Благодарю!
Благодарю!.. вчера мое признанье
И стих мой ты без смеха приняла;
Хоть ты страстей моих не поняла,
Но за твое притворное вниманье
Благодарю!В другом краю ты некогда пленяла,
Твой чудный взор и острота речей
Останутся на век в душе моей,
Но не хочу, чтобы ты мне сказала:
Благодарю!Я б не желал умножить в цвете жизни
Печальную толпу твоих рабов
И от тебя услышать, вместо слов
Язвительной, жестокой укоризны:
Благодарю!О, пусть холодность мне твой взор укажет
Пусть он убьет надежды и мечты
И все, что в сердце возродила ты;
Душа моя тебе тогда лишь скажет:
Благодарю!Средниково, 12 августа
На следующий день, до восхождении солнца, мы встали и бодро отправились пешком на богомолье; путевых приключений не было, все мы были веселы, много болтали, еще более смеялись, а чему? Бог знает! Бабушка ехала впереди шагом, верст за пять до ночлега или до обеденной станции отправляли передового приготовлять заранее обед, чай или постели, смотря по времени. Чудная эта прогулка останется навсегда золотым для меня воспоминанием.
На четвертый день мы пришли в Лавру изнуренные и голодные. В трактире мы переменили запыленные платья, умылись и поспешили в монастырь отслужить молебен. На паперти встретили мы слепого нищего. Он дряхлою дрожащею рукою поднес нам свою деревянную чашечку, все мы надавали ему мелких денег; услыша звук монет, бедняк крестился, стал нас благодарить, приговаривая: "пошли вам бог счастие, добрые господа; а вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними!"
Помолясь святым угодникам, мы поспешно возвратились домой, чтоб пообедать и отдохнуть. Все мы суетились около стола, в нетерпеливом ожидании обеда, один Лермонтов не принимал участия в наших хлопотах; он стоял на коленях перед стулом, карандаш его быстро бегал по клочку серой бумаги и он как будто не замечал нас, не слышал, как мы шумели, усаживаясь за обед и принимаясь за ботвинью. Окончив писать, он вскочил, тряхнул головой, сел на оставшийся стул против меня и передал мне нововышедшие из-под его карандаша стихи:
У врат обители святой
Стоял просящий подаянья,
Бессильный, бледный и худой,
От глада, жажды и страданья.Куска лишь хлеба он просил
И взор являл живую муку,
И кто то камень положил
В его протянутую руку.Так я молил твоей любви
С слезами горькими, с тоскою.
Так чувства лучшие мои
Навек обмануты тобою!
"Благодарю вас, Monsieur Michel, за ваше посвящение и поздравляю вас, с какой скоростью из самых ничтожных слов вы извлекаете милые экспромты, но не рассердитесь за совет: обдумывайте и обрабатывайте ваши стихи и со временем те, которых вы воспоете, будут гордиться вами".
- И сами собой, - подхватила Сашенька, - особливо первые, которые внушили тебе такие поэтические сравнения. Браво, Мишель!
Лермонтов как будто не слышал ее и обратился ко мне:
- А вы будете ли гордиться тем, что вам первой я посвятил свои вдохновения?
- Может быть более других, но только со временем, когда из вас выйдет настоящий поэт, и тогда я с наслаждением буду вспоминать, что ваши первые вдохновения были посвящены мне, а теперь. Monsieur Michel, пишите, но пока для себя одного; я знаю, как вы самолюбивы и потому даю вам этот совет, за него вы со временем будете меня благодарить.
- А теперь еще вы не гордитесь моими стихами?
- Конечно нет, - сказала я смеясь, - а то я была бы похожа на тех матерей, которые в первом лепете своих птенцов находят и ум, и сметливость, и характер, а согласитесь, что и вы и стихи ваши еще в совершенном младенчестве.
- Какое странное удовольствие вы находите так часто напоминать мне, что я для вас более ничего, как ребенок.
- Да ведь это правда; мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжаю в свет, а вы еще стоите на пороге этого спета и не так то скоро его перешагнете.
- Но когда перешагну, подадите ли вы мне руку помощи?
- Помощь моя будет вам лишняя, и мне сдается, что ваш ум и талант проложат вам широкую дорогу и тогда вы, может быть, отречетесь не только от теперешних слов ваших, но даже и от мысли, чтоб я могла протянуть вам руку помощи.
- Отрекусь! Как может это быть! Ведь я знаю, я чувствую, я горжусь тем, что вы внушили мне, любовью вашей к поэзии, желание писать стихи, желание их вам посвящать и этим обратить на себя ваше внимание; позвольте, мне доверить вам все, что выльется из-под пера моего?
- Пожалуй, но и вы разрешите мне говорить вам неприятное для вас слово: благодарю?
