В сентябре я с теткой поехала в Велиж. Семейный совет присудил, что Авдотьи Ивановна не нужна более для взрослой, совершенно образованной и светской девушки, и ее отправили в Петербург. Много я плакала, прощаясь с нею; письма ее, исполненные искренности, дружбы, добрых советов и наставлений о чтении, были мне большим утешением. Тетка, взяв меня с собою в Велиж, имела в виду жениха, флигель-адъютанта Ш[курина]. Он вместе с дядей производил следствие над жидами. Как на зло Ш[курин] влюбился в меня, а мне он очень, очень не понравился, но в Велиже он был единственный порядочный кавалер, и я очень благосклонно с ним разговаривала, и на вечерах предпочитала танцовать с ним, чем с заседателем, да почтенным Федором Федоровичем, немцем-аптекарем, который один раз. галопируя со мной, споткнулся о неровную половицу, топнул, плюнул, закричал на всю комнату: "verflucht", и продолжал галопировать, как ни в чем не бывало.
По первому пути, я с теткой должна была возвратиться в Петербург, а как наперекор мне, до половины декабря не устанавливалась зима. Я изнывала по обществу, по балам, по самому Петербургу; стыдно даже и теперь признаться, каким образом достигла я до цели своих желаний и ускорила наш отъезд.
У нас часто бывал велижский предводитель дворянства, князь Д[руцкой-Соколинский]. Он был очень молчалив и робок; как я ни была неопытна, я не сомневалась в его любви и преданности ко мне; он вспыхивал при встрече со мной, рука его дрожала, когда я подавала ему чашку чая, со всеми другими он все-таки разговаривал, со мною же с первого слова замнется, растеряется и побледнеет с досады. Он предупреждал все мои желания: ноты, цветы, конфекты беспрестанно присылались мне от неизвестного, но посланный неизвестного был известен нашим людям.
Робость князя и его покорность к моим прихотям до того меня трогали, что я ни разу не имела духа посмеяться над ним. Будучи уверена, что он все сделает мне в угодность, я стала совещаться с верной наперсницей своей, моей горничной Танюшей, а Танюше не менее моего хотелось вырваться из Велижа; вот мы вдвоем и придумали уговорить князя уверить тетку, что за две станции от города много снегу и отличная санная дорога. План этот показался обеим нам удивительным, но как привести его в исполнение? Тут мы призадумались, потому что князь, хотя и часто навещает нас, но не говорит со мной, а только вздыхает, бледнеет и теряется; чего доброго и не поймет моих слов, заслушаясь голоса. Как быть, что делать? "Да напишите ему, барышня", сказала Танюша. Я с восторгом одобрила ее мысль, вырвала листок из тетради и наскоро написала невероятно глупую записку, которую как будто еще вижу перед собой. Вот она слово в слово:
"Любезный князь!
Я знаю, что вы меня любите, и потому хотите, чтоб я вас всегда помнила. Обещаю вам никогда не забыть вас, если вы только прикажете в почтовой конторе сказать завтра Марье Васильевне, когда придут от нее осведомиться, хороша ли дорога, чтоб отвечали, что за две станции много снегу. Сделайте это, любезный князь, для меня; уверяю вас, всегда буду вспоминать с благодарностью о вас и об оказанной мне услуге. Мне так нужно и так хочется быть к праздникам в Петербурге.
Остаюсь навсегда преданная и благодарная
Екатерина С[ушкова]."
17 декабря 1829 г.
И теперь еще я всегда раскраснеюсь со стыда, когда припомню эту проделку; хорошо, что князь был такой бессловесный, а другой бы насмеялся надо мною; а как бы мне досталось от тетки, - страшно и подумать. Но удаль моя осталась навсегда тайной между мной, князем и Танюшей, которая передала записку мою князю.
