Оккупация - Дроздов Иван Владимирович 34 стр.


Накал борьбы нарастает. Голы следуют один за другим. Моя молодость и умение плавать во многом обеспечивают успех нашей команде. Капитан, он же редактор, мною доволен. Но в упорстве и отваге с ним может равняться лишь Бобров. Когда они сталкиваются, оба уходят под воду и возникает бурун. В него втягиваются почти все игроки. И тогда вода так закипает, что ничего уже не видно и нельзя понять, что происходит. Кому-то ногтями ободрали спину, и он, как ошпаренный, вылетает из воды, другому порвали трусы – он выныривает и, поддерживая их, матерится на чем свет стоит. Мата я давно не слышал, и мне он режет уши. А на берегу – смеются. Болельщики видят больше нас, – их смех перерастает в хохот, кто-то валяется на песке, вот-вот лопнет.

Несколько дней спустя к командующему нашей армии генерал-полковнику Голикову приехал на отдых сын. Он мастер спорта по водному поло. Генерал ему сказал:

– У нас редакция играет. Пойди к ним.

Сынок пришел. Редактор обрадовался: это хорошо, что с нами будет играть мастер спорта. И вот первая свара. Мяч попадает к нему, на него, вопреки всяким правилам, набросилась целая стая. Он – под воду. Его достали и там. Закипел бурун. А через минуту он вылетает из воды и, поддерживая руками в клочья изодранные фирменные плавки, идет к берегу, громко обвиняя нас всех:

– А еще редакция. Культурные люди!…

Половина болельщиков лежала на песке в приступах гомерического смеха.

Больше он играть к нам не приходил.

А мы играли каждый день. Много плавок на мне было изорвано, много кровавых следов оставалось на спине, но теперь, по прошествии почти полстолетия, я вспоминаю нашу игру с чувством почти детской радости и неподдельного умиления.

Как-то я сказал Чернову:

– Эта ваша Аннушка – чистый ребенок! Ей, поди, и восемнадцати нет.

– Ребенок? Девица зрелая. У нас в деревне таких перестарками называли.

Подумав, сказал:

– Работник она хороший. Вот вам очерки печатает – единой ошибочки не сделает. А что до нашего брата, мужика блудливого, на пушечный выстрел не подпускает. Я, говорит, не монашка, но мне полюбить надо. Вишь как: полюбить! А так чтобы с кем зря – ни-ни.

– Так оно и следует. А без любви-то смысла нет. Особенно им, девицам.

Очерки писал я каждую неделю. Иногда и рассказы приносил ей. Она хотя печатала медленно, но я сердцем слышал: принимала меня приветливо, и будто бы даже рада была, когда я к ней обращался. А однажды сказала:

– Мы завтра на пляж идем. Пойдемте с нами.

Я обрадовался и сразу же после завтрака сказал Чернову:

– Сегодня воскресенье – на пляж пойду, на весь день.

– В такую жару?… А-а… Голых баб посмотреть захотел.

– Почему голых?

– А там пляж веревочкой разделен – на мужской и женский. Так женщины почти все раздетые. И ходят так, мерзавки, у мужиков под носом – дразнят, значит. Не-е-т, я туда не ходок. Лучше я в жару такую дома книжку почитаю.

Грибов, как я понял, уж завел себе любезную, – у нее на квартире пропадал. Бобров на пляж не ходил: у него голова от солнца болела. Я и пошел один. Аня стояла на пустом песчаном пятачке, завидев меня, подняла руку. Я не спеша к ней приближался; видел ее в купальном костюме и, как от яркого солнца, жмурился. Строением фигуры она не была совершенна, как моя Надежда или как Елена, – во всем у нее была какая-то ребеночья припухлость, она походила на румяный, свежеиспеченный пирожок. Но именно эта примечательность ее словно бы игрушечной фигурки и придавала ей особенную прелесть, я испугался ее обаяния, ее красоты. Или уж я так устроен был в молодости – легко поддавался женским чарам, но, скорее всего, судьба в награду за такое к ним отношение посылала мне женщин редкой красоты и еще более редкого благородства и, я бы сказал, величия. Теперь моя жизнь на закате, могу подвести итог: никогда и никаких конфликтов с женщинами у меня не было. Наоборот, каждая из них, становившаяся мне в той или иной степени близкой, выказывала свойства души более высокие, чем мои собственные.

