Оккупация - Дроздов Иван Владимирович 31 стр.


Женщина сродни охотнику и охотится постоянно, невзирая на возраст, – и каждый удачный выстрел доставляет ей радость. Наверное, здесь таится главнейший закон природы,– скрытый от посторонних глаз механизм продолжения рода, приспособительная сила внутривидовой селекции.

– Сказавший "а" должен сказать и "б". Так, наверное? А?…

– Хотел бы услышать не только "б", но и "в", "г", "д", – и весь алфавит. А там – и таблицу умножения. А еще дальше – и бесчисленное множество алгоритмов.

– Мужики – жадный народ, вам всегда и всего мало. Но так и быть, расскажу вам историю моего превращения из Елены Мишиной в Елену с противной фамилией Фиш. Хотите слушать?

– Еще бы! Если не расскажете – я умру от любопытства.

– Я была студенткой Института международных отношений. И вот уже на пятом курсе случается беда: моих родителей арестовали. Они были дипломаты, работали в Америке, а я жила в Москве с бабушкой. За что?… А за то, что они – русские. Их должности понадобились евреям, и их оклеветали. В КГБ был Берия, а в Министерстве иностранных дел копошился еврейский кагал, подобранный еще Вышинским и тщательно оберегаемый Громыко, у которого жена еврейка, да и сам он, кажется, из них. Из дипкорпуса выдавливались последние русские. Евреи готовили час икс – момент, когда русские оболтусы окончательно созреют к расчленению России и к смене политической системы. Ленин не хотел такой смены – его убрали, Сталин прозрел и решил им свернуть голову – его отравили, теперь вот Хрущев. Если и он заартачится – и его уберут.

Меня вызвали в ректорат, сказали: "Курс заканчивайте, но диплом не дадим". Я – ДВН, дочь врагов народа.

Ничего не сказала ректору, но, выходя от него, решила: отныне вся жизнь моя принадлежит борьбе. С кем бороться, за что бороться – я тогда не знала, но не просто бороться, а яростно сражаться, и – победить! Вот такую клятву я себе дала.

Ко мне подошел Арон Фиш – толстый, мокрогубый еврей, секретарь комсомола института. Сказал: "Есть разговор". И предложил пойти с ним в ресторан.

Заказал дорогой ужин, стал говорить: "Хочешь кончить институт?… Выходи за меня замуж. Возьмешь мою фамилию, и для тебя откроются все двери в посольствах. Ты будешь заведовать шифровальным отделом, а через несколько лет станешь первым секретарем посольства".

Я оглядела его стотридцатикилограммовую тушу и – ничего не сказала. Судьба посылала мне шанс, – я за него ухватилась. Но как же быть с моим принципом "Не давать поцелуя без любви"? Мне было двадцать три года, и ни один парень меня еще не касался. Как быть с этим?…

Машина вынесла нас за город и, шурша шинами, понеслась по безлюдному шоссе. Елена молчала. Казалось, незаметно для себя, она подавала газ и автомобиль, влекомый мощным, шестицилиндровым двигателем, выводила на скорость взлета самолета Р-5, на котором я проходил начальную стадию летного обучения, – скорость эта равнялась ста двадцати километрам.

Я отклонился на спинку сиденья, смотрел на обочину дороги и по движению травы, кустов, деревьев мог заключить: скорость уже полетна. Взглянул на спидометр: да, он показывал цифру "140". Елена, взбудораженная своим же рассказом, сообщала машине энергию чувств, воспоминаний.

– А давайте я поведу машину!

– У вас есть права?

– Да, – вот. Права водителя-профессионала.

Она убрала газ, затормозила.

Я вел машину, она продолжала:

Мы расписались. Была роскошная свадьба. Я думала об одном: как не пустить его в постель, что сказать при этом?…

И – о, чудо! Он, провожая меня в спальню своей роскошной квартиры, взял за руки, сказал: "Понимаю, ты меня не любишь. Но, надеюсь: мы поживем и ты ко мне привыкнешь".

