Записки - Екатерина Сушкова 4 стр.


Второе мое горе была та минута, в которую объявили мне, что мать моя дарит меня сестрой Елизаветой. Мне не было еще четырех лет, а я как будто и теперь еще чувствую, как болезненно сжалось мое сердце тогда; я предугадала, что ласки и заботливость матери будут разделены между мной и нежданной мною сестрой; да, и тогда, когда я еще ничего не понимала, ничего не умела обдумывать, и тогда я хотела быть любимой без раздела. Я на цыпочках вошла в темную комнату моей матери, робко поцеловала ее и, зарыдав, стала уверять ее, что Лиза никогда не будет так любить ее, как я, и не будет так послушна, как я. Мать мол приласкала меня и успокоила, сказав, что она для меня же подарила меня сестрой, чтобы мне не скучно было все одной играть, что я должна ее любить и даже заботиться о ней, потому что она так еще мала, что не умеет ни говорить, ни ходить, ни кушать, как я, а что она сама и отец будут одинаково нас обеих любить и ласкать. Несмотря на это уверение, я все девять дней не отходила от постели матери, держала с ней строгую диэту, караулила, чтобы она маленькую соперницу не ласкала больше меня, но мало-по-малу ревность моя утихла и я сама стала няньчить, цаловать сестру, плакала, когда ее пеленали, и не только не огорчалась, когда ее ласкали, но сама просила, чтоб ею побольше занимались и поскорее выучили говорить и бегать.

Крестной матерью сестры была бабушка Екатерина Васильевна; и меня тоже поставили у купели с каким то мальчиком. Я так возгордилась положением своим крестной матери, что мне показалось будто в этот день я выросла по крайней мере на аршин.

Не прошло года после рождения Лизы, как один раз ночью я была пробуждена громким голосом отца и рыданиями моей матери; я вскочила с постели; хотела бежать к ним, но остановилась у дверей при этих словах отца: "и вот за что я умру". Я вскрикнула, они подбежали ко мне; я неутешно плакала, повторяя: "я не хочу, чтобы папа умер". Я старалась вырвать из рук его белую длинную перчатку. Они оба мной занялись, целовали, ласкали меня, надавали мне сластей и игрушек. Я скоро утешилась, не понимая угрожавшей опасности; меня опять уложили и я преспокойно уснула.

Завидный возраст! Одни забавы и удовольствия впечатлеваются в памяти; горе же скользит не уязвляя сердца, не оставляя, как впоследствии, неизгладимых следов.

На другой день отца моего не было за утренним чаем; мать моя была очень расстроена, при малейшем стуке вздрагивала, подбегала к окну и даже часто принималась плакать, но удерживалась для меня, потому что я, лишь только увижу бывало ее слезы, и сама примусь плакать, хотя и не знала причины горя.

Бедная, несчастная моя мать! Много она претерпела в своей жизни. Единственное ее утешение было просиживать целые ночи у моей кроватки, держать меня за рученку и тихо повторять молитвы. Не надолго оставили ей и эту отраду: под предлогом ее расстроенного здоровья обеих нас отняли у нее. О, как я любила, как я люблю мать мою! Как свято чту ее память, с каким благоговением припоминаю каждое ее слово!

Во время обеда нашего возвратился отец; платье его было разорвано, обрызгано кровью, рука подвязана, и сам он такой бледный, такой страшный, что я боялась подойти к нему и стояла, как окаменелая, посреди залы. Матушка при виде отца вскрикнула и упала на пол; он в изнеможении опустился на ближайший стул. Эта страшная сцена имела на меня большое влияние; даже и теперь не могу без трепета о ней вспомнить и одно слово дуэль наводит на меня ужас.

