Оккупация - Дроздов Иван Владимирович 4 стр.


Дважды мне пришлось одному выпустить газету. Потом прибыли три сотрудника – весь штат редакции: старший лейтенант Львов – редактор газеты, тот самый, который направлял меня сюда из Харькова, капитан Мякушко – ответственный секретарь, и лейтенант Семенов – старший литературный сотрудник.

После суда, напуганное темной обстановкой подвала, начальство выделило для нас помещение на первом этаже штаба дивизии. В комнате с двумя большими окнами расположился редактор; в другой комнате с одним окном разместили нас с лейтенантом Семеновым. Мякушко ждал, когда для него разгрузят от какого-то хлама третью комнату, чтобы, как и редактор, поселиться в ней отдельно. А пока он торчал то у плеча редактора, то заходил к нам и трубным басом говорил афоризмы:

– Ответственный секретарь редакции – это мотор, начальник штаба газеты.

И еще он в первый же день сказал:

– Я хохол, русскую мову не разумею – писать газету будете вы.

Мы с Сашей Семеновым смотрели на него с недоумением, но была в нашем отношении к "начальнику штаба" и немалая доза восхищения. В нем и вообще-то было много необыкновенного: во-первых, баскетбольный рост, боксерские плечи и большая голова с копной чернявых вьющихся волос. Очи черные, круглые, как тарелки, – и когда он говорил, то казалось, из них сыплются искры. И еще мы заметили: свои устрашающие афоризмы он сопровождал помахиванием пудовых кулаков, а если мы в чем-то сомневались, он свои кулаки клал нам на стол и будто бы даже оглядывал их, приглашая и нас убедиться в их способности смирить любое сопротивление.

Редактор, напротив, маленький, словно подросток, входил к нам мягко, тихо и вручал каждому из нас листок с заданием на день. Капитану он тоже вручал листок и тут же говорил:

– За мной передовая. Да, да – флаг номера, передовая.

Так же тихо выходил, но на пороге поворачивался к нам, повторял:

– И вообще… я буду писать передовые. Так всюду, во всех газетах: передовая – флаг номера, и ее пишет редактор.

Мякушко долго изучал свое задание: обыкновенно, это была подборка писем, фото с подтекстовками, иногда подобрать нужное стихотворение, а то и написать очерк.

Нам была интересна реакция Мякушки на свое задание. И мы, забыв всякие приличия, смотрели на него. Он, казалось, не сразу понимал, чего от него хотят, а поняв, взмахивал кулаками:

– Он что – с ума сошел! Стихотворение! Да где я возьму – стихотворение?… Надо гору подшивок переворошить!…

Или:

– Очерк! Да я что – Глеб Успенский или Алексей Толстой!… Очерк! Пусть он сам его пишет – мы тогда посмотрим, как это у него получится.

Потом он поднимался на второй этаж в библиотеку и долго рылся там в подшивках. Однажды принес свежий номер "Правды". Мы как раз были у редактора, и он бросил ему газету на стол.

– Вот, смотрите – передовая!

Львов был подслеповат, долго водружал на своем тонком, как пожухлый лист, носу очки, потом читал: "Строительство новых шахт – стратегическая линия партии".

– И что?… – испуганно спросил редактор. – Ну, да – шахты нужны стране,– и что?…

– Как это вы говорите: "И что?" Линия партии! – видите? А вы – "и что?"

Львов снова склоняется над передовой, водит носом по заголовку:

– Не понимаю вас – объясните.

Мякушко взмахивает кулачищем, рычит:

– Как это вы не понимаете? – печатать надо, печатать!

– Но… напечатана же.

– Во, народ! Напечатано. Так это в "Правде", а у нас?…

– У нас, в нашей газете?…

Львов таращит свои глаза, – они у него тоже черные, но искры не мечут; в них копошится ночь.

Мякушко окончательно его добивает:

– У нас! А где же еще?… Это же линия партии! Говорите спасибо, что я вас надоумил, можно сказать, уберег…

Он подвигает к себе газету и уже своей рукой на углу передовой пишет: "В набор!"