На другой день князь бледный и растроганный приехал сам известить тетку, что дорога санная отличная, и тяжелая почта пришла на полозьях, и так одушевился, что убедил Марью Васильевну назначить день отъезда своего 20-го числа, чтобы приехать к праздникам в Петербург.
Милый князь! Я готова была с радости прыгнуть ему на шею, поблагодарить и расцаловать За такое примерное послушание, превышавшее мою просьбу. И так, мы оставили Велиж; князь провожал нас до третьей станции, дорога была адская; тетка пищала, визжала, призывала на помощь всех святых, но всех окружающих бранила, а я просто ликовала, для меня нет дурных дорог на свете, а эта вела меня к цели моих желаний, всех моих помышлений; никогда я так не стремилась в Петербург.
Мы приехали, наконец, туда в самый сочельник. Через два дня сделали визиты и к нам посыпались приглашения; балы были в самом разгаре. Почти у всех знакомых были положенные танцовальные вечера. Решительно все дни были разобраны, кроме субботы, в которую мы все почили от дел своих и отдыхали; тогда мне и этот один день без танцев был тяжел и скучен.
Я имею особенный дар пристращаться ко всему; ничего не могу любить благоразумно, - даже танцы. Во время оно, у меня была целая толпа поклонников, но я не отличала ни одного; правда, более чем с другими, я любила танцовать с дипломатом Хвостовым и кавалергардом Пестелем; оба они были одинаково умны, любезны и влюблены в меня.
Не знаю, отчего многие считали меня кокеткой, - это клевета, чистейшая клевета. Кокетка хочет нравиться всем без исключения - и старому, и молодому, и умному, и глупому, и женатому, и холостому, и к тому же старается удержать в своих оковах всех пленных, а я, напротив, и танца бывало не дам тому, кто мне ничем не нравился. До сих пор я удивляюсь, до какой степени я была ветрена и необдуманна и как много себе позволяла; бывало, дома распоряжусь с кем танцевать, запишу себе в книжечку, и приехав на бал, не дожидаюсь приглашения, а лишь только окружат меня мои верные кавалеры, ждавшие меня всегда у дверей, я как награды раздаю им поочередно танцы; они так к этому привыкли, что встречали меня принятой между ними фразой: "какой танец вы мне сегодня назначили?" - Как не пришло в голову, хоть одному из них, проучить меня, - а нечего сказать, хорошо бы сделали.
В эту зиму я очень сдружилась с моим cousin, князем Ростиславом Долгоруким. Он ухаживал за миленькой и хорошенькой Ольгой Б. и в то самое время, как надеялся на взаимность и уже объяснился с нею, она, неожиданно для всех и для себя, кажется, дала слово шестидесятилетнему генерал-адъютанту. Бедный Ростислав очень грустил, поверял мне свои мысли, чувства, жажду мщения и раз зашел так далеко, что предложил мне жениться на мне, лишь бы доказать Ольге, что он и не думает больше о ней. Я расхохоталась, поблагодарила его за завидную роль, которую в своей запальчивости он возлагал на меня; он тоже расхохотался, поцаловал у меня руку, и мы навсегда остались друзьями.
Когда я рассказала Марье Васильевне эту шутку, иначе я никогда не смотрела на нее, она назвала меня дурой, изъясняя, что вот именно так и ловят женихов, а я, напротив, выпускаю их из рук. Вообще она очень была расположена к Ростиславу и ухаживала за ним (отец его, министр юстиции, был начал), ником дяди), но один раз она не на шутку рассердилась на него: он обедал у нас и не сел играть с нею в карты, отговорясь тем, что едет во французский театр и уселся подле меня у рабочего столика. Несколько раз тетка напоминала ему, что пора ехать в театр. Я не хочу видеть первую пьесу, - отвечал он, - я ее давно знаю.
- Что дают? - спросила я.
- "Ма tante Aurore et la fausse Agnès", certes si jevjens, ce n'est par pour la tante, ma's bien pour la nièce".