Дня через три после этого происшествия произошла большая перемена в нашем житье: отец куда то уехал, а матушка с обеими нами переехала в большой дом к бабушке Екатерине Васильевне. Это было весной. Как мне жаль было покинуть наш домик, хотя он был и маленький, но при нем был большой сад, а я с утра до ночи бегала и играла в нем; у бабушки сада совсем не было, а в большой зале с хорами мне что то было страшно: в ней так громко раздавались мои шаги и мой голос. Мать моя позволяла мне играть на дворе, но только тогда, когда почивала бабушка, потому что она не позволяла матери баловать меня, а по ее мнению дать девочке подышать чистым воздухом называлось неприличным баловством. По вечерам я ходила с матушкой гулять в губернаторский сад или по улицам. Как до сих пор я живо помню мою милую Пензу, и наш домик и бабушкин дом на горе на площади; собор против самых ее окон; по левую сторону каменный губернаторский дом, по правую, - гауптвахту, а подальше спуск к оврагу, где было устроено что то в роде городского гулянья; - и как мне все кажется милым и грациозным в этом далеком, милом прошедшем! На деле, вероятно, не то, а, может быть, прелестная Пенза моих детских воспоминаний едва ли лучше моего запустелого и почерневшего Пскова.

Когда отец оправился от своей раны и дело о дуэли совершенно кончилось, т. е. он вышел из-под ареста, мы поехали в деревню матери моей - Знаменское. Тут зажили мы тихо, приятно, даже весело. В это только время помню я мать мою спокойную и счастливую; она много читала, писала, работала, шутя стала учить меня читать и писать.

У нее была своя метода: даст, бывало, мне несколько вырезанных букв, сложит слова: папа, мама, Лиза; растолкует мне, как произносить, как складывать их, смешает буквы и я над ними и начинаю трудиться. Когда привыкну складывать, она мне покажет, как надо их писать на бумаге; таким образом очень скоро выучилась я и читать и писать. С каким, бывало, восторгом я отыщу в ее книге то слово, которое я умела составить; мне кажется, я не больше недели училась, как уж начала читать "Золотое Зеркало". Прежде, бывало, матушка прочитает мне вслух, с расстановкой, одну сказочку, потом я. Помню, как отец удивился моему чтению; он редко бывал с нами: с утра уходил илы на охоту или на рыбную ловлю, и не имел понятия о наших занятиях; ему было так приятно, что я без запинок читала, что он даже прослезился, и я убедилась, что я просто маленькое совершенство.

Странное было у меня чувство, когда мной были довольны и хвалили меня: мне казалось, что я так и приподнималась от земли; я будто чувствовала, что я росла и вытягивалась; бросалась к зеркалу, - но, увы! увидав себя все такою же крошкой, делалась грустна, сознаваясь, что никакой перемены не случилось со мной и что стало быть никто и не заметит, как мать моя и отец довольны мною.

Не раз слышала я, как в разговорах бедная мать моя уговаривала отца остаться на несколько лет в деревне, чтобы посвятить себя совершенно моему и Лизиному воспитанию и приведению в порядок запутанных дел по имению. Как жаль, что отец не согласился на это естественное желание жены; как бы участь всех нас была различна, если бы он согласился на ее убеждения и отказался бы от светского угара, а главное от своих светских приятелей.

Соседи очень любили мою мать и часто приезжали гостить к нам. Я всегда ожидала их с большим нетерпением: они привозили мне лакомств, игрушек, а сверх того, когда их много собиралось, то затевались разные игры, горелки, жмурки, а самым любимым удовольствием моим были прогулки на сенокосы и в лес за грибами и ягодами. Особенно меня приводили в восхищение огромные дроги, учрежденные для подобных parties de plaisir. На них рядом усаживалось человек двенадцать, и тут не обходилось без смеху и споров, как кому сидеть. Я всегда усаживалась первая и крепко держалась за кушак кучера. Впоследствии мне нигде не случалось ни видеть, ни кататься на таких дрогах. Экипаж этот, конечно, не слишком удобный, принадлежал ли исключительно пензенским обычаям, или вывелся из употребления по утонченности вкуса, или из пустого жеманства, - не знаю, а хотелось бы мне еще раз покататься на дрогах; - есть, правда, дроги, на которых и меня свезут, и чем скорее, тем лучше!

Мать моя часто гуляла по деревне и всегда брала меня с собою; она разговаривала с мужичками, шутила с бабами, навещала больных, составляла сама для них лекарства, посылала им чаю и сахару. Мне позволялось иногда бегать с их девочками и ходить с ними в лес: они набирали мне ягод, цветов, грибов, некоторые влезали на деревья и доставали птичьи яйца; за такие сокровища я наделяла их своими игрушками и старыми платьями.