Я не привыкла. И он это понял. На прощание Арон сказал: "Когда созреешь, дай мне знать и я тебя позову. Ты получишь высокую должность". Я не созрела и не созрею никогда. И никогда не впрягусь в их упряжку, хотя Арон и думает, что скоро из меня окончательно улетучится русский дух и я стану пламенной интернационалисткой, что на их языке означает: "иудаист, сионист". А точнее: шабес-гой, пляшущий под их дудку. Таких людей в России очень много; они-то и составляют их главную опору в разрушении нашего государства, а затем и уничтожении русского народа.

Она замолчала. А я, потрясенный ее рассказом, главное – перспективой, нарисованной ею для русского народа, сбавил скорость до шестидесяти, ехал тихо, думал.

Лена вдруг снова заговорила:

– Ты меня осуждаешь? Да?…

– Нет! – почти вскричал я. – Нисколько!… Наоборот: ты сделала это ради борьбы за самое святое: за Родину!… Я поступил бы точно так же. Если говорить по-нашему, по-летному: ты точно зашла на цель и теперь можешь сбрасывать бомбы. А если говорить языком артиллериста – я ведь еще был и командиром батареи, – ввела точные координаты цели и пушкари поведут огонь на поражение. Ты молодец, Лена! Я верю тебе и готов пойти за тобой хоть на край света.

Она тепло улыбнулась, но ко мне не повернулась, не обдала меня жаром вечно горящих глаз, он которых у меня уж начинала мутиться голова.

Впереди открылось озеро. Лена показала ларек, где продавались пляжные товары.

– Тебе ничего не надо?

– Как же! Очень даже надо!…

Мы подошли, и я сразу увидел то, что мне было нужно: красивые плавки. Я спросил:

– За рубли продаете?

Продавец кивнула и назвала сумму. По нашим меркам дешево: плавки за четыре рубля. У нас такие стоят десять – двенадцать рублей. То было время, когда рубль был посильнее доллара на восемь копеек.

Нашли удобное место для машины, переоделись, и Лена повела меня к причалу, где напрокат давались водные лыжи. Десятиминутная езда за катером стоила рубль – это было совсем дешево.

– Но я не катался на лыжах.

– Научим! Дело нехитрое.

И Лена показала, как надо вставать на лыжи, погружая их в воду, и затем, по ходу катера, приподнимая переднюю часть лыж, вылетать из воды.

К радости своей, я вылетел с первого раза и так, словно катался на лыжах сто лет. Натягивая трос, заскользил сбоку катера. Лена вслед кричала:

– Ай, молодец! Сразу видно – авиатор.

Простота отношений пришла к нам сама собой, и мы оба этому были рады.

Потом из-под навеса, над которым я прочел вывеску "Водный клуб", вышли ребята, девушки, обступили Лену и о чем-то с ней говорили. Вынесли лыжи, трос, и Лена тщательно их осмотрела. К причалу подошел белый, как чайка, катер, напоминавший формами ракету. Моторист протянул Елене руку. Я стоял на пригорке возле автомобиля и отсюда наблюдал, как парни и девушки, – а их было уже много, – во главе с тренером подвели Лену к причалу и долго прилаживали у нее на ногах особые спортивные лыжи. Я начал беспокоиться: уж не затевается ли здесь какой опасный номер?

И я не ошибся: катер взревел двигателем и полетел от причала. Вслед за ним понеслась и Лена. Ребята хлопали в ладоши, что-то кричали. А Лена отклонилась от катера далеко в сторону, – так, чтобы ей не мешала вздымаемая им волна, – и здесь, на ровной глади, подняла ногу, да так, что лыжа очутилась у нее над головой, а сама, как оловянный солдатик, скользила на одной ноге, затем… – о, чудо! – повернулась на сто восемьдесят градусов и, сохраняя то же положение, летела вперед спиной. Но вот прыжок… Приводняется на обе лыжи, и то с одной стороны катера, то переходит на другую. И с разных положений описывает круг в воздухе – один, второй… Кольца в воздухе! Целый каскад…

С берега кричат что-то по-румынски. Спортсмены прыгают от радости, хлопают в ладоши.

А катер заходит "на посадку".

Лена бросила трос, взбурунила лыжами воду, остановилась у причала. И тут ее обступила стайка девчат, подхватила на руки, понесла к лежакам.