Тетка вспылила и очень грозно возразила: "однако-ж, можно быть поучтивее к хозяйке дома." Но как же взбесилась она, когда маленький С. в своем глупом собрании анекдотов, поместил и этот, а за ум одного и глупость другого мне же досталось и я порядочно поплатилась за нескромность издателя-грабителя.
В эту зиму были блистательные балы у генерал-адъютанта Депрерадовича, иногда даже удостаивался он посещением в. к. Михаила Павловича. Его высочество изволило меня заметить и отличить от других, сказав: "elle est charmante, elle a des manières si dislinguées".
Никогда тетка не была так нежна ко мне, как в этот вечер, беспрестанно подбегала поправлять волосы, цветы, словом суетилась много, вероятно, для того, чтоб и ее заметил великий князь.
Когда же мы возвратились домой, она стала хвалить, превозносить меня, по обыкновению приговаривая: "а всем, решительно всем ты мне обязана, я одна тебя воспитала, тебя образовала, вот и пошла в люди; если бы не я, ты бы пропала, как былиночка" (любимое сравнение Марьи Васильевны).
Когда же она сердилась, то сравнивала меня с червяком, которого всякий имеет право раздавить. Она придиралась ко всякому удобному и неудобному случаю похвастаться перед людьми своими благодеяниями, а меня попрекать ими; я бы терпеливо сносила и попреки, и вычисления ее милостей, если бы она довольствовалась возвышать себя одну, но нет, она унижала передо мной и перед другими мать мою, и тут я выходила из себя.
Такие сцены, почти ежедневно разыгрываемые, все более отчуждали нас одну от другой, и жизнь моя со дня на день становилась невыносимее. Даже в минуты доброго расположения, тетка была черезчур неделикатна: она приставала, чтоб я с ней согласилась, что во всем завишу от нее. "Не велю тебе дать есть, ну скажи, пожалуйста, где ты возьмешь кусок хлеба? Не велю людям и девушкам служить тебе, ну кто же тебя оденет? Я не попрекаю тебя, я хочу только растолковать тебе, как я добра и как ты должна мне быть благодарна".
Может быть, с моей стороны было малодушно тяготиться этими благодеяниями, но, признаюсь, они мне были тяжелы. Один раз я вздумала сказать: "ведь вы же отняли меня у матери, ни она, ни я не просили вас об этом". И тут пошла целая история и меня обвинили в закоренелой неблагодарности, бесчувствии, злости и проч. и проч. А у меня был такой характер, что даже и Марья Васильевна с уменьем и снисхождением могла бы привязать меня к себе, а она довольствовалась внушением страха и смешивала его с уважением.
В мае месяце тетка опять собралась в Велиж, а меня отправила в Москву к Прасковье Васильевне.
Я рада была отдохнуть от постоянного невидимого, но рассчитанного гонения моей благодетельницы, и запастись терпением в ожидании неминуемых осенних бурь при соединении с нею.
Однако же, мне грустно было ехать из Петербурга, не простясь с моей единственной тогдашней приятельницей Катенькой К., хотя она к нам и не ездила. Я уже сказала, что Марья Васильевна не допускала возможности дружбы между мною и моими сверстницами. Один раз она хотела прочесть записку Катеньки, принесенную мне ее отцом; в записке был намек на чувства Катеньки к одному бедному адъютанту. Я всегда свято хранила секреты, поверяемые мне, не хотела выдать тетке и этот, а она настаивала и стала отнимать у меня записку; я, не поморщись, проглотила ее и этим навлекла ее подозрения и на Катеньку и на себя, и нас разлучили навсегда.
Прасковья Васильевна приняла меня ласково. Зная необузданный характер сестры своей, она имела хотя поверхностное понятие о моей мученической жизни, старалась меня ободрить и утешить, даже обещала письменно заступиться за меня, дать мне что то в роде аттестата и растолковать сестре, что уж я не ребенок.
