- Едем! - И везет меня, уже в санях, в какой-то новый для меня ночной локаль (много их развелось по Москве!). Где-то между Тверскою и Дмитровкой, в переулке. Полуподвал. Знакомых не вижу. Есенина сразу перетянула к себе чужая мне компания: похоже - актеры. А я сижу за нашим столиком, куда нам падали кофе. Грузноватая, игриво-кокетливая, немолодая довольно красивая женщина обволакивает Есенина льстивым вниманиям (пошло-эстрадным, отмечаю мысленно). А со мною разговорился некий американец. Журналист, что ли? Обрадовался, что я, хоть и туго, могу отвечать на его языке. Английский у нас в те годы был мало распространен. Подсаживается (откуда взялся?) Иван Грузинов. Просит не оставлять здесь Сергея. ("Кроме вас, тут никого из друзей!")
- А вы?
Грузинов объясняет, что живет не дома, позже двенадцати возвращаться не может. И, как на грех, никого из знакомых вокруг!
Грузноватая фея все еще вьется вокруг Есенина, выламывается гусеницей. Грузинов сбежал, перекинув на меня свой долг добровольной няньки. Американец, по-своему поняв создавшееся положение, горячо объясняет, что мне нельзя оставаться, что я должна показать поэту, что такое женская гордость: "Он привел вас, а сам..."
Откуда только взялись у меня слова! Бегло, уверенно на чужом языке я пытаюсь втолковать иностранцу, что друзьям Есенина сейчас те до личных счетов. Поэт, большой русский поэт гибнет у нас на глазах. Тут не до бабьего мелочного самолюбия. Я сегодня взяла на себя довести его до крова и...
Кончить я не успела. Сергей; заметил внимание ко мне американца. Кинулся к нам, схватил меня за руку, бросил коротко: "Моя!" - и уже опять, но как-то поскучнев, ведет игру с приглянувшейся ему пожилой прелестницей. Вижу, и она изрядно перебрала. Ее спешат увести.
- Не пора ли и нам?
Но Сергей вдруг вспомнил, что должен прихватить отсюда ужин для Гали, она больна, он ей обещал. Галя весь день ничего не ела...
Новая задержка. Проходит чуть не полчаса, пока нам выносят пакет со снедью. Мы выходим вдвоем из опустелого зала, Сергей, шатаясь, сует мне пакет.
Я не беру. Пусть сам и несет, раз пообещал. Сильный мороз, а я потеряла одну перчатку. Или во мне заговорила некрасивая злоба на Бениславскую? На улице Сергей, показалось мне, сразу протрезвел. Я. не соображаю дороги - куда нам, в Брюсовский? Увы, я ошиблась, на воздухе его и вовсе развезло. Он дважды падал, силенок моих не хватало, чтобы удержать - удавалось разве что немного ослабить удар при падении. По второму разу Сергей, едва сделав несколько шагов, рванулся назад: исчез пакет! Ищем - нигде не видать... Верно, обронил раньше... Мне стало стыдно. Но что уж теперь!.. Да мы почти у дома.
Больная сама поспешила открыть на звонок. Это тем более странно, что дом полон ее подруг. Смотрит на меня. Удивленное:
- Вы?
Не ждала, наивная ревнивица, что я приведу Есенина к ней, не к себе!..
А тот, запинаясь, винится, что не донес ее ужин. Галя с откровенным огорчением всплеснула руками.
Меня Сергей не отпускает - куда ты, надо же хоть обогреться.
И вот он возлежит халифом среди сонма одалисок. А я тихо злюсь: да разве не могли они сварить хоть кашу, хоть картошку своей голодной повелительнице? Или партийное самолюбие запрещает комсомолке кухонную возню? Дубины стоеросовые!
Различаю среди "стоеросовых" стройную Соню Виноградскую и еще одну девушку, красивую, кареглазую, кажется, Аню Назарову.
Идет глупейшая игра, еще более пошлая, чем та, давешняя, с пожилой дивой в обжорном ночном притоне. "А он не бешеный?", "Пощупаем нос. Если холодный, значит, здоров!" И девицы наперебой спешат пощупать - каждая - есенинский нос. "Здоров!", "Нет, болен, болен!", "Пусть полежит!".
Есенин отбивается от наседающих "ценительниц поэзии".
- Нет, ты, ты пощупай! - повернулся он вдруг ко мне, и сам тянет мою руку к своему носу.
Прекращая глупую, забаву, я тихо погладила его по голове, под злобным взглядом Галины коснулась губами, век... и заспешила, на волю: мне еще ползти на Волхонку в свою промерзшую конуру, печку топить, а завтра вставать чуть свет.
Сергей пытается меня удержать.
- Мы же не поговорили… о главном.