Потом спортсмены угощали нас обедом. От них я узнал, что Лена – заслуженный мастер спорта, победитель каких-то международных соревнований. Она давно не тренировалась и выполнила лишь три-четыре упражнения, но "кольца", или, как говорили спортсмены "мертвые петли", в Румынии никто не делал.

– Поучите нас, – просили ребята.

– Я и рада бы, да времени нет. С работы не отпускают.

На обратном пути заехали в маленький городок. Тут на высоком холме был монастырь и при нем гостиница. Лена, остановив машину в стороне от небольшого двухэтажного здания, сказала:

– Прошу тебя, поживи здесь два-три дня, и потом все прояснится в твоей судьбе. По вечерам я буду к тебе приезжать.

Помолчав, добавила:

– Давай условимся: говорить друг другу все, ничего не утаивать. Вот я тебе признаюсь: звонила в Париж Фишу, сказала, что ты человек наш, и пусть организует тебе защиту.

– Фиш?… Защиту?… Но что же он за птица, что может организовать мне защиту?…

– Ах, Господи!… Вот она, наша русская простота! Не можем и помыслить, что чья-то злая воля держит нас в своих цепких руках. Рабочий, стоящий у станка, колхозник, идущий за плугом, – те могут жить спокойно, они рабы, их дело кормить и обувать – создавать ценности, но если ты приподнял голову, стал заметным, – ты должен служить режиму или исчезнуть. А режим оккупационный, власть чужая, и нестрашнее для России той, что вы сокрушили на поле боя.

Я молчал. Мы сидели в машине и могли говорить, никого не опасаясь. Солнце скатилось за поддень и полетело к озеру. Оно не так уж ослепительно горело, и мы, как орлы, могли смотреть на него, не жмурясь. Мне было тяжело переваривать информацию Елены, но и не было причин сомневаться в ее правоте. Мне и Воронцов говорил примерно то же, но только в его словах я не видел столь мрачной картины и они не звучали столь безысходно. Я теперь хотел знать все больше и больше, и Елена, заглядывая в боковое зеркало автомобиля и вспучивая ладонями волосы, говорила:

– Фридман звонил Фишу, он сказал о какой-то книге, которую ты писал Василию, о том, что у тебя все материалы… Ты ездил к капитану Ужинскому, забрал материалы о старшем сыне Сталина.

– Никаких материалов у меня нет. А Фридман большой враль и мерзавец.

– Ты теперь можешь говорить что угодно, ты вынужден опровергать, оправдываться, а по законам сионистов, масонов – тот, кто оправдывается, уже наполовину виноват. Но я хочу тебе помочь. Ну, а если так – слушай меня и не перечь. Посол болен, тебе нечего делать в посольстве. Я буду дежурить у аппарата, караулить информацию. Ну? Договорились?…

На этот раз я ничего не сказал, покорно остался в заштатном городке, гулял, бродил по нему, завтракал и обедал в чайных, кабачках, которые тут назывались бадегами. Поэт Алексей Недогонов, работавший в Констанце в военной газете, – мне суждено будет занять его место, – на письменном дубовом столе вырезал строки:

Мангалия, Мангалия,

Бадега и так далее.

Елена навещала меня каждый день, но на четвертый я ей сказал:

– Завтра утром приеду на автобусе в Бухарест и заявлюсь в посольство. Мне надоело прятаться. Да и не хочу я в Париж. Что бы мне ни грозило – останусь в России.

Елена помрачнела, глаза ее прелестные, по-детски распахнутые и счастливые, потухли, – она смотрела в сторону, будто что-то там читала. Проговорила глухим, недовольным голосом:

– Уговаривать не стану. Ты – русский; таким-то что втемяшится – не отступят. Но зачем же автобусом? Поедем со мной, сегодня же, но только накорми меня ужином.

Заказал ужин, и мы сидели с ней по-семейному, говорили о разном. Впрочем, говорила она, а я ей не мешал и не перебивал ее мысли. Ей было грустно, и она своей печали не скрывала.

– Ты уедешь, а я снова одна, и некому слова сказать; душа закрыта, на сердце холод.

