, но скажите: мне что-нибудь угрожает?

– У нас мало времени, а потому буду с вами откровенна: по линии Фиша у нас всегда идет верная информация. Фиш живет в Париже, но он знает больше, чем наш посол. И, может быть, больше, чем министр иностранных дел. Я шифровальщица, владею четырьмя языками – первая получаю шифровки для посла и отправляю донесения министру, но и мои знания ограничены. В одном только я уверена: информацию о вас получу первая. Если будет опасность – дам знать и возьму вам билет на скоростной поезд до Парижа. Рапидом называется. Там вас встретит Фиш. Он думает, я работаю на него, но я русская и работаю на Россию. Вы мне показались надежным союзником, – вот вам моя рука.

Я с жаром пожал ее и сказал:

– На меня надейтесь, как на себя. Если моей Родине будет нужно, чтобы я жил в Париже, – я готов.

Лена порывисто меня обняла, поцеловала в щеку.

– Вы мне нравитесь.

– Эти слова я вам должен был сказать, но не посмел.

– Тоже мне – фронтовик, да еще, говорят, летчик, а перед бабой робеет.

Мы вышли из дома. У подъезда стоял автомобиль – длинный, широкий и – серебристый. Глаза-фары отсвечивали луч солнца… Змея!… Серебристо-белая с горящими глазами.

Я опешил. Остановился.

– Что с вами?…

– Странно!… Я видел сон… и ваше платье, и роза в волосах, и этот автомобиль.

– Я этого хотела. Я теперь часто буду приходить к вам во сне.

Широким жестом растворила дверцу переднего салона:

– Садитесь.

И мы поехали.

– У вас такой роскошный автомобиль.

– Мне подарил его Фиш. Только не подумайте, что он был моим мужем. Да, мы расписались, я ношу его фамилию, но мужем и женой мы никогда не были.

– Странная история! – проговорил я голосом, в котором слышалась целая гамма неясных, до конца не осознанных, но вполне различимых эмоций; наверное, тут были и сомнение в правдивости ее слов, и удивление невероятностью ситуации, но главное – ревность, зародившаяся в глубине подсознания, зародившаяся помимо моей воли.

Несомненно, она услышала тревогу сердца, одушевилась победой, – бросила на меня взгляд своих сверкающих глаз.

Назад Дальше