Мы все жили в небольшом, но очень хорошеньком новом доме, а огромный старый, почти развалившийся дом занимала моя прабабушка, княгиня Анастасия Ивановна Долгорукая, рожд. княжна Ромодановская, и ни за что не соглашалась перейти в новый. Тогда я никак не понимала, почему ей так нравится этот обвалившийся дом, с уродливыми подпорками, с покривившимися стенами, с огромными печами и с такою тяжелою мебелью, что я не могла передвинуть ни одного стула; но потом и я поняла, как трудно расставаться с теми стенами, где мы были счастливы! Воспоминания и привычка заменяют счастье.

Прабабушке было более 100 лет; она была маленькая, худенькая старушка, но еще очень бодрая, нисколько не взыскательная и большая охотница рассказывать про былое время. Личико ее было маленькое и все в морщинах, но очень белое, а большие и еще ясные голубые глаза так ласково, с такой добротой смотрели на меня; нечего и говорить, как баловала, как нежила она меня, - ее первую правнучку. Сама она воспитывала мою мать, за то и матушка совершенно посвятила себя ей и, чтоб жить с нею в деревне, много перенесла она несправедливых попреков и вспышек от моего отца. Бедная прабабушка в жизни своей, можно сказать, перешла через огонь и воду.

Из древнего и богатого рода князей Ромодановских-Стародубских-Ладыженских она перешла еще в знатнейший род князей Долгоруких. В молодости и судьба и люди - все ей улыбалось, а под старость все вдруг ей изменило. Она была расточительна, именье продала, деньги истратила и все вокруг нее переменилось. Светские друзья изредка еще навещали ее, а когда прабабушка с горя уехала в деревню, так они ее и совершенно забыли; одна добрал моя мать осталась ей единственным утешением, заботливым другом и ухаживала за нею, как самая нежная дочь. Бабушка Екатерина Васильевна, дочь ее, была ей почти как чужая; верно по скупости своей, она не могла ей простить растраченное богатство. Дедушка князь Павел Васильевич и брат его князь Сергея часто навещали старушку и по целым неделям гостили у нас.

Кстати я расскажу анекдот о роскоши прабабушки. Во дни своей блестящей молодости она была не из последних красавиц при дворе Екатерины Первой: экипаж ее был одним из самых богатых, карета вся вызолоченная, обитая парчей с жемчужными кистями. Однажды на гулянье лакей остановил карету, чтобы поднять одну из жемчужных кистей, за которую он держался. Княгиня так на него разгневалась, говоря, что "неуч срамит ее на весь город из-за такой дряни", - что, приехав домой, тотчас же сослала его в свою пензенскую деревню.

Я по целым дням дежурила у прабабушки: в хорошую погоду гуляла с ней по саду или, усаживаясь у ног ее на крылечке, ведущем в сад, слушала, как она мне читала своим дребезжащим и слабым голосом евангелие и жития свитых. Слова эти глубоко врезались в сердце мое и заронили в него зерна религии. Тогда же я слушала их как бы без внимания, играя в куклы или строя карточные домики; но потом, когда мне пришлось искать утешение в одной религии, я созналась, что внушениям и наставлениям прабабушки я обязана той отрадой, тем успокоением, которые во всех неудачах, во всех не-счастиях мы находим в одной молитве и в одной теплой вере, что все мирское не вечно, что блаженство - не удел земли и что лучшее ожидает нас за гробом.

В дурную погоду моя главная квартира переносилась к огромной лежанке, возле которой прабабушка всегда сидела, и тут удовольствия наши были очень разнообразны: мы играли в дурачки, расставляли солитер и снимали кольца с меледы. Как мне жаль что я тогда не умела оценить всей кротости, всей доброты моей столетней старушки. Я вполне была уверена, что не она меня, а я ее забавляла; а теперь с каким умилением я вспоминаю о всех этих мелочах, а главное о том, как все родные моей матери любили и лелеяли меня.

Один раз утром в доме прабабушки выкинуло из трубы; опасности никакой не было; матушка старалась растолковать мне это и послала меня к ней, приказывая развлечь ее разговорами, ласками, и строго запретила мне упоминать о пожаре.

