Итак, за несколько дней до окончания кампании борьбы с космополитизмом я сделал свою информацию – прочел на собрании офицеров штаба 44-й дивизии ПВО какую-то статью из газеты. И, как ни в чем не бывало, вернулся в редакцию, спокойно работаю. Однако, к своему удивлению, стал чувствовать на себе косые и недружелюбные взгляды всех евреев, работавших в штабе, и, прежде всего, краснолицего толстячка Смилянского, который и заставил меня прочесть статью из газеты. Похолодел ко мне и редактор, но особенно полковник Арустамян, который хотя и выдавал себя за армянина, и фамилию носил армянскую, но выпадов против евреев не терпел. Редактор же хоть и бросал на меня ледяные настороженные взгляды, но стиля отношений со мной не менял; ему надо было выпускать газету, а я исправно поставлял заметки, подборки писем, авторские статьи, выполнял всяческие задания.
Это было мое первое столкновение с евреями. Не скажу, что оно осталось для меня без последствий, но об этом речь пойдет в других главах моего повествования.
Глава вторая
Предзимье над Западной Украиной клубило низкие тучи, дни становились короче, а с неба точно из мелкого сита сеял холодный дождь, а то и гнал заряды мокрого снега. Света по ночам в городе было мало, власти экономили электричество.
В девятом часу я приходил на квартиру, но здесь меня никто не ждал; хозяйка "натаскивала" балерин, а сын ее, двадцатилетний плечистый малый, сидел за белым роялем и отстукивал каскады, пируэты, антраша и дивертисменты.
Я проходил в свою комнату и заваливался в постель. Читал газеты, а затем незаметно для себя засыпал. Читал я "Правду", "Красную звезду" и газету Прикарпатского военного округа "Сталинское знамя". Интересовали меня не новости, не политика, а главные "гвоздевые" материалы маститых журналистов: очерки, рассказы, фельетоны. В каждой газете я избрал для себя учителей и дотошно изучал их стиль, приемы, выбор тем. С первых дней мне в голову вспрыгнула дерзкая мысль: "Если уж журналистика, то быть здесь не последним". Как научиться писать очерки, фельетоны, – а того пуще – рассказы, я не знал, но мысль, раз поселившаяся в мозгу, все больше там укоренялась, становилась целью жизни.
Сегодня я принес хозяйке впервые выданный мне дополнительный паек, не съел из него и единого печенья, и она, принимая кульки, одарила меня ласковой улыбкой. Между тем голод терзал меня постоянно; питался я в офицерской столовой – раз в день, в обед, и подавали нам жиденький суп, где просторно гуляли по дну тарелки три-четыре кусочка картошки, самая малость крупы и призывно манили блестки постного масла. На второе подавали пару ложек риса или картофельного пюре, крошечную котлетку, и все это венчалось кусочком черного хлеба. Обед, казалось, предназначался для того, чтобы раздразнить аппетит и включить организм на поглощение основной съестной массы, но этой-то массы вам и не подавали.
Но сегодня мне засветила надежда: я впервые на новом месте службы получил зарплату, которую в армии называли денежным довольствием. Выдали мне тысячу двести рублей – за эти деньги я мог купить килограмм шоколадных конфет или полтора литра подсолнечного масла. Но конфет, конечно, я покупать не стану, масла тоже, а вот что же я куплю, пока не знал. В одном я был уверен: деньги буду беречь и покупать на них такую еду, которая была бы добавкой к ежедневному рациону.
С этой мыслью я заснул, но меня скоро разбудили. Раскрыл глаза и вижу перед собой парня, хозяйского сына:
– Проводи Ирину.
– Ирину?
– Да, Ирину. Она задержалась и боится идти. У вас пистолет – вам не страшно.
Еще вечером, засыпая, в приоткрытую дверь я видел, как набросился на печенье хозяйский сын-пианист и как завистливо смотрела на него полураздетая тоненькая девчушка, с которой ныне занималась хозяйка.