- Успеем. Я не завтра уезжаю.
(Получила заказ: перевести с немецкого повестушку. Обещают "деньги на бочку". Придутся куда как кстати - в дорогу.)
У МЕНЯ ТРОЕ ДЕТЕЙ!
"О главном" - это о моем решении сохранить ребенке и переехать в Петербург, где, кстати, и с жильем легче будет устроиться. Но важней другое: для душевного равновесия мне нужно резко переменить обстановку. Есенину трудно поверить, что я и вправду решила сама уйти от него. Уйти "с ребенком на руках", как говорилось встарь.
(Через полгода я узнаю, что в салоне небезызвестной "мамы Ляли" сложили частушку - начала не знаю, конец такой: "Надя бросила Сергея без ребенка на руках". Есенин будто бы на меня же сетовал.)
Если Есенин, впервые услышав от меня о ребенке, так горячо сказал мне те слова про мужскую гордость, то в дальнейшем разговор пошел совсем иной. После суда, после больницы на Полянке.
- Зря вы все-таки это затеяли. Я хотел просить Бениславскую, чтоб она поговорила с вами...
- Что ж! Я б направила ее для объяснений к Сусанне Мар.
Есенин:
- Понимаете, у меня трое детей. Трое!
Ага, сознался, наконец, что есть еще ребенок, кроме двух у Зинаиды Райх!
- Так и останется: трое. Четвертый будет мой, а не ваш. Для того и уезжаю.
Все разговоры эти велись как-то бегло - Сергей не нашел в себе мужества самому прийти ко мне и тол ком объясниться: видно, понимал, что я не сдамся, на аборт не пойду.
Но главное не понимал - что ребенок мне нужен не затем, чтобы пришить Сергея к своему подолу, но чтобы верней достало сил на разлуку. Окончательную разлуку!
Однажды привелось услышать и такое:
- Но смотрите, чтоб ребенок был светлый. Есенины черными не бывают. (Узнаю позже: он говорил так и жене, Зинаиде Райх!)
Я ответила:
- Blonda bestia? (Белокурое животное (лат.)) Ну, нет. Если сын, пусть уж будет в мать, волосы каштановые, глаза зеленые. А если дочь, пусть в отца - желтоволосой злючкой. Счастливей сложится жизнь. Знаете небось народную примету! (По народному поверью, жизнь сложится у сына счастливо, если он похож на мать, у дочки – если на отца. – Н.В.)
Сергей слушает и усмехается. Чудно знает, каким рисуется мне сын.
В последние дни перед отъездом наблюдаю: друзья Есенина озабочены подыскать ему "сильную подругу", такую, чтоб могла удерживать от пьянства. Сейчас возлагают надежду на Анну Абрамовну Берзину. Во мне Грузинов изверился. И не стесняется обсуждать со мной эти планы!
ЦЕНИТЕЛЬ ВЕСНУШЕК
Я со дня на день уезжаю. Поздно вечером в сильный мороз (пресловутые "ленинские морозы") захожу в "Стойло Пегаса", где мне должны передать кое-какие письма и петербургские адреса. За сдвоенным столом справа от входа - наискосок от "ложи имажинистов" - сидит с друзьями Есенин. Он и меня зазывает к столу, но я отказываюсь: пить не намерена, нельзя! Высокий человек постарше прочих - я сразу узнала его, хоть видела только раз, прозаик Пимен Карпов - внимательно вгляделся в меня.
- Постой, Сергей, это же та девушка, с которой ты еще в двадцатом году, среди лета, познакомил меня на улице. Ну, конечно, вы шли вдвоем по Тверской. Да тебя высечь надо! Что ты с ней сделал? Ведь она была прямо красавица!.. А сейчас...
Красавицей я никогда себя не мнила,- разве что хорошенькой, и только. А все же приятна была мысль, что в тот год нашей первой влюбленной дружбы я старшему другу Сергея показалась красавицей. Да еще "среди лета", значит, сплошь усыпанная веснушками! Я засмеялась.
- Видно, вы большой любитель веснушек! Зачем же Сергея-то ругать? Да, сейчас я сильно подурнела - болею. Но даю вам слово: к июню месяцу расправлюсь с хворью, наберу опять целый воз веснушек - "канапушек", как няня моя говорила - и стану куда лучше, чем была в то лето. Если занесет вас в Петербург, прошу навестить меня и убедиться самому.
Есенин довольно посмеивается, рвется меня проводить. Я решительно отклоняю.
ЗНАКОМЬСЯ, НЮРА
Двенадцатое февраля двадцать четвертого года.
Приехав, наконец-то, в Ленинград, я поначалу остановилась у родных.
Один из первых моих визитов - к Сахаровым.