Но суматоха на дворе, беготня людей, так меня встревожили, что я, совсем перепуганная, вбежала к прабабушке; она сидела за чайным столиком, хотела по обыкновению и меня напоить чаем, но я ничего не понимала и на все ее ласки, на все ее расспросы, со слезами твердила ей: "мы горим, мы сгорим, бабушка; все нас бросили, мы одни в доме, а дом наш горит". Прабабушка встревожилась, вскочила, и подхватила ее под руку, даже не подала ей обыкновенную ее опору - палку, и опрометью сбежали мы с ней с крыльца, тоже бегом пустились с ней по двору, но у обеих нас силы были небольшие и посреди двора мы упали от изнеможения, а между тем огонь уже потушили. Не помню, побранила ли меня матушка за мое непослушание.

Вскоре после этой тревоги, ночью, в нескольких шагах от дому, загорелась наша церковь; я проснулась от того, что в комнате от пламени было светло, как днем, и от необыкновенного шума на дворе. Вся дворня, все мужики были на ногах; кто бежал с ведром, кто с лестницей, били набат; матушка занималась только мной, боясь, чтобы меня не перепугали, а я и не думала об испуге; необычайный свет от пожара, толпящийся народ придавали праздничный вид всей деревне. Не понимая ни опасности, ни убытка, я весело смотрела на разрушавшуюся церковь. Пожар этот был умышленный: дрянной семинарист, сын нашего священника, рассердился на отца и выдумал этим святотатством отомстить ему, поджег церковь, но сперва запер все двери, забросил ключи с злым намерением, чтобы ничто не уцелело в храме божием. И он достиг своей цели, все было поглощено пламенем; несмотря на усердие крестьян, не успели спасти ни одной иконы. Вот как люди обдуманно делают зло; добрые же их дела почти всегда остаются недоконченными.

Зимой 1817 года, по желанию отца, мы поехали в Москву.

Тогда я не умела и не могла оценить всей религиозной прелести нашей древней столицы и никакого внимания не обратила на Кремль, но с восторгом рассматривала пестрые вывески магазинов, гостиниц, трактиров и кондитерских. Помню, что московская жизнь произвела на меня грустное впечатление; я бы сейчас и с радостью бы согласилась возвратиться в Знаменское: слушать рассказы бабушки и играть на дворе в снежки моей ровесницей - Машуткой. Долго тосковала я по ним обеим; но горе мое, как и все детские ощущения, скоро изгладилось, а когда родные наши навезли мне невиданных до тех пор игрушек и модных нарядов, так я и совсем утешилась; игрушки я все отдала Лизе, но за то все платья, платочки, хотела забрать себе. Ужасно любила я наряжаться: не отойду бывало от зеркала; если мне пришпилят лишний бантик, так бывало любуюсь к собой и им. Нехорошо, если рано втолкуют девочке, что она почти красавица; не понимая вполне, что значит быть красавицей, считаешь себя во всем лучше других и тем заготовляешь себе для будущего много разочарования и горя.

В вихре большого света мои родители скоро распростились с мирным семейным счастием.

Отец почти не жил дома; матушка сначала грустила, плакала, потом и сама стала искать развлечения, все чаще и чаще выезжала; родня у нее была богатая, знатная, и она незаметно тратила на свои платья и уборы больше денег, чем позволяли ее доходы. Меня тоже она одевала как куколку, брала почти всегда с собой на гулянья, обеды и в театры.

Такой образ жизни, а главное, беспрестанные бурные сцены между отцом и матерью много способствовали моему развитию, и я могу сказать со вздохом, что с шести лет я почти перестала быть ребенком.

С детской проницательностью я поняла, что матушка нелюбима, не оценена мужем и его семейством, но угнетена и преследуема ими. Тогда я еще больше привязалась к ней и ко всей ее родне; с ней и с ними я была ласкова, разговорчива, услужлива, послушна, а с отцом и. его родней - дика, боязлива, упряма и молчалива. Мной руководило мое сердце и я не понимала, что, обходясь таким образом с ними, я еще больше их вооружала против матери и навлекала ей неприятности.

Назад Дальше