Отец мой имел доброе сердце, но вспыльчивый и вместе с тем злопамятный нрав, необузданные страсти. Его дурное воспитание отчасти извиняет это; с тринадцати лет он был отпущен отцом своим на все четыре стороны. В минуты гнева он доходил до бешенства и тогда метал и бросал в свои жертвы все, что попадалось под руку: стул, бутылка, шандал, нож, все без разбора и сознания. Не мудрено, что я его боялась и тряслась, лишь только заслышу его голос. Он часто сводил дружбу с самыми дурными и даже опозоренными людьми, и эти связи, как ни были они кратковременны, очень вредили ему в общем мнении. В 20-х годах не было ни одной скандалезной истории, в которую бы он не был замешан: бросил ли муж жену - он ему помогает, ускачет ли жена от мужа - он ее сопровождает. А сколько свадеб он устроил; расставляет лошадей для убегающей невесты, а потом мирит ее с родными; жаль, что он употреблял свою деятельность на одно удальство. Само собой разумеется, что мать моя, отлично образованная, воспитанная совсем в другом духе, не могла быть счастлива с ним. Достаточно было одних пирушек, которые он задавал своим приятелям, чтобы охладить ее к нему. Я живо помню эти пирушки. Бутылки, трубки, карты валялись на полу и возвышались грудами на столах и окнах. В этой неопрятной комнате, в этой удушливой атмосфере, где-нибудь в уголку, сидела печальная моя мать и часто принуждена была вынимать серьги из ушей или снимать кольцо с руки, потому что отцу ничего больше не оставалось проигрывать, В этой же комнате часто должна была и я присутствовать, чтобы приносить счастье отцу и отведывать из его бокала, покаместь бывало не усну стоя и пока матушка не уложит меня на диван. Иногда случалось, что матушка положит мне в башмак или под мой тюфяк последний рубль, чтобы было чем на другой день накормить меня и Лизу.
Как все игроки - отец беспрестанно переходил от нищеты к богатству, от отчаяния к восторгу, а матушка всегда была равно несчастна и грустна.
С шести лет я принуждена была скрывать и часто притворяться перед отцом; он готов был бы избить до смерти мою мать, если бы подозревал, что она сберегла рубль для нашего завтрака; по суеверию игроков, он возмечтал бы, что именно этот рубль и возвратил бы все проигранное. Сколько ночей проплакала я с бедной моей матерью во время нашей жизни в Москве.
Иногда же, в дни богатства, у нас задавались большие обеды. Я очень любила эти торжественные дни: все в доме принимало веселый, праздничный вид; везде расставлялись цветы, раздвигался стол длинный, предлинный, по середине ставилось зеркальное плато, а на нем пропасть фарфоровых куколок, и маленьких и больших; фрукты в хрустальных вазах так и улыбались мне, фигурное миндальное пирожное, всегда имевшее вид замка или башни, приводило меня в восторг; блан-манже тоже причудливо подавалось в виде утки, окруженной яйцами. Да, любила я эти обеды; тогда съезжались к нам все родные матери - Долгорукие, Горчаковы, Трубецкие и проч., все они были такие нарядные, раздушенные, ласковые, так тихо говорили, так мило смотрели, так приветливо кланялись, что с самого раннего возраста я привязалась к знати, по одному только имени судила о людях и воображала, что графиня или княгиня не может, не вправе даже вымолвить грубого слова, не только сделать что-нибудь предосудительное; к этому убеждению примешалось и сравнение знатных родных с приятелями и даже некоторыми родными отца.
Больше всех родных моей матери любила я княгиню Варвару Юрьевну Горчакову, рожден. Долгорукую, - не потому, чтоб она более других ласкала меня, но вообще она была покровительницей многих девочек моих лет. Большой дом ее на Никитской был приютом для вдов и для сирот без состояния. Огромное богатство ее отца, князя Юрия Владимировича Долгорукого, позволяло ей делать много добра. У ней в доме жили всегда от шести до десяти девочек, несколько гувернанток, пропасть нянюшек и горничных.