Из ярко освещенной квартиры шагнули в ночь – не ту тихую украинскую ночь, описанную Гоголем, что блистала звездами и сыпала на землю летнюю истому, а ночь, окутавшую Львов сырой и холодной стынью. Со стороны стоявшего на горе Высокого замка в узкую улочку, как в аэродинамическую трубу, валил ветер со снегом, толчками ударял в спину, подгоняя нас к центру города, где у главного входа в Оперный театр, словно глаза голодных волчат, мерцали огни фонарей.
У лестницы, ведущей в театр, я почувствовал слабость в ногах, – осел, схватившись рукой за край приступки.
– Что с вами? – испугалась моя спутница.
– Ничего. Оступился. Я сейчас…
От дверей театра кто-то крикнул:
– Ирина!
– Иду, иду!…
Помахала мне рукой и побежала.
Поднялся, а сам слышу, как дрожат ноги и я вот-вот упаду. Снова присел на присыпанную снегом приступку. Я был в полной растерянности. Отнялись ноги! С чего бы это?… Прошел почти всю войну, и в Чечне три месяца по горам лазил – тогда тоже была Чечня! – и, ничего, а тут вдруг отнялись!
И я вспомнил, как в голодном 1933-м году, когда я восьмилетним мальчиком попал на улицу и почти ничего не ел, у меня тоже отказали ноги. Весной лежал на лавочке в заводском сквере, и меня какой-то добрый человек поднял и отвел в больницу, которая на счастье была рядом. Врачи не могли понять, почему это у меня вдруг отнялись ноги? И только старая няня сказала сестре: "Дайте ему кислой капусты, и он побежит как козлик". Мне стали давать капусту, и она меня скоро подняла. Воспоминание ободрило, и я подумал: "Деньги есть, буду покупать капусту".
Меня обступила стайка ребят, вышедших из театра.
– Ты приятель Ирины?
– Да, я ее провожал.
– Пойдем с нами.
– Куда?
– Праздник у нас. Премьера. Пить-гулять будем.
Я попытался встать, но коленки подкосились. Ребята подхватили меня за руки. Кто-то сказал:
– Он ранен, как летчик Маресьев.
– Да он пьяный!
– Нет, я не пьяный. Я сейчас… разойдусь.
Ребята крепче меня подхватили, повели к себе в общежитие.
В большой комнате со множеством кроватей и столов, сдвинутых на средину, зашумел пир горой.
– У кого есть деньги? Клади на стол.
Я вынул свою получку, хотел отсчитать половину, но кто-то вырвал всю пачку, бросил ее на стол.
– Старший лейтенант богатый, хватит тут на три бутылки и на круг колбасы.
Пока бегали в магазин, узнал, что попал я к артистам; тут была едва ли не вся мужская половина балетной труппы театра; ребята, как и я, жили на скудную зарплату, жестоко голодали.
Я выпил немного, съел пару бутербродов и стал незаметно подвигаться к двери. Хотя и шел своим ходом, но припадал так, будто меня ударяли палкой сзади ниже коленей.
На улице стало и совсем плохо; опустившись на какой-то камень, думал, что делать и не позвать ли кого на помощь. Вспомнил, что тут недалеко живет Тоня со своей маленькой дочкой – подружка Виктора Гурьева, командира взвода с моей батареи. Он недавно демобилизовался и остался во Львове в надежде на мою помощь; бездельничал, попивал, частенько являлся ко мне в редакцию, говорил: "Ты журналист, помоги устроиться на работу". С Тоней они жили в полуподвальной комнатушке, за окном мелькали ноги пешеходов, шипели как змеи колеса автомашин. С Тоней они жили плохо, однажды при мне он ее ударил. Я вступился за нее, и мы чуть не поссорились с фронтовым товарищем.
Я еле доплелся до Тони. Она была одна с дочкой и очень удивилась, увидев меня в столь поздний час.
– Прости, Тоня, у меня ноги отнялись.
– Как отнялись? Почему?
– А так… Шел, шел и отнялись. Стул мне подай быстрее.