Это означает: половину того, что нам задано на день, писать не надо. И самому редактору не надо водружать над газетой флаг номера, а уж что до Мякушко… – он в своих могучих пальцах сплющивает дневное задание и бросает его в корзину. И с видом полководца, выигравшего битву, удаляется из кабинета.

Мы знаем: он каждый раз перед обедом заходит в пивную и выпивает две-три кружки львовского янтарного пива. Знаем также и то, что Мякушко приехал во Львов с семьей: у него жена и трое детей. Но где они поселились – нам неизвестно.

Склоняюсь над чистым листом бумаги и начинаю делать свою норму: это три заметки, присланные по почте, и репортаж о том, как солдаты полка, в котором я вчера побывал, отдыхают в воскресный день.

Заметки я не переписываю, а правлю по авторскому тексту, в нужных местах делаю на отдельных листках свои вставки и затем их подклеиваю,– солдатские нехитрые рассказы расширяю, расцвечиваю и подбираю для каждого неизбитый, оригинальный заголовок, например "Случай в тире", "Душевный разговор", "Солдатские откровения" и так далее.

Не более часа уходит у меня на три заметки, и я с удовольствием и чувством радостного облегчения отношу их на второй этаж машинистке. Оставив там, пройдусь по коридору политотдела, загляну в библиотеку, полистаю подшивки, а уж потом, поразмявшись, спускаюсь к себе и сажусь за репортаж. Эта часть задания идет веселее: все записи у меня в блокноте: фамилии солдат, их ответы на мои вопросы. Работаю увлеченно, а к середине репортажа появляется даже азарт и хочется писать подробно, и много, давать разные отступления и даже очерчивать лица солдат, но газета, как мне еще говорил Фролов, не резиновая, в ней всего две полоски, да и то маленькие, – чуть расписался и уж надо заканчивать.

И на репортаж уходит тридцать-сорок минут. Посвящен он самодеятельному спектаклю, который вчера давался в дивизионном клубе. Все роли играли солдаты и сержанты. Костюмов никаких не было: бегали по сцене в кованых сапогах, громко кричали, оглушительно смеялись. Я смотрел на генерала Шраменко, командира дивизии, сидевшего в третьем ряду с офицерами штаба: он дремал и никак не реагировал на игру "артистов". Во время антракта опускался занавес, сшитый из нескольких простыней, и перед занавесом по замыслу режиссера на вынесенный стул садилась девушка: юная, статная, с длинной шеей и круглой головкой. Генерал оживал, весь он подавался вперед и смотрел на нее неотрывно. Я вспоминал наказ редактора непременно узнать у генерала, понравился ли ему спектакль, и думал: уж что-что, а девица-то ему понравилась. После спектакля подошел к генералу, стал задавать вопросы – это было мое первое интервью.

– Товарищ генерал! Как спектакль – понравился вам?

– Ничего, спектакль. Ребята хорошо играли, вполне.

– А что бы можно отметить? Что особенно вам понравилось?

– Совсем даже не худо.

Генерал в этом месте задумался, метнул на меня озорной ироничный взгляд и тихо, так, чтобы не услышали бывшие с ним офицеры, добавил:

– Только я полагаю, зря они бегали по сцене. Надо бы девицу эту вывести на средину, посадить на стул и… через каждые двадцать минут поворачивать.

Он хохотнул утробно, подмигнул мне – и стал подвигаться к выходу.

Я, конечно, понял, что генерал балагурил, и очень бы хотел такую шутку вверстать в свой репортаж, но нашел ее очень вольной и сдержал себя от соблазна расцветить свой репортаж генеральским каламбуром. Впрочем, не вполне уверен: была ли то шутка или серьезная искусствоведческая мысль командира дивизии.

Сделал репортаж и отнес его машинистке, а до обеда еще оставался час. Снова пройдусь по коридору, но уж в библиотеку не загляну – неудобно.