Александр Михайлович встречает меня очень дружественно. У него мечта - перетянуть Есенина в Ленинград "насовсем" - и, видимо, он обольщается мыслью, что в этом я окажусь его помощницей. Представляет меня жене, Анне Ивановне.
- Знакомься, Нюра: поэтесса Надежда Вольпин. Самая теплая привязанность Сергея.
По лицу жены пробежала тень.
Слова Сахарова отозвались во мне радостью (уж ему ли не знать! "Самая теплая!"). Но и больно стало: впору добавить - "была".
У Сахаровых два мальчика - старший, лет пяти, Глеб (так его дома и зовут без уменьшительных) и меньшенький, Алик (кажется, от "Олега") - этому нет и трех. У него сразу ко мне вопрос: "Что ты мне принесла?" Родители смущены, но все выправляет нашедшаяся в моей сумочке шоколадная конфета.
Много хорошего сделали для меня Сахаровы - особенно Анна Ивановна. И самое важное: она сосватала мне няню к ребенку - удивительную, добрую, честную, умную, очень опытную (хотя всего на пять лет старше меня!), с прирожденным, казалось, воспитательным тактом - Анну Николаевну Амбарову. Позже, когда Сахаров съездит на время в Москву, Анна Ивановна станет меня уговаривать снять у нее в квартире те самые две комнаты, которые муж приберегает для Есенина. Не очень ей улыбается, чтоб Есенин у них жил! Предложение было бы соблазнительно во всех смыслах (недаром через год мы с Сахаровой поселимся вместе на даче). Но я не могу ставить подножку Сергею. Да и как он это истолкует: не иначе, как попытку уцепиться за него!
И никто, как Анна Ивановна, выручит меня, когда обнаружатся нелады с моим "удостоверением личности", или как он там назывался в те годы - документ, в дальнейшем замененный паспортом.
ЛЕНИНГРАДСКИЕ ИМАЖИНИСТЫ
Год двадцать четвертый, апрель. Квартира Сахаровых. Сижу, работаю: отделываю свой "Разговор с ангелами":
Дорогие покойники!
От походки моей...
Стук в дверь. Входит Владимир Ричиотти (в прошлом матрос, революционер, сегодня "воинствующий имажинист"). Начал застенчиво:
- Пройдемте в столовую. Мы будем сейчас все читать стихи... Обсуждать... Есенин велел мне привести и вас.
Все на месте: Григорий Шмерельсон, Семен Полоцкий, Вольф Эрлих, Афанасьев-Соловьев. Ну и я с Ричиотти. Идет чтение, потом разбор. Критикуют робко, поверхностно. Боятся, что ли, задеть друг друга? Где же их воинственность? Истинно живым и веским словом легло замечание Есенина:
- Поэзия не терпит лжи. За ложь всегда отомстит.
Что еще запало мне в память из той беседы? Эрлих завел речь о "Письме к матери", мною еще не слышанном. Есенин успел прочесть его своим ленинградским приверженцам раньше, без меня. Тем внимательней вслушивалась я в дальнейшее. Есенин заговорил о бабушке, которая его растила с двух лет, заступив малышу родную мать. Татьяну Федоровну Есенину, разлученную с мужем и сыном нелегкой судьбой. О ней, о бабушке, поэт рассказывал с глубоким чувством. Объяснил, что в "Письме..." и внутренне и внешне обрисована не мать, а бабушка. Это она выходила на дорогу в старомодном ветхом шушуне - для внука, прибегавшего за десятки верст из школы. (И будет выходить десятки лет вперед - для почитателей поэта.) Запомним же это имя: Наталья Евтеевна Титова, женщина, согревшая материнской лаской сиротливое детство маленького Сережи.
И не забыла я те слова, сказанные дедом Титовым зятю: "Не тот отец, кто породил, а тот, кто вырастил" Однако же за все годы дружбы и близости моей с Есениным я не слышала от него ни слова осуждения об оскорбленном его отце. Напротив, он даже уверял меня, что как раз отцу обязан своим поэтическим даром: тот любил стихи и сам сочинял частушки. Однажды Есенин прочел мне две-три из них. Как я потом жалела, что не постаралась их запомнить!
Ну, а мать по его словам любила народные песни, знала их множество, распевала. И знала наговоры от всех бед, какие только могут выпасть человеку.
В ЗАЛЕ ЛАССАЛЯ
Я сижу за столом, гоню заказ Сметанича (Валентина Стенича: перевод Честертона - "Жив Человек"). Выйдет под его именем, получу половину гонорара. Да, таковы были тогда литературно-издательские нравы! Я "с чистой совестью" позволяю себе оставить заказчику хоть четверть работы - а по неопытности оставляю чуть что не три четверти! Зато совместный просмотр и правка начальных глав оказались для меня первой и очень много мне давшей школой перевода! Срок поджимает, но дальше я перевожу и смелей и лучше - так расценит заказчик успехи своего "негра".