Поднесла стул и я, не раздеваясь, на него опустился.
– Отчего же это охромел ты вдруг?
– Еда плохая. Было уж со мной в детстве такое. Тогда меня капустой квашеной откормили. Мне и теперь капусты бы поесть.
Капусты у Тони не нашлось, но картошку в мундире и кусок холодного мяса она мне предложила.
Антонина работала в гостиничном буфете официанткой, и у нее в тот голодный послевоенный год всегда находилось что-нибудь поесть. Думается, из-за этого достатка и прижился у нее наш батарейный красавец и любитель выпить Витя Гурьев. На батарее он командовал взводом управления, имел в подчинении нескольких девушек, и все они были в него влюблены. Только командир отделения связи сержант Саша Еремеева – умная серьезная девушка со средним учительским образованием – была к нему равнодушна. А он, как это часто бывает, именно к ней и тянулся. Однажды он взял ее за руки и хотел привлечь к себе, она же толкнула его и он упал, ударившись головой о край двери. Как раз в этот момент я зашел в землянку. Сказал Еремеевой:
– Вы хотя и действовали не по уставу, но лейтенант сам создал неуставную ситуацию.
Пригласил его к себе в землянку, предупредил: "Если подобное повторится, отошлю вас на другую батарею".
Гурьев любил меня, мы были друзьями, – сержанта оставил в покое, но других девчонок продолжал смущать своими бархатными глазами, игрой на гитаре и довольно красивым голосом, исполняя русские и цыганские романсы.
Тоня влюбилась в него без ума, как-то мне сказала:
– Он и пьет, и ругается, а я люблю его больше жизни. Не знаю, что будет со мной, если он меня покинет.
Явился Виктор, – весь промерзлый и на сильном подпитии.
– Иван – ты? Каким ветром в такой поздний час?
Выслушав мою печальную повесть, махнул рукой:
– Пройдет. Дай сотню рублей, сбегаю в буфет, куплю бутылку.
– У меня нет денег.
– Не рассказывай сказки, у тебя всегда были деньги.
– Всегда были, а теперь нет. Прощайте, ребята, пойду в типографию.
И хотел встать, но не тут-то было. Ноги совсем не слушались.
– Ладно, – сказал Гурьев, – будешь спать с нами.
Утром я проснулся, а Тоня уж сходила на базар, купила трехлитровую банку квашеной капусты. На керосинке пожарила колбасу с яйцами, и мы отлично позавтракали. Я ел с большим удовольствием и верой в чудодейственную силу давно позабытого мною овоща. Пройдет с тех пор двадцать лет, и жена моя, Надежда Николаевна, работавшая в Московском институте биохимии, однажды мне расскажет, как они проводили опыт с капустой. Подобрали на улице двух отощавших собак – одну стали кормить обыкновенной пищей, в том числе и мясом, а другую – одной капустой. И что же увидели?… Обе собаки набрали вес и шерсть стала шелковистой. У той же, что кормили одной капустой, все функции восстанавливались быстрее.
Я не могу сказать наверное: капуста ли мне помогла в тот раз, отдых ли, полученный в тепле и среди друзей, но утром мои ноги окрепли, и я, хотя и нетвердо, но все-таки шагал по улицам Львова и был уверен, что капуста, которую нес в авоське, окончательно поправит мое здоровье.
В тот же день я послал Никотенева за чемоданом, и он отнес его на другую квартиру. Загадочно улыбаясь, сказал:
– Баба одна живет. Кормить вас будет.
После работы я пришел на новую квартиру и увидел женщину, которая почему-то должна была меня кормить; дама лет сорока с лицом восточного типа и крупной фигурой.
– Здравствуйте! – сказала она и сделала жест рукой. – Я покажу вам комнату.
– Я бы хотел знать условия…
– Условия?… Какие еще могут быть условия! Вы защищали Родину, а я буду диктовать условия. Вот вам комната – живите на здоровье. Ну, подходит? Вот и хорошо. А теперь пойдемте в столовую, будем ужинать.