Я полюбила княгиню с каким-то благоговением и теперь еще вспоминаю о ней с признательностью; она очень любила матушку, так часто утешала ее, горевала с ней. Мне было семь лет, но я уже умела оценить, что княгиня добрее и выше многих женщин, - она не делала ни малейшего различия между своею дочерью и бедными сиротами.
Рано мать моя внушила мне дорожить своим собственным мнением и не менять его, несмотря ни на какие убеждения и преследования других.
Я свято храню эту привычку, так же как и всякий совет и малейшее слово моей матери; мне иногда думается, что под ее влиянием я была бы совсем другая; теперь же меня тяготит сознание, что я какое то невыработанное, недоконченное создание и мне становится грустно, почти стыдно самой себя, так хотелось бы мне все знать, все понимать, обо всем судить, - а перед теткой я не должна высказываться. Боже упаси, если бы она догадалась, что у меня есть о чем-нибудь собственное мнение, да еще совершенно противное ее взглядам на вещи и на людей.
Княгине очень захотелось иметь меня под своим крылышком, тем более, что Лидия и Пера (дочери ее) предпочитали меня другим малюткам; но несмотря на то отличное воспитание, которое я могла бы получить в ее доме, ни на все ее выгодные предложения (она тотчас же хотела положить 100 000 руб. ассиг. в ломбард и по смерти отказать 200 душ, как близкой родственнице), отец мой, подстрекаемый сестрами, остался непреклонен; матушка колебалась, ее пленяло богатство, но еще более пугала разлука со мной; однако же, если бы зависело от нее одной, она бы вверила меня попечениям княгини, лишь бы этим упрочить мою будущность.
Ах! когда бы она могла предвидеть, что скоро, и без пользы для меня, решено было нас разлучить, она бы вероятно употребила все старания, чтоб уговорить отца согласиться на просьбу княгини. Дом ее казался мне тогда каким то очаровательным замком, так он был огромен и богат, правда, позолота везде почернела, мраморные стены везде потрескались, штоф на мебели весь вылинял, обложенные галунами ливреи все были в пятнах, но все это я припомнила и обсудила впоследствии; даже сальные свечи в лакейской и в детских не удивляли меня, тем менее ливрейные лакеи, вяжущие чулки; у прабабушки в деревне старик Епифаныч также всегда сидел за чулком и продавал их на масло к своему образу.
Помню я очень детский маскарад у княгини, накануне нового года, помню по двум причинам: первое - на мне был чудесный жидовский костюм и я выиграла в лоттерею пропасть вещиц; вторая причина - на другой день умер от удара дедушка Василий Михайлович и на меня надели черное платье. Этот год замечателен для меня еще одним воспоминанием: осенью тетка Мария Васильевна С[ушко]ва вышла замуж за кавалергарда Николая Сергеевича Б[еклешо]ва.
Пышная свадьба, наряд невесты, а главное, конфектный стол так и мелькают перед глазами.
Матушка устроила эту свадьбу; так как кавалергард был до невероятности застенчив и неразговорчив, так она за него и при нем объяснилась с невестой и распорядилась их свадьбой.
Неприятные обстоятельства принудили нас оставить Москву; родители мои были еще молоды, жили нерасчетливо, отец любил разгульную жизнь, матушка любила наряжаться; именье заложили, просрочили, надо было ехать в деревню уладить дело и жить поэкономнее. Задумали серьезно о моем воспитании, взяли гувернантку, женщину хитрую, злую, и что всего хуже, старую девку с сентиментальной головой и развращенным сердцем. Она вкралась в доверенность моей матери и она, бедная, не подозревая ее гнусных замыслов, вполне предалась ей. В этом только случае я не заступаюсь за мать свою: излишнее было рассуждать ей с постороннею о недостатках мужа. Первая обязанность, возложенная на женщин - стараться возвышать мужа в общем мнении и притворяться счастливой, сколько достанет сил и терпения.