- Вот вы и опять надо мной смеетесь; по вашему тону я вижу, что стихи мои глупы, нелепы, - их надо переделать, особливо в последнем куплете, я должен бы был молить вас совсем о другом, переделайте же его сами не на словах, а на деле, и тогда я пойму всю прелесть благодарности.
Он так на меня посмотрел, что я вспыхнула и, не находя, что отвечать ему, обратилась к бабушке с вопросом: какую карьеру изберет она для Михаила Юрьевича?
- А какую он хочет, матушка, лишь бы не был военным.
После этого разговора я переменила тон с Лермонтовым, часто называла его Михаилом Юрьевичем, чему он очень радовался, слушала его рассказы, просила его читать мне вслух и лишь тогда только подсмеивалась над ним, когда он, бывало, увлекшись разговором, с жаром говорил, как сладостно любить в первый раз, и что ничто в мире не может изгнать из сердца образ первой страсти, первых вдохновений. Тогда я очень серьезно спрашивала у Лермонтова, есть ли этому предмету лет десять и умеет ли предмет его вздохов читать хотя по складам его стихи?
После возвращения нашего в деревню из Москвы, прогулки, катанья, посещения в Средниково снова возобновились, все пошло по старому, но нельзя было не сознаться, что Мишель оживлял все эти удовольствия и что без него не жилось так весело, как при нем.
Он писал Сашеньке длинные письма, обращался часто ко мне с вопросами и суждениями и забавлял нас анекдотами о двух братьях Фее, и для отличия называл одного Fe-nez-long, Fe-nez-court; бедный Фенелон был чем то в университетском пансионе и служил целью эпиграмм, сарказмов и каррикатур Мишеля.
В одном из своих писем он переслал мне следующие стихи, достойные даже и теперь его имени:
По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел,
И месяц и звезды и тучи толпой
Внимали той песни святой.Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов,
О боге великом он цел, и хвала
Его непритворна была.Он душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез
И звук его песни в душе молодой
Остался - без слов, но живой.И долго на свете томилась она
Желанием чудным полна,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
О, как я обрадовалась этим стихам, какая разница с тремя первыми его произведениями, в этом уж просвечивал гений.
Сашенька и я, мы первые преклонились перед его талантом и пророчили ему, что он станет выше всех его современников; с этих пор я стала много думать о нем и об его грядущей славе.
В Москве тогда в первый раз появилась холера, все перепугались, принимая ее за что-то вроде чумы. Страх заразителен, вот и мы и соседи наши побоялись оставаться долее в деревне и всем караваном перебрались в город, следуя, вероятно, пословице: на людях смерть красна.
Бабушку Арсеньеву нашли в горе - ей только-что объявили о смерти брата ее, Столыпина, который служил в персидском посольстве и был убит вместе с Грибоедовым.
Прасковья Васильевна была сострадательна и охотно навещала больных и тех, которые горевали и плакали. Я всегда была готова ее сопровождать к бедной Елизавете Алексеевне, поговорить с Лермонтовым и повидаться с Сашенькой и Дашенькой С., только что вышедшей замуж. Я давно знала Дашеньку; она была двумя годами старше меня; я любила ее за ее доброту и наивность. Много ей бывало доставалось от нас; она уже раз была помолвлена за какого то соседа по деревне и была с ним в переписке, а когда Катенька К., Додо и я просили ее показать нам ее письма к жениху и научить нас, как пишутся такие письма, она очень откровенно призналась, что мать ее их сочиняет, а ока только старается их без ошибок переписывать.
Свадьба эта расстроилась, и теперь Дашенька была замужем за человеком почти втрое старше ее и очень гордилась многочисленными взрослыми племянниками и племянницами, дарованными ей этим неравным браком. Она требовала от них предупредительности, почтения, лобызания ручек, а они, и я с ними, без милосердия над нею подсмеивались. Один раз, при ней, Лермонтов читал вслух "Кавказского Пленника"; Дашенька слушала его с напряженным вниманием, когда же он произнес:
К ее постели одинокой
Черкес младой и черноокой
Не крался в тишине ночной.
она вскричала со слезами на глазах: "чудесно, превосходно! ах, зачем я не могу более этого сказать!" Мы все расхохотались и как ни были мы невинны, мы понимали чутьем, что Даша клеветала на себя, бедная. Всякий вечер после чтения затевались игры, но не шумные, чтобы не обеспокоить бабушку. Тут то отличался Лермонтов. Один раз он предложил нам сказать всякому из присутствующих, в стихах или в прозе, что нибудь такое, что бы приходилось кстати. У Лермонтова был всегда злой ум и резкий язык и мы, хотя с трепетом, но согласились выслушать его приговоры.
Он начал с Сашеньки:
"Что можем наскоро стихами молвить ей?