Спускаюсь к себе, и на этот раз хотел бы заговорить с Семеновым, но Александр занят, он пишет, а вернее сказать, собирается писать, но как бы не решается это делать. С занесенной над листом бумаги ручкой он сидит точно каменный и смотрит на меня так, будто я сейчас должен умереть. Глаза расширились и остекленели, на лбу проступили капельки пота.

– Ты чего? – спрашиваю я с некоторым испугом.

– А-а, черт бы их побрал, эти заметки! – бросает он на бумагу ручку. – С чего начать, как их писать… – на ум не идут.

Аккуратным, четким почерком он вывел заголовок "К новым успехам", но дальше не пошел. Лист перед ним лежит чистехонек и свежехонек. Позже, когда я буду учиться в Москве на факультете журналистики в Военно-политической академии, я из лекций узнаю, что даже Максим Горький боялся белого листа. Он лежал перед ним и требовал слов – умных и значительных. Где взять эти слова? Их надо вытянуть из своей головы. Удастся ли? Найдутся ли нужные и умные?…

В этом и заключается вся тайна, вся психология журналистского труда.

Работа творческая, она иссушает мозг, изматывает душу. Мировая статистика гласит: жизнь шахтеров и журналистов почти одинаковая – самая короткая.

Горький тоже работал в газете, именно журналистика его, как и многих других: Марка Твена, Чехова, Салтыкова-Щедрина, сделала писателем. Журналистика оперирует фактами, а каждый факт сюжетен – имеет начало, развитие и финал. И это значит, что даже самая маленькая заметка должна иметь в зародыше все компоненты рассказа, повести, романа. Иногда заметка состоит из одного предложения, но и в этом случае она сюжетна. Вот, к примеру, как молодой журналист Алеша Пешков, будущий великий русский писатель Горький, в "Нижегородском листке" сообщил читателям о приезде в город цирковой труппы лилипутов: "Обыватели удивились, увидев, что на свете есть люди мельче их". Одно предложение, а в нем целая картина! Недаром же лучший из романов мировой литературы "Преступление и наказание" Федора Достоевского вышел из газетной заметки.

Как и я, Саша и Мякушко попали в газету по прихоти случая, но если Мякушко, не чувствуя в себе призвания к писанию заметок, сразу поднял руки и сказал: "Я хохол и русской мовы не разумею…", мы такой отваги в себе не нашли, а, сломя голову, пустились в плавание по неизведанному морю. Со мной произошел случай необычайно редкий: у меня был природный "голос", и я хотя и неуверенно, неумело, но все-таки запел сразу и почувствовал себя в своей тарелке; Саша же был из той огромной армии людей, которым "голос" письма природа не отвесила. Он потом, много лет спустя, станет Министром культуры республики "Беларусь". И, говорят, неплохим был Министром, но в эту минуту он мучительно соображал, как же начать эту проклятую заметку?

Да, в то время ни я, и ни кто другой в нашей редакции не знали, что "голос журналиста" дается природой реже, чем талант пения. Хороший журналист – явление более редкое, чем хороший певец. Певца можно встретить в любом застолье, – чуть выпьет, и так запоет, что вы заслушаетесь. Но вот встретить человека, способного быстро, бойко, раскованно писать, – очень трудно. Мне затем приведется работать в центральных газетах и журналах – и там такие умельцы встречались редко. Я пришел в "Известия", когда в центральном аппарате, исключая собкоров, работало человек пятьдесят-шестьдесят; и коллектив журналистов там подбирался годами, – так можно ли поверить, что писать прилично репортажи, статьи, а тем более очерки, фельетоны, могли лишь семь-восемь человек? А уж рассказы писать умел только Виктор Полторацкий.

Знаю: утверждение мое многим покажется невероятным, но, к сожалению, это так, и мне нечего к этому добавить. Потому-то на страницах всех газет царила скука. Яркие публикации появлялись от случая к случаю. Теперь же, несмотря на разгул вольницы, плотно сбитый, со вкусом написанный материал и совсем не встретишь.

Склоняюсь над заметками Семенова, и мы вместе готовим их для набора.