Надо тут заметить, жизнь частенько ставила меня в обстоятельства, где я подвергался испытаниям на прочность. Четверть века журналистских мытарств носили меня по свету в поисках интересного, необыкновенного, – я часто отлучался, и надолго, а трижды вынужден был выезжать из дома в общей сложности на десять лет. Жена моя Надежда работала сначала в институте, а затем ученым секретарем биологического факультета Московского государственного университета, – занималась спортом, ходила в турпоходы, отпуска проводила в кругу друзей на море, и никто ее не мог заподозрить в супружеской неверности, в непорядочности по отношению к друзьям и близким. Это был человек удивительной гармонии: северная неброская красота сочеталась в ней с самыми высокими свойствами русской женщины.

Жена моя знала о "легкости" моего нрава, восторженном отношении к женщинам и на это говорила: "Что же вы хотите? Литератор, ему нужны объекты для вдохновения".

"Объекты" же, которыми я вдохновлялся, может быть, и огорчались при расставаниях, но ни одного слова упрека я от них не слышал. Наоборот, одна моя близкая знакомая из Донецка, когда я там три года был собкором "Известий", выйдя замуж и уехав в Киев, на второй же день прислала мне телеграмму: "Помню, люблю, жду".

Привел я эту телеграмму, а сам подумал: уместны ли здесь такие откровения? В литературных воспоминаниях обычно избегают амурных тем, не любят муссировать любовные коллизии, особенно этим отличаются мемуары военных начальников, но я всю жизнь был человеком обыкновенным, можно даже сказать, маленьким, – и, может быть, потому стараюсь показать жизнь во всех проявлениях. Наверное, есть люди, в том числе уважаемые, достойные, в жизни которых женщины не играли заметной роли. Тогда иное дело, можно эту сторону и опустить, но что касается моей жизни, я бы в ней отметил две примечательные черты: первая – во всех моих делах, и особенно в мире духовном, психологическом, важнейшую роль играли женщины; а во-вторых, я как сквозь строй шел между евреями и они, как шомполами, больно лупили меня по спине. Ни одну книгу я не написал без моральной поддержки и без самой разнообразной помощи женщин, и ни одну книгу не напечатал без жесточайшего сопротивления евреев. Ну, и как же после этого я бы в своих воспоминаниях не писал о женщинах, как бы я не сказал в их адрес добрых благодарственных слов?…

Лена мне очень понравилась, но странное дело! Возможно ли такое? Мне так же сильно, почти до умопомрачения, понравилась Аннушка Чугуй. И я, зная свою обремененность семьей, чувствуя глубокую привязанность к Надежде, не позволил бы себе смутить покой такой прелестной, и как мне чудилось в первое время, юной девочки, если бы она первая не дала мне знак: пойдемте на пляж. Наверное, она и не догадывалась, какой соблазн мог иметь для здорового молодого мужчины один только ее вид, да еще в купальном костюме. А, может, и знала об этом, и ей доставляло удовольствие смущать покой невинного человека, выбивать его из колеи привычной деловой жизни. Ведь как раз в это время Чернов Геннадий Иванович лежал на нашем камне и мечтательно оглядывал даль моря, и ни о чем не думал, не забирал себе в голову дерзких рискованных мыслей, – он отдыхал, и я бы мог с ним лежать рядом и, может быть, даже спать безмятежно, а тут ют смотрю на нее и вижу, как она улыбается и говорит мне: "О чем вы думаете?…" Наивное дитя! Ну, о чем может думать молодец, вроде меня, глядя на такое диво?…

Вспомнил я каламбур, слышанный еще во время курсантской жизни. Солдата или курсанта спросили: часто ли он думает о ней? И он сказал: "Я всегда думаю об ёй".