– Я полагал, мне в посольстве работу дадут или тут, где-то рядом. Сама же говорила: в газете румынской хотят русского иметь.

– Хотят-то они хотят, – советского хотят, да только не русского. И нам пресс-атташе нужен – и тоже не русский, я по заданию первого секретаря посольства справки наводила: нет ли у тебя родственников из евреев?… Оказалось, никого. Чист ты и светел, аки стекло, а для них гой поганый. Они такого-то пуще огня боятся. А и в газете румынской одни паукеристы сидят, – они тоже справки наводят. Им это просто: позвонили нашему же первому секретарю – информация готова. И ты им не нужен. Они лучше прокаженного возьмут, чем Ивана.

– Кто это – паукеристы?

– Анна Паукер у них есть, до недавнего времени членом Политбюро была. Это такое же чудовище, как в Германии Клара Цеткин, а у нас в России Фанни Каплан или мадам Крупская.

– Крупская?…

– Да, Крупская. Для нас, идиотов, она – жена Ленина, да детей любила, пуще матери обо всех нас заботилась, а она… сущий дьявол в юбке. Приказала из библиотек все книги по русской истории выбросить. Классиков вместе с Пушкиным и Толстым… Особенно Достоевского ненавидели, о котором картавый Ильич прокаркал: "Архи-с-квер-р-ный писатель!" Это за то, что Федор Михайлович "Дневник" написал, в котором сущность евреев раскрыл. И слова пророческие ему принадлежат: "Евреи погубят Россию". Много зла эта польская жидовка натворила, да только-то народу русскому ничего не ведомо. В потемках он сидит, народ русский. А те, кто вновь рождаются, и вовсе ничего не знают. Вот пройдет еще два-три десятка лет, и народятся Иваны, не помнящие своего родства. Они и знать не будут, что русскими родились, и назовут их именами чужими: Роберты, да Эдики, а иных Владиленами уж сейчас нарекли, Эрнстами, Мэлорами, Спартаками кличут. В истории нашей для них одни мерзости оставят. Уже сейчас два академика-иудея Митин да Юдин новую историю им пишут, а Марр – академик язык русский подправляет. Ну и вот… Снова я тебе невеселую сказку рассказала.

– Поразительно, как много ты узнала. Мне, право, совестно; мы одногодки, я как-никак журналист, а рядом с тобой профаном себя чувствую, круглым идиотом.

– Не казнись, Иван, и не суди меня за стариковское ворчание. Недосуг тебе было в сущность нашей жизни углубляться; самолеты водил, из пушек стрелял, а в академии учился – и там знаний подлинных не дают. Профессора-то, поди, тоже иудеи?…

– Да, уж, больше половины из них.

– Ну, вот, а иудей он везде свою линию гнет, чтобы ты род свой и отечество невзлюбил, а его, жида пришлого, во всяком деле за вожака признал и чтоб шел за ним, не рассуждая и ни о чем не спрашивая. Ты и не мог знать больше, а я меньше знать не могла, потому как в семье потомственных дипломатов родилась: дед мой при царе в Австрии послом был, – я, кстати, и родилась в Вене. И отец тоже дипломат, а мама – переводчица. Я с младенческих лет речи гневные слушала – о России, русском народе и о жидах, скинувших царя глупого Николашку и забежавших во все кремлевские коридоры. Ну уж, и сама у пульта посольской информации четыре года сижу. Насмотрелась и наслушалась, что посол знает, то и я… – Вот они откуда мои знания. Говорила уж тебе…

– Спасибо, Лена. Ты мне глаза настежь растворила. До встречи с тобой я как в мешке сидел. Дурак дураком был.

Сгущался сумрак южного вечера, когда мы выезжали из городка. Лена держала малую скорость, одна рука ее лежала на коленях, другая на руле, – выражение лица хранило грустную мечтательность. Мое решение идти в посольство до выздоровления посла ей, видимо, было понятно; я как человек военный не мог уклоняться от общения с властями, не мог я и трусить, опасаясь каких-то злых сил.

– Одно мне в тебе не нравится – молчишь ты много. Я говорю, а ты слушаешь, и получается у нас игра в одни ворота. А мне бы очень хотелось знать о тебе побольше. Про жену бы рассказал, как встретились, любишь ли ее, и если любишь – как сильно.