Быть может, ее доброе расположение ко мне и продлилось бы вечно, без одного маловажного приключения, но которое не менее того укоренило дремавшее в ней убеждение о скрытности и завистливости моего характера. Это ложное и обидное для меня убеждение и до сих пор не совершенно изгладилось.
Прасковья Васильевна воспитывала и лелеяла дочь брата своего, восьмилетнюю Вариньку; я очень ее полюбила, тем более, что сочувствовала ее сиротству. Варинька была милый, умный ребенок и очень ко мне привязалась. Ее, бедняжку, баловали напропалую, все ей спускали; тетка, смотревшая на все сквозь пальцы, да к тому же близорукими глазами, не замечала, до какой степени была любопытна ее питомица. Стоит, бывало, нам, молодым, сойтись вдвоем или втроем, как Варинька уж и пробралась к двери, и ну нас подслушивать. Я заметила первая эту дурную привычку и, любя ее искренно, решилась отбить у нее охоту нас подслушивать и сговорилась предварительно с кузиной и ее братом, что [бы] в первый раз, лишь только почуем ее на часах у скважинки замка, порядком проучить любопытную. Разумеется, удобный случай не замедлил представиться: я с одним из своих cousins сидела в кабинете, рассказывала ему о волшебном моем Петербурге, с увлечением описывала блестящие балы, где я так часто первенствовала, вспоминала верных своих кавалеров, как вдруг послышались частенькие шажки и шорох у дверей; мы перемигнулись и стали как будто продолжать уже начатый разговор.
- Да, - говорила я, - с этой наклонностью к любопытству, из Вариньки ничего не выйдет путного.
- Правда твоя, - отвечал cousin, - заметила ли ты, Catherine, ведь она нас почти всегда подслушивает?
- Как не заметить! Постараемся ее подкараулить и прищемим ей нос или палец; это самое малое наказание для такой гадкой привычки; теперь она любит подслушивать, потом полюбит пересказывать, сплетничать и кончит тем, что ее станут избегать и никто не будет любить ее. Признаться, я и сама любила ее больше, пока не заметила в ней этой дурной наклонности.
Тут мы опять переменили разговор и начали болтать о разных разностях. Не прошло и пяти минут, как нагрянула на нас разгневанная Прасковья Васильевна.
- Неблагодарная! - кричала она мне, - за что ненавидишь ты ангела - Вариньку, этого чудного, кроткого ребенка? Зачем доводишь до слез это невинное создание? Смотри, радуйся, как плачет бедная крошка!
- Успокойтесь, милая тетушка; я понимаю, в чем дело и вы, выслушав меня хладнокровнее, тоже поймете и не будете на меня гневаться понапрасну. Мы несколько раз замечали, что Варинька нас подслушивает и сговорились ее проучить; вот и сейчас, едва успела она пробраться к дверям, мы с умыслом переменили разговор, спросите брата.
- Неужели правда, мой милый? - спросила уже смягченным голосом Прасковья Васильевна.
А мой милый братец, как на беду, замялся, пробормотал невнятно: "да, нет, да" и тут то разразилась над бедной моей головой неожиданная гроза.
- Змея подколодная, гад мерзкий, - кричала вне себя тетка, - сама виляет и языком и поступками, да еще и младших тому же учит. Да знаешь ли, я прокляну тебя, я имею это право, как крестная мать твоя, как старшая в роде, и не быть тебе счастливой ни на этом, ни на том свете!
И вот по какой не значащей причине я утратила навеки дружбу и этой тетки; да и Варинька, как ни была она мала, навсегда сохранила ко мне неприязнь и недоверчивость.
Такова моя судьба; все обращается мне во вред, каким бы добрым намерением я ни была увлечена. Прасковья Васильевна, по своей дальновидности, вообразила, что я завидую ее Вариньке; есть ли тут капля здравого смысла? Ей было восемь, а мне восемнадцать лет, и будь она гений по уму и богиня по красоте, никогда не могло быть у меня соперничества с ней ни в чем.