Аннушка оказалась искусной пловчихой; увлекла меня далеко в море, и все плывет и плывет в глубину, а я следую за ней, и уж начинаю думать, не русалка ли она, завлекающая меня в такую даль, откуда я не смогу добраться до берега. Подплываю к ней поближе:

– А если я начну тонуть?

– Ляжете на спину, а я возьму вас за чуб и потащу к берегу.

– Хорошенькая перспектива! Такая хрупкая куколка тащит здоровенного дядю.

– Куколка? Почему куколка? Разве я похожа?

– У нас в загорской Лавре продают матрешек – у них такие же небесные глаза, как у вас.

– Я уж и понять не могу: комплимент это или наоборот?

– Ваши глаза как бездонные озера, в них, наверное, не один уж Дон-Кихот потонул.

– Вы хотели сказать: Дон-Жуан?

– Дон-Кихот тоже любил женщин. И он их любил более красивой и возвышенной любовью. Но позвольте, куда вы меня завлекаете? Я ведь могу отсюда и не выплыть.

– Ага, испугались! Ну давайте повернем к берегу.

Потом мы лежали на песке, загорали. Аня оказалась очень умной, тонко чувствующей юмор. Она мне рассказывала о редакторе, о Чернове, об Уманском, который был его заместителем и, как выразилась Аня, "все знал". Я рассказал о Фридмане, который тоже все знал, – заметил, что евреи, как сообщающиеся сосуды, они много говорят между собой, подолгу висят на телефонах…

Аня вдруг спросила:

– А вы не любите евреев?

– А почему я должен их любить? Почему никто не спрашивает, люблю ли я киргизов, грузин, эстонцев. Почему это для всех важно: любит ли человек евреев?…

– Не знаю, но все евреи в нашей редакции про каждого русского хотят знать: любит ли он евреев? Некоторые об этом прямо меня спрашивают.

– Но откуда вы можете знать?

– Ко мне все заходят, многие мне строят глазки. Мужики, как коты: фу! Неприятно! Особенно евреи. Эти так норовят облапить, головой прислониться к щеке. Я таких ставлю на место, но они заходят в другой раз и снова пристают. Неужели не понимают, как они мне противны.

– В редакции много евреев?

– Открытых не очень, но скрытых – через одного. Не вздумайте откровенничать: загрызут.

– А наш редактор?

– У него жена еврейка. Ой, это такая броха! Она сюда приезжала. Он мужик как мужик и даже глазками стреляет, а она – тьфу! Вы бы посмотрели! Ноги толстые, как тумбы, голова к плечам приросла – так разжирела; ходит как пингвин. Он-то благодаря ей и полковником рано стал, и редактором его назначили.

– Вы, Аннушка, точно работник отдела кадров, такие тонкости знаете.

– Уши есть, вот и знаю. Я слушать умею. И – молчать. А в нашем коллективе это важно. Вот послужите – увидите.

Сощурила глаза, надула губки:

– А в политотделе яблоку негде упасть. Там генерал Холод – чистый еврей, и все его заместители на одно лицо. Вот кого надо бояться! Чуть что, они на парткомиссию тащат. Там тебе за пустяк какой живо выговор влепят, а как выговор – так и из армии по шапке.

– Ты знаешь такие подробности?

– Как же мне не знать, я документы оформляю.

– А вот за то, что я с вами на пляже загораю? Тоже могут влепить?

– О, да еще как! А только со мной можно. Я если что, так редактору и самому Холоду скажу: сама к вам подошла.

Сверкнула голубизной глаз, добавила:

– Так что со мной… – не бойтесь. Разбирают, если женщина жалобу подает. А потом не думайте, что со всяким я на пляж пойду. С вами мне интересно. Столичный журналист, а еще говорят – писатель.

– Никакой я не писатель, несколько рассказов напечатал.

– Не скромничайте. Нам если рассказ нужен, в Москву звонят, писателя ищут. Алексей Недогонов у нас работал, лауреатское звание получил – сам Сталин его в списке утвердил, а рассказик паршивый написать не умел. Я, говорит, поэт, и вы ко мне не приставайте.