Как-то меня вызвали в Политотдел. Говорил со мной помощник начальника по комсомолу капитан Смилянский. Тема для него была трудной, он на меня не смотрел, а так крутил головой и сучил глазами, будто я его уличил в чем-то нехорошем и он хотел бы поскорее от меня отделаться.

– Тут у нас список работников Политотдела, – вот он, и вы там… видите свою фамилию?

– Я работаю в редакции.

– Ну, да, в редакции, а редакция где? Не на луне же? Она при Политотделе. Да? Или я что-нибудь не так говорю?

Капитан был толстый, красный, и кудряшки овечьих волос свалялись на его большой, лысеющей со лба голове. Я смотрел на него и думал: он, видно, хорошо питается, раз такой толстый. Но где же он берет деньги? Не все же они, как Плоскин, печатают для грузин дипломы.

К слову тут скажу, что все евреи, служившие в штабе полка, хорошо и питались, и одевались, и имели отличные квартиры. Капитан же Смилянский, несмотря на свою молодость, – ему не было и тридцати, – и холостяцкое положение, имел двухэтажный особняк, принадлежавший ранее какому-то шляхтичу, а потом немецкому полковнику, коменданту Львова. В усадьбе Смилянского работал садовник, а еду готовила молоденькая полька, которая, раньше была поваром у немца. Этот немец коллекционировал картины и китайский фарфор, – стащил к себе уйму всяких дорогих вещей, которые вместе с особняком перешли к Смилянскому. Одно время его особняк хотели передать Арустамяну, начальнику Политотдела, но для полковника подобрали другой домик, еще и получше, и маленький дворец, удачно расположившийся на склоне Высокого замка, остался у главного комсомольца дивизии. Сразу после освобождения Львова многие именитые горожане побросали свои дома, убежав с немцами на запад.

Для понимания природы взаимоотношений русских с евреями в советское время скажу, что мое поколение было воспитано на ложных идеях интернационализма, – в том плане, что мы, русские, большая могучая нация, должны пренебрегать своими интересами и заботиться вначале о братьях своих меньших, а уж потом о себе. Отсюда пошли и обустройство окраинных республик, прилепившихся к России, и поднятие целины в казахстанских степях, и всякие другие щедроты, сыпавшиеся на головы малых народов – и все за счет России, русских. Евреев мы любили особенно, как любят в семье больного ребенка; ведь они несчастные, их везде и всегда обижали, и даже в давние времена случалось, что страшные египтяне или бешеные испанцы и совсем изгоняли из своих пределов. И только вот теперь, при советской власти, русские возлюбили их настолько, что всюду пропускали впереди себя, и в институты принимали в первую очередь – их учили всех, поголовно, давали им высшее образование, а затем продвигали вперед и выше – в научные учреждения, в министерства, обкомы, органы надзора. Освобождали от работы на шахтах; женщины еще трудились под землей, а евреи нет, и в колхозах их не было, а чтобы женщина-еврейка работала на строительстве плотин, мостов, шоссейных и железных дорог – этого уж и помыслить нельзя. Для таких дел хватало славянок. И это считалось правильным и как бы одобрялось сверху, а наверху у нас восседала партия – "ум, честь и совесть эпохи". Она-то уж во главе со Сталиным, отцом народов, знала, где и кто должен трудиться.

Я был продуктом эпохи, к евреям относился с любовью, жалел их и недоумевал, если кто-нибудь при мне позволял о евреях сказать что-нибудь плохое. О русских – говори, об украинцах – тоже, о грузинах, киргизах, чукчах – потешайся, даже анекдоты рассказывай, но о евреях! – молчок. Не надо. Евреи самые умные, они хорошие. А тот, кто их недолюбливает – злодей.

Заметьте: недолюбливает! Любит, но не до конца. И уже – злодей. Чуть ли не преступник. Так мы относились к евреям.

И вдруг меня приглашает Смилянский и как-то несмело и даже робко говорит:

– Работники Политотдела по очереди с офицерами штаба политинформации проводят. Завтра очередь ваша.

– Моя? Но о чем же я буду говорить?