Идя за ней по коридору большой многокомнатной квартиры, думал: хорошо, что не взял с собой банку с капустой. И еще думал: кто она и много ли людей живет с ней в квартире?
Хозяйка распахнула белую двухстворчатую дверь, ввела меня в комнату, больше похожую на зал небольшого ресторана. Окна венецианские – от пола до потолка, над длинным столом две хрустальные люстры, а на столе дорогая посуда, множество еды и посредине ваза с цветами.
Доводилось мне лицезреть подобную роскошь, но только на общественных приемах да в богатых домах, где мне привелось побывать во время жизни моей в Будапеште.
– Хотел бы договориться, – вновь залепетал я, но хозяйка взмахнула рукой, точно намеревалась меня ударить.
– А-а, ладно. Нужны мне ваши копейки! Да я за один день имею больше, чем вы за месяц своей службы. Мне мужской дух нужен, а не ваши деньги. Одна я тут в этой конюшне.
Я теперь только смог рассмотреть женщину, которая с такой щедростью распахивала передо мной свое гостеприимство. Шапка рыжих волос и круглое, как тарелка, лицо теперь уже не казались мне восточными, хотя выпуклые коричневые глаза излучали природу мне незнакомую, не славянскую. По-мужски крутые плечи, высокая грудь дышали жаждой, какой-то неестественной, неземной силой, излучали энергию демоническую.
На столе водка, вино, много разных закусок, но я искал и не находил капусту. В эту минуту я, наверное, напоминал козла, для которого капуста была самым изысканным и, может, единственным деликатесом. Но капусты не было, и я с большим удовольствием поглощал все остальное.
Неожиданно без стука и разрешения вошел дядя лет пятидесяти в кожаном пиджаке и такой же кожаной кепке. Скользнул по мне насмешливым взглядом, обратился к хозяйке:
– Сегодня я вам не нужен?
– Вы свободны. Завтра приезжайте к девяти.
Нарочито властный тон и громкая речь давали мне понять, что дело я имею с особой высокого полета; ее как командира нашей дивизии возили на автомобиле, и у нее был свой персональный шофер. Взятый с шофером тон она сохраняла и в разговоре со мной. И обращалась ко мне на ты.
– Так, значит, в газете трудишься, заметки кропаешь.
И, не дождавшись ответа, добавила:
– Не люблю щелкоперов, они за мной по пятам бегают.
Таинственный покров, скрывавший от меня мою новую хозяйку, становился все плотнее, я решительно не мог понять, с кем имею дело. Однако, выпив рюмку-другую, осмелел и, откинувшись на спинку стула, подал и свой голос:
– Не понимаю вас: вы вроде бы начальник, важный человек, а зачем вам квартирант понадобился, в толк не возьму.
– Ты на фронте-то тоже в газете работал? Газетчики – народ ушлый, суть дела должны с ходу ухватывать.
– Я вначале в авиации служил, а потом в артиллерии.
– Вон как! И что же? Наверное, редко в цель попадал, все мимо палил?
– Всякое бывало. В другой раз и промажешь, но случалось и цель поражали.
Разговор становился и скучным и неприятным. Хозяйка не принимала меня всерьез, и это мне не нравилось. Я назвал себя, а затем спросил:
– А вас как мне называть?
– Зови Ганной. Ганна я, – значит, полька. Наверное, слыхал от взрослых мужиков: полячки на любовь злы. Темперамент у них. А?…
– Нет, я этого не слыхал.
– Не знаешь, значит, и этого! Но тогда чего же ты знаешь, лейтенант зеленый?
Я хотел сказать: я старший лейтенант, и никакой не зеленый. Два ордена заслужил и пять медалей, но, конечно же, ничего этого не сказал. Насмешливый тон ее речи окончательно сбил меня с толку, и я поднялся, стал благодарить хозяйку за ужин.
– Я, пожалуй, пойду отдыхать.