– Жена – вятская девчонка, из северных, русокудрых. А глаза зеленые, как у кошки. Но главное, конечно, человек она хороший. Честная, совестливая, во всем обстоятельная. Мне с ней хорошо.

Проговорив эту тираду, я умолк, молчала и Елена. Потом неожиданно сказала:

– Не хотела бы я, чтобы муж мой, если он у меня будет, так обо мне отзывался. Эдак я могу говорить о своей машине, о квартире, но о любимом человеке!…

– Но ты теперь видишь, почему я мало говорю. Не горазд на речи.

– А еще журналист! Как же ты читателя словами зажигать будешь?…

Разговор принимал неприятный характер, и я не знал, как его свернуть на более легкую и веселую тему. Не торопилась делать этого и Елена. Было видно, что дела мои семейные – особенно же отношения с женой – сильно ее занимали. Мой же короткий рассказ расценила как нежелание входить в подробности на эту глубоко личную тему.

Набежавший холодок в наши отношения не рассеялся и утром, когда Елена, накормив меня завтраком, рассказала, как добраться до посольства городским транспортом, и уехала на работу.

В десятом часу я входил в кабинет первого секретаря посольства. За столом сидел мужчина лет сорока, полный, с розовым, гладко выбритым лицом и маленькими птичьими глазами. Смотрел на меня неприветливо и даже будто бы злобно.

– Вы где пропадаете? Мы ждали вас три дня назад.

– Посол болен…

– Ваше какое дело? Посол болен, посольство работает. Вас к нам направили по ошибке. Поезжайте в Констанцу в редакцию газеты "Советская Армия". Явитесь к редактору полковнику Акулову.

– Слушаюсь! – доложил я по-военному. И, видя, что секретарь меня не задерживает, попрощался и направился к выходу.

Вечером скоростным поездом отправился в Констанцу.

С Леной не простился. Заходить к ней считал неудобным, она же меня не искала.

В портовый город на Черном море Констанцу приехал утром, как раз к началу работы редакции. Полковник Акулов, ладно сбитый крепыш с коричневой от загара лысиной, встретил меня радушно, будто мы с ним были давно знакомы, и между нами установились дружеские отношения. У него в кабинете сидел Грибов и ответственный секретарь газеты подполковник Чернов Геннадий Иванович. Все они смотрели на меня весело, улыбались, – я понял: Грибов им обо мне рассказывал и, видимо, отзывался хорошо.

– Нам о вас звонили из посольства – но позвольте: при чем тут посольство? Вы же человек военный, а они при чем?…

– Не знаю. По-моему, тут какое-то недоразумение.

– И я думаю! – воскликнул редактор. – Я просил очеркиста, писателя, – и Шапиро назвал вашу фамилию.

– Нам очерки нужны, – заговорил Чернов, – у нас есть очеркист, но он пишет медленно, в месяц один очерк, – ну, от силы два, а нам они нужны в каждом номере. О рассказах и говорить нечего: когда праздник какой или просто воскресение – рассказ нужен, а где его взять? Я помню, мы в Москве, в "Красном соколе", и то мучились. О летчиках никто не пишет, а закажем лихачу какому, так он такое накрутит, хоть святых выноси.

– Ну, в рассказах и я не силен. Тут писатель нужен.

– Был у нас писатель! – воскликнул Чернов. – Алексей Недогонов, слышали, наверное? Он за поэму "Флаг над сельсоветом" Сталинскую премию получил. Но поэт он и есть поэт, из него не только что рассказ – заметку порядочную клещами не вытащишь. К тому ж и пил сильно.

Редактор с печалью в голосе сказал:

– В Москву поехал, там напился и под трамвай попал. Грустная история!…

Редактор поднялся из-за стола и, обращаясь к Чернову, сказал:

– О делах потом будем говорить, а сейчас устраивай его… думаю, к тебе в номер поселим.

– С превеликим удовольствием! Вместе воробьев гонять будем. Они, черти, спать мне не дают. Ни свет ни заря прилетают на балкон и начинают свой базар птичий.

Назад Дальше