Гувернантка передавала все слово от слова отцу, вероятно даже с прибавлениями: в этом был ее расчет, она посеяла недоверчивость, раздоры и все пошло в доме вверх дном. Необузданный характер отца довел несчастную мать мою до того, что она скиталась со мною трое суток в лесу; ночью мы украдкой приходили в село, чтобы переночевать в крестьянской избе, в отвратительной, удушливой нечистоте, вместе с крестьянскими детьми: хозяева со слезами умиления уступали нам бедный приют свой, а сами уходили спать в клеть, - между тем, как отвратительная гувернантка торжествовала и наслаждалась своими гнусными успехами, заняв в доме и в сердце отца место моей бедной матери. Прабабушка наконец усовестила отца и он послал дворню искать нас в лесу и просить возвратиться, в дом обещая быть воздержаннее. Но не надолго водворилось спокойствие; помню я одну страшную ночь, когда огромный, охотничий нож сверкал над головой моей несчастной страдалицы; страшно еще раздаются ее вопли в душе моей, и как будто теперь смотрю с отвращением на растрепанную гувернантку, неистово кричавшую, и с умилением благодарю слуг, боготворивших матушку, что исхитили ее невредимую из рук ослепленного и разъяренного мужа.
Огласка была на всю губернию. Суд вмешался в это дело, выпроводили гувернантку; деньги, ее кумир, удовлетворили ее жадность, с тех пор я о ней ничего не слыхала. Дедушка и прабабушка явились ангелами-мирителями между супругами; мать моя - добрая, кроткая, благочестивая - все простила; но не надолго водворилось спокойствие.
Мы опять переехали в Пензу. Редкий день проходил без ссоры и слез. Я любила мать мою, а отца только боялась и дичилась, что также много навлекало ей упреков и горя; а кто же виноват?.. Как многие ошибаются, думая, что дети не рассуждают и не умеют отличить жертвы от притеснителя.
Теперь я приступаю к самой горестной, самой ужасной минуте моей жизни. В одну ночь отец прибежал в детскую, вытащил меня и Лизу из кроваток, обернул нас одеялами и убежал с нами из комнаты; мать моя с воплями бросилась за нами; он ее оттолкнул, она взвизгнула и упала на лестнице; я тоже кричала и плакала, отец ударил меня, зажал мне рот, посадил нас в карету и отвез в трактир. Как я плакала всю ночь, как сокрушалась! Но как далека была от мысли, что меня навсегда разлучили с матерью. На другой день приехала к нам бабушка Екатерина Васильевна; она с отцом много кричала, бранилась, ссорилась. До моего слуха долетали только слова: "навсегда, Москва, сестра Прасковья, сестра Марья" наконец все утихло и меня позвали к бабушке; я уже сказала, что я не любила ее, но тут я с восторгом и слезами бросилась к ней на шею. - "Хочешь ехать ко мне? - спросила она. - "Да, да", - кричала я с исступлением, думая, что она отвезет меня к матери.
Бабушка перевезла нас к себе, отец поместился у нее во флигеле; она успокаивала меня ласками, запретила мне говорить с отцом о матери, обещая, что она со временем все уладит, и что скоро мы будем видеться с нею; я обещала во всем ее слушаться, любить ее, лишь бы она соединила меня с нею. Мне было восемь лет, но тут совершенно кончилось мое детство и я вступила в жизнь страдания и горя.
II
Тайные свидания с матерью. - Письма и портрет ее. - Жизнь в Москве. - Слепая бабушка. - В Петербурге. - В Островской и Псковской деревнях. - Воспитание. - Смерть матери.
1820–1828
Непредвиденная разлука с матерью, которую отец не позволил мне даже поцаловать на прощанье, нравственно убила и состарила меня. Игрушки, куклы, игры, книжки с картинками уже не существовали для меня; я проводила целые дни в задумчивости, а большую часть ночи в слезах; я, бывало, так углублюсь в свои воспоминания о ней, что при малейшем шуме, при нервом громком слове, я как будто неприятно просыпалась, вздрагивала, а слезы так и брызгали из глаз. Отец, угадывая их причину, бесился, убегал из комнаты, сильно хлопнув дверью, а я опять с упоением вдавалась в грезы. Он запретил девушкам и людям говорить мне о матери, запретил мне расспрашивать о ней, кажется запретил даже и думать о ней; но несмотря на все эти запрещения, няня моя, Анна Мелентьевна всякую ночь передавала мне ее записки, поручения и гостинцы.