Улыбнулась Ганна, вид ее говорил: "А ты еще совсем ребенок. Спать захотел". Чуть заметным движением головы показала на дверь моей комнаты. А когда я уже снял китель и готов был завалиться в постель, вошла ко мне, сказала:
– Перед сном-то и помыться можно. У меня ванная есть и горячая вода.
Я согласился. Ванную давно не принимал, и она мне оказалась весьма кстати. А когда я возвращался к себе, Ганна из своей спальни окликнула:
– Лейтенант! Накрой-ка меня теплым одеялом, чтой-то мне холодно.
Я вошел в приоткрытую дверь и на высокой роскошной кровати увидел свою хозяйку. Она лежала на спине с раскинутыми по подушке рыжими роскошными волосами и была накрыта всего лишь тонкой кисеей на манер рыболовецкой сети. Грудь, живот и все остальное отчетливо просвечивались сквозь ячейки этой сети. Ганна смотрела на меня горящими глазами и улыбалась.
– Что, еще не видал?…
– На войне другим был занят, – нашелся я с ответом, чувствуя, как занимается во мне шум мужской плоти.
Засмеялась Ганна, точно ведьма, схватила меня за шею, обдала жаром клокотавшего в ней вулкана.
Все остальное совершалось по тем же законам, по которым и происходит весь коловорот живой природы.
Жизнь в редакции начиналась с летучки. Михаил Абрамович Львов, наш новый редактор, сидел за огромным дубовым столом и казался подростком, настолько он был мал, хил и несерьезен видом. От политотдельцев мы уже знали историю его карьеры, нисхождение по ступеням вниз с самой что ни на есть большой высоты, где он царил во время войны: из Главного Политического управления в Москве до крохотной дивизионки во Львове. Заехавший к нам на фронтовом "Виллисе" подполковник Нефедов, корреспондент "Красной звезды" по Прикарпатскому округу, завидев его у нас в кресле редактора, заскрежетал зубами и чуть было не ударил бедного Львова. Рассказал нам, как наш редактор с 1943 года сидел в отделе кадров Главпура и выпытывал у каждого военного журналиста, попадавшего в кадры, где бы он хотел служить. И если тот называл южное направление, посылал его на север, а если бедолага умолял послать на север, где у него жена, родители, – посылал его на Дальний Восток. Подполковник даже показывал нам, как этот маленький наполеончик потирал от удовольствия руки, сделав гадость очередной своей жертве. Однако враги его не дремали и, где только было можно, мстили обидчику. Так они и спустили бедного Львова во Львов, где, как считали многие и как было на самом деле, еще "кишели бендеровцы".
Мы собирались в кабинете редактора, рассаживались по своим местам. Капитан Мякушко, большой, грузный человек сорока лет, садился у стола редактора и как-то настороженно, угрожающе смотрел на начальника. Тот чувствовал на себе его тяжелый взгляд и не поднимал глаз, будто боялся опалить их о взгляд Мякушки. Редактор распределял задание на день.
– Вам, – кивал он в мою сторону, но и на меня глаз не поднимал, – четыре письма и передовую о спорте. И подвигал мне стопку писем.– Вам,– кивал на Семенова,– три заметки.
Саше он задавал меньше, зная, как тот медленно и мучительно пишет.
До Мякушки добраться не успевал. Тот предупреждал его грозным басом:
– Передовая о бюрократах в "Правде" напечатана.
И бросает свежий номер на стол редактора. Тот испуганно косит глаза на газету и не решается взять ее в руки, словно она горячая и он рискует обжечься.
– Я ее читал. Хорошая статья, очень, очень… И что?
– Как что? – гудит Мякушко. И встает. И нависает над столом начальника, словно гора.
– Как это вы говорите – и что? Хорошенькое дело: и что?
Оглядывает комнату, смотрит на дверь, будто там кто-то стоит и подслушивает. Эта сцена окончательно добивает редактора; он съеживается, очки его падают на тонкий горбатый нос – он растерянно елозит карандашом по листу бумаги, тяжело дышит.