Мне истина всего дороже,
Подумать не успев, скажу: ты всех милей;
Подумав, я скажу все то же".
Мы все одобрили à propos и были одного мнения с Мишелем.
Потом дошла очередь до меня. У меня чудные волосы и я до сих пор люблю их выказывать; тогда я их носила просто заплетенные в одну огромную косу, которая два раза обвивала голову.
Вокруг лилейного чела
Ты косу дважды обвила;
Твои пленительные очи
Яснее дня, чернее ночи.
Мишель, почтительно поклонясь Дашеньке, сказал:
Уж ты, чего не говори,
Моя почтенная Darie,
К твоей постели одинокой
Черкес младой и черноокой
Не крался в тишине ночной.
К обыкновенному нашему обществу присоединился в этот вечер необыкновенный родственник Лермонтова. Его звали Иваном Яковлевичем; он был и глуп, и рыж, и на свою же голову обиделся тем, что Лермонтов ничего ему не сказал. Не ходя в карман за острым словцом, Мишель скороговоркой проговорил ему:
"Vous êtes Jean, vous êtes Jacques, vous êtes roux, vous êtes sot et cependant vous n‘êtes point Jean Jacques Rousseau".
Еще была тут одна барышня, соседка Лермонтова по Чембарской деревне, и упрашивала его не терять слов для нее и для воспоминания написать ей хоть строчку правды для ее альбома. Он ненавидел попрошаек и, чтоб отделаться от ее настойчивости, сказал: "ну хорошо, дайте лист бумаги, я вам выскажу правду". Соседка поспешно принесла бумагу и перо, он начал:
"Три грации…"
Барышня смотрела через плечо на рождающиеся слова и воскликнула: "Михаил Юрьевич, без комплиментов, я правды хочу".
- Не тревожьтесь, будет правда, - отвечал он и продолжал:
"Три грации считались в древнем мире,
Родились вы… все три, а не четыре".
За такую сцену можно было бы платить деньги; злое торжество Мишеля, душивший нас смех, слезы воспетой и утешения Jean Jacques, все представляло комическую картину…
Я до сих пор не дозналась, Лермонтова ли эта эпиграмма или нет.
Я упрекнула его, что для такого случая он не потрудился выдумать ничего для меня, а заимствовался у Пушкина.
- И вы напрашиваетесь на правду? - спросил он.
- И я, потому что люблю правду.
- Подождите до завтрашнего дня.
Рано утром мне подали обыкновенную серенькую бумажку, сложенную запиской, запечатанную и с надписью: "Ей, правда".
Весна.
Когда весной разбитый лед
Рекой взволнованной идет,
Когда среди полей местами
Чернеет голая земля
И мгла ложится облаками
На полу-юные поля,
Мечтанье злое грусть лелеет
В душе неопытной моей.
Гляжу: природа молодеет,
Не молодеть лишь только ей.
Ланит спокойных пламень алым
С годами время унесет,
И тот, кто так страдал бывало,
Любви к ней в сердце не найдет!.
Внизу очень мелко было написано карандашем, как будто противуядие этой едкой, по его мнению, правде:
Зови надежду - сновиденьем,
Неправду - истиной зови.
Не верь хвалам и увереньям,
Лишь верь одной моей любви!
Такой любви нельзя не верить,
Мой взор не скроет ничего,
С тобою грех мне лицемерить,
Ты слишком ангел для того!.
Он непременно добивался моего сознания, что правда его была мне неприятна.
- Отчего же, - сказала я, - это неоспоримая правда, в ней нет ничего ни неприятного, ни обидного, ни непредвиденного; и вы, и я, все мы состареемся, сморщимся, - это неминуемо, если еще доживем; да, право, я и не буду жалеть о прекрасных ланитах, но, вероятно, пожалею о вальсе, мазурке, да еще как пожалею!
- А о стихах?
- У меня старые останутся, как воспоминание о лучших днях. Но мазурка - как жаль, что ее не танцуют старушки!
- Кстати о мазурке, будете ли вы ее танцевать завтра со мной у тетушки Хитровой?
- С вами? Боже меня сохрани, я слишком стара для вас, да к тому же, на все длинные танцы у меня есть петербургский кавалер.
- Он должен быть умен и мил.
- Ну, точно смертный грех.
- Разговорчив?
- Да, имеет большой навык извиняться, в каждом туре оборвет мне платье шпорами или наступит на ноги.
- Не умеет ни говорить, ни танцовать; стало быть, он тронул вас своими вздохами, страстными взглядами?
- Он так кос, что не знаешь, куда он глядит, и пыхтит на всю залу.
- За что же ваше предпочтение? Он богат?
- Я об этом не справлялась, я его давно знаю, но в Петербурге я с ним ни разу не танцевала, здесь другое дело, он конногвардеец, а не студент и не архивец.