– Он и действительно поэт, а рассказы пишут прозаики.

– Пушкин тоже был поэт, и Лермонтов поэт, а вон как прозу писали. Да вы что от меня так далеко лежите? Я не кусаюсь.

– Вы же сами рассказывали, как на место ставите тех, кто к вам прикасается.

– Ну, прикасаться – одно дело, а лечь поближе, так, чтобы я вам не кричала, – другое.

Я лег к ней поближе, углубился в горячий песок, а она, не глядя на меня, продолжала:

– Вы – другой человек, вы на женщину с уважением смотрите, – даже вроде как бы и с робостью. Вот ведь и женаты, и дочку имеете, а ведете себя не как другие, женатики. Я таких, как вы, сразу вижу – и по взгляду, по тону голоса, по жестам. Это потому, что уж старая я, мне скоро двадцать шесть будет. Не вышла замуж, так видно уж не выйду. Мои ангелы все куда-то мимо летят. С войны-то мой возраст не вернулся, почти не вернулся.

– Это так. Много нашего брата там полегло. Даже и вспоминать страшно.

– Вы вот, слава Богу, остались. Вам счастье военное улыбнулось. Летчик, а уцелел.

– Да, повезло.

Не хотелось развивать беседу на эту тему, лежал на животе, смотрел перед собой. Впереди у дороги стройным рядом белели виллы зажиточных румын. Крыши плоские, они же солярии для загорания. И нет возле них заборов, не растут деревья; знойная пустота дышит полдневным жаром.

Аннушка встала, набросила на меня мою майку:

– А то еще сгорите.

Расстелила на песке белую ткань, достала из сумки бутерброды, два апельсина.

– Дайте мне вашу сумку, я пойду на пляж и куплю продукты.

На пляже было несколько ларьков и лотков с разными вкусностями, я накупил конфет, печенья, воды и фруктов, – мы устроили целый пир, а затем еще загорали и купались до позднего вечера. Когда же оделись, Аня мне сказала:

– Вы идите по берегу к своей гостинице, а я прямо пойду в город. Пусть нас никто не видит.

Глава третья

Елена не звонила. И я уже перестал ждать ее звонка, как вдруг однажды, когда мы с Черновым укладывались спать, меня позвали в кабинет директора гостиницы.

– Вам звонят из Бухареста, – сказал швейцар.

В трубке звучал звонкий игривый голос:

– Милый капитан! Как вы там устроились, как живете?

Я сказал, что мне хорошо и я благодарю ее за участие и заботу.

– Заботы моей никакой нет, но мое участие вам еще понадобится. В следующую субботу Акулов и Кулинич поедут на утиную тягу в королевский Охотничий домик. Попросите Акулова, чтобы он вас взял с собой. Там мы встретимся.

– А если Акулов меня не возьмет? Наконец, где я добуду ружье и амуницию?

– Акулов вас возьмет, он будет вас приближать и опекать, а ружье и все, что нужно, вам даст подполковник, который живет на улице Овидия, восемь.

На Овидия, восемь я пошел вечером следующего дня. Спросил подполковника, и ко мне вышел молодой мужчина в белой рубашке с засученными рукавами, кудрявый, черноглазый, с тонким горбатым носом – типичный еврей, но, может быть, и армянин. Он долго меня разглядывал и ничего не говорил. Я тоже молчал, не зная, что сказать. Наконец, он склонился ко мне, тихо спросил:

– Вы от Елены?

– Да, она звонила.

– Тогда проходите.

Я очутился в большой, хорошо прибранной комнате, в углу которой стоял немецкий приемник, а рядом с ним телефонный аппарат. У нас в редакции были внутренние телефоны, а городской и общеармейский стояли лишь у редактора, у его заместителя полковника Кулинича да у начальника отдела информации майора Беломестнова.

Подполковник набросил на плечи китель, попросил хозяйку принести нам вина и фруктов. Сверля меня раскосыми восточными глазами, спросил:

– Вы, как я надеюсь, уже будете капитан Дроздов? Я не ошибся?