До тех пор я никогда еще не читала ничего писанного и теперь не понимаю, как удалось мне прочесть нечеткий почерк матери без малейшего затруднения и самой писать к ней.
Кажется, со временя нашей разлуки прошел уже целый месяц; я до того тосковала, плакала и исхудала, что добрая моя няня сжалилась надо мной и один раз утром, одевая меня, крепко меня поцаловала, погладила по голове и проговорила: "не тоскуй, голубушка моя, будь только умна, молчи и скрывай свое нетерпение, а я, если и есть грех ослушаться барина, беру его на свою душу и доставлю тебе радость поговорить с маменькой". Я обещала няне все на свете, лишь бы взглянуть мне на матушку. Кажется, я дала бы скорее себя растерзать на куски, чем высказать свою первую, святую тайну! И точно, зоркий глаз отца ничего не подметил. В тот же самый день вечером Анна Мелентьевна, укладывая меня спать, шепнула мне: "не спи, моя душечка, а притворись только, что спишь; - как все улягутся, мамаша придет".
Можно представить мое волнение, мою радость; я вся дрожала, ложась в постель. Не знаю, долго ли я притворялась спящею, но мне веком показалось ожидание той минуты, когда бабушка с отцом приходили взглянуть, заснули ли мы. и отдать приказание запереть все двери; наконец они пришли, перекрестили нас; я изнемогла от беспокойства, чтобы они оба не заметили мое пылкое, частое дыхание и громкое биение моего сердца.
Няня поспешно заперла за ними двери, вынула меня из кроватки, на скорую руку одела и отворила окно, под которым уже стояла несчастная моя мать, в простом крестьянском сарафане. Мы протянули друг к другу руки, двое людей помогали ей взлезть на окно; часа два пробыла она со мной; мне кажется, что ни она, ни я не проговорили ни одного слова, а только плакали и целовались.
Ночные наши свидания повторялись часто. Екатерина Васильевна сдержала данное мне слово, уговорила отца позволить матери навещать нас; то-то было счастье! Легко понять всю жестокость слов: позволение матери видеть детей своих! Но не долго и это счастье продолжалось; отец решился все разом покончить и увезти нас в Москву к сестре своей Прасковье Васильевне. Бабушка и тут оказалась доброй покровительницей матушки; она вызвалась ехать с нами, надеясь со временем убедить отца возвратиться в Пензу; он ее во многом слушался: - она обещала оставить нам наследство.
Приготовления к дороге делались тайком ли, или я, сосредоточивая все мои мысли на матушке, не замечала их, но один раз, утром, я сидела с нею, как вдруг вошел отец и велел нам прощаться, говоря, что мы сейчас же едем в Москву. Эта неожиданная весть так поразила меня, что я стала плакать, кричать, что не хочу ехать; я повисла на шее матери, вцепилась в ее платье; отец прибил меня, и вероятно очень больно; я впала в бесчувственность и ничего уже не помню, как простилась с ней, с Анной Мелентьевной, как выехали мы из Пензы. Одно впечатление осталось мне после этого путешествия: мы чуть-чуть не утонули в Оке, ямщик и одна из лошадей пошли ко дну, но как это было, бог знает!
В Москве на каждом шагу было для меня новое горе, новые слезы; мне все напоминало ее! Это выводило из терпения отца и навлекало на меня его угрозы и наказания. Родные его беспрестанно твердили мне: "надо любить папашу, надо забыть мамашу". И этим еще более отчуждали меня от самих себя и от него, вселяли к себе недоверчивость, даже отвращение, и я все больше и больше думала о матери и боготворила ее.