– О борьбе с космополитизмом. Сейчас на каждой офицерской летучке говорят об этом. Вот – газета. Прочтете какую-нибудь статью.

Газету он держит двумя пальцами и воротит от нее голову, будто она может его укусить. Газета называется "Культура и жизнь". Тогда выходила такая, вроде бы теоретическая. По причине занудности я ее не читал.

– Любую статью вслух прочтите. Ту, что покороче.

Я беру газету и ухожу к себе. Стал на выбор читать статьи. Батюшки мои! Как же тут изгалялись авторы над бедными евреями! Именно такая мысль и приходила на ум после каждой статьи: "Евреи бедные, их обижают". Космополиты выставлялись такими злодеями, что, казалось, фашисты, которых мы только что одолели, меньше нам причинили зла, чем эти… "беспачпортные бродяги человечества" – так называли авторы статей разных фельдманов, кацев, Рабиновичей.

Теперь, спустя более полстолетия после этих событий, я уже знаю, что такая крутая брань в адрес евреев замешивалась и вбрасывалась нам в голову самими же евреями. Сталин-то со Ждановым, отдавая приказ на развязывание борьбы с космополитами, не сумели оценить того факта, что борьбу-то эту они поручают не русскому человеку, который только что вернулся с фронта и примеривался, как спасти себя и свою семью от голодухи и как устраивать свою жизнь дальше. Борьба-то эта велась не из пушек, где мы приобрели немалый опыт, а со страниц газет, где сидели те же львовы, фельдманы, кацы, рабиновичи. А они-то уж знают, как обратить любую кампанию на свою пользу. Я потом приеду в Москву, буду работать в "Известиях" – поднимусь на самую вышку журналистской иерархии, стану экономическим обозревателем, меня привлекут к писанию докладов главам государства – вначале Хрущеву, а затем Брежневу; многое мне откроется на этих ступеньках партийной кухни. Тайны еврейского ума я постигал на каждодневных совещаниях "узкого круга" в кабинете главного редактора, коим был зять Хрущева, бухарский еврей Алексей Иванович Аджубей. В тот же далекий послевоенный год, сидя в редакционной комнатке многотиражки "На боевом посту", я, конечно, и не догадывался, что грубая кричащая брань газетных статей не столько разоблачала евреев, сколько вызывала к ним сочувствие. И потому никто из нас не пожалел, когда кампания борьбы с космополитизмом вдруг в одночасье оборвалась. Однажды утром мы пришли в редакцию и увидели редактора своего веселым, к нему по коридору пробежал сияющий Смилянский, и еще какие-то евреи забегали в редакцию, и были так возбуждены, так бурно выражали радость, что мы решительно не могли понять, что же случилось. И только потом, получив газеты и не увидев в них ни одной строчки, осуждающей космополитов, поняли: атака на евреев захлебнулась. Сталин потерпел поражение; по-моему, он даже не завоевал новых рубежей. Вскоре я узнаю, что евреи как были в министерствах, обкомах партии, горкомах, так там и остались. Но особенно они продолжали занимать все ключевые посты в средствах информации. И лишь немногих из них удалось вытеснить из редакций газет. Там образовался некий вакуум, который стали заполнять русскими. Между прочим, в этот вакуум судьба скоро засосет и меня. Мне вначале дадут закончить ускоренный курс на факультете журналистики в Военно-политической академии имени Ленина, а затем пригласят работать в центральную газету Военно-Воздушных Сил "Сталинский сокол". Но вообще-то, если говорить строго, атака Сталина на евреев не достигла серьезной цели. У "величайшего полководца всех времен и народов", как тогда называли Сталина, получилось так, как иногда случалось у нас на войне: прикажут разбить противника, а мы, как следует не разведав его силы, даже не узнав, где он располагается, сунем нос и получим сильнейший удар сдачи. И потом, отступив, долго зализываем раны, а противник, одушевленный нашим поражением, переходит в наступление. Евреи хитрее немцев, они сразу в наступление не переходят, а поглубже зарываются и долго копят силы.

Назад Дальше