– Нет, вы не ошиблись.

– О! К нам залетела важная птичка, и это хорошо, что вы ко мне пришли.

По стилю речи, по интонации я понял, что передо мной еврей, и это меня сильно насторожило. "С кем же она водится? – подумал я о Елене. – Хороши у нее друзья!"

То, что она работает на два фронта и что главная ее забота о Родине, о России, я как-то забыл, а если и не забыл, то не считал такое заявление серьезным. Если уж ты с Фишем и этим… Впрочем, не торопился делать окончательных заключений, решил дать времени разъяснить все обстоятельства.

Разливая вино, хозяин говорил:

– Помощник Сталина! Это же так хорошо, так хорошо!…

– Я не был помощником…

– Не надо, не надо! – поднял руки над головой подполковник. – Если уже помощник, так это помощник. Это ничего, что вы по штату занимали другую должность, но вы помогали Сталину писать книгу…

– Я выполнил два-три поручения по сбору материала…

– О! Собирали материал! Это разве мало? Да если бы я собирал материал… О! Вы наивный человек. Вас везде называют помощник… – я-то уж знаю, я служу в органах и много чего знаю, и если уж все говорят, то зачем вы говорите другое. Помощник Сталина! Вы как-нибудь знаете, что это значит? Вот вы занимаете место писателя, Недогонов тоже занимал это место, но если ему надо было уметь писать, то вы можете ничего не писать. Все равно и Акулов, и Кулинич позовут вас в кабинет, и вы будете сидеть, и пить с ними чай, а как же иначе? Им же хорошо везде сказать, что вы были помощник у Сталина, а теперь помогаете им. А?… Что же тут еще надо доказывать?

– Я работал не у Сталина, а у его сына.

– О! Ну, что вы за человек! Вы были у Лены, такой умной женщины, – и, кстати, красивой. Вы заметили, как она красива?… Не знаю, как вы, а я заметил. И многие другие замечают. И сам посол тоже заметил. А когда у них на банкете был наш генерал-полковник – он тоже заметил. Он хотя и лысый, и толстый, и лет ему за шестьдесят, а когда сидел с ней рядом… Вы бы посмотрели. Да, Пушкин иногда говорил дельные мысли: "Любви все возрасты покорны…" Так Лена вам разве не говорила?…

– Что?

– А то, что быть помощником Сталина – хорошо. И вы нигде не говорите, что это не так. Вы должны помнить: это всегда хорошо, и вам всю жизнь будет выгодно.

– Хорошо, я вас понял. Лена мне сказала, что вы можете одолжить мне ружье.

– И ружье, и резиновые сапоги, и такую куртку с капюшоном, что не боится дождя. Вы ко мне будете приходить, а я для вас все найду.

– Но я еще не уверен, согласится ли Акулов взять меня на охоту.

– Акулов будет рад! Вы такой уже человек, что он будет сильно рад!…

В таком-то вот духе мы беседовали с ним долго, я пить вино отказался, на что подполковник сначала обиделся, а потом сказал:

– Мне бы тоже надо не пить, да вот, вот… слаб. Немного, но пью. И курю. Оттого дефицит веса. И в случае болезни быстро истощится резерв, потому как резерв в сале, – это как у верблюда: он долго не ест и не пьет, а идет, и много на себе тащит, потому как у него горб и в нем резерв.

За ружьем и амуницией я обещал зайти после того, как договорюсь с полковником. На том мы расстались.

Редактор – человек сдержанный, во всяких обстоятельствах сохранял важный вид, но когда я как бы между прочим заговорил об охоте, он оживился, предложил войти в их компанию и по субботам ездить с ними на охоту. Сказал, что охотников в редакции двое – он и полковник Кулинич, а теперь будет святая троица. И еще сказал, что в газете уж напечатаны три мои очерка, я могу получить гонорар и купить ружье, ягдташ, патронный пояс и всю необходимую амуницию.

– У нас тут хороший военторг, в нем вы все купите. И не забудьте резиновые сапоги, куртку с капюшоном и еще что вам посоветует продавец.

Назад Дальше