Мою работу прерывает Есенин. Входит, приглашает поехать "со всеми" (то есть с группой ленинградских "воинствующих имажинистов") на его вечер в Зале Лассаля.
Мне и самой хочется. А уж это его "непременно, непременно!" - прозвучало для меня приказом.
"Воинствующие" сидят не в президиуме на сцене, а где-то в ложе. С ними и я. Сергей не сразу приступает к чтению стихов. Сперва - разговор с аудиторией. Сказать по правде, довольно бессвязный. Поэт на взводе. Говорит он, если все увязать, примерно следующее: страна на новом пути, вершится большое и небывалое, а вот он, Сергей Есенин, на распутье, не знает, чего требует от него поэтический долг, чего ждет Родина от своего поэта. "Понимаете, я растерян, вот именно, растерян". Слова о растерянности прозвучали не раз и не два. Оратор топчется на месте. То встанет, то снова сядет на эстраде к столу, боком к слушателям: те в нетерпении. Да уж ладно, кричат ему, все понятно, прочитайте лучше стихи.
Это было то, что М. Ройзман назвал в своей последней книге неудачной первой половиной вечера. Но, возможно, именно неудачное начало определило тем больший успех выступления: стихи Есенина прослушаны были с жадным вниманием, с восторгом. Хмель, казалось, рассеялся, поэт читал с подъемом и при огромном ответном жаре аудитории. К сожалению, не помню, что именно было им прочтено - для меня все уже знакомое, верно, потому и не запомнилось. Я хотела в тот час понять, почему он так настойчиво звал меня. Просто ли заговорила все та же "неизжитая нежность"? Или так уж дорого казалось присутствие каждого благосклонного слушателя? Он опасался холодного приема - ленинградцы слывут в Москве поборниками классицизма... Но "недоброжелатели", если они ему чудились, предпочли отсиживаться дома. Так или иначе, это была большая победа поэта. Он сошел с эстрады с сознанием, что город - Петербург его юности - покорен.
Возвращались всей дружной поэтической семьей. Подрядили двух "центавров", как любили здесь называть извозчиков, и уже собирались рассеяться, когда к Сергею пробилась женщина с просьбой об автографе - невысокая, с виду лет сорока, черненькая, невзрачная... Назвалась по фамилии: Брокгауз.
- А... словарь? - начал Есенин.
- Да-да! - прерывает любительница поэзии (или автографов),- это мой дядя!
- Здесь неудобно. Едем с нами! - решает Есенин и втаскивает "Брокгаузиху" в пролетку, и без того уже переполненную. Чуя щедрые чаевые, "центавр" не спорит.
Мы давно на Гагаринской, в просторной кухне Сахаровых. Подав чай, хозяйка, Анна Ивановна, удалилась к себе. Идет сбивчивый и счастливый разговор о вечере. Кто-то - не Семен ли Полоцкий? - читает стихи. Без всякого внимания к молодому имажинисту, наша гостья подходит ко мне, к единственной женщине. Просьба о гребенке. Я даю. Приведя прическу в порядок, она словно бы из вежливости спрашивает:
- А вы тоже пишете стихи?
Что-то в ее тоне не понравилось Есенину. Не дав мне ответить, он вдруг прикрикнул на гостью:
- Вы ее не задевайте! Она очень умная! Она слово скажет, как ярлык приклеит!
Никогда раньше я не слышала, как Есенин расценивает меня с этой стороны. Считает очень умной? И меткой в оценках? Заслуженно ли?
...Гостья распрощалась. Никто не вызвался ее проводить. Видно, "воинствующие" ленинградцы не лучше воспитаны, чем москвичи, всегда толкующие женское равноправие в мужскую пользу. Вольф Эрлих спрашивает Есенина, с чего ему вздумалось прихватить "эту дуреху".
Ответ несколько неожиданный:
- Знаешь, все-таки... племянница словаря!
ТЫ В УМЕ, СЕРГЕЙ?
Май двадцать четвертого. Квартира Сахаровых. Я все еще связана с этим жильем. Сижу у себя, гоню - надо бы кончить до родов - свой "негритянский" перевод. Меня перебивают на полуфразе: входит Есенин с Александром Михайловичем.
Я встаю. Сергей развалился в кресле. И бросает мне несколько злобных слов. Я молчу. У Сахарова перекосилось лицо.
- Ты в уме, Сергей? - и уволакивает его.
А через несколько часов Есенин подкараулил меня, когда я собиралась выходить.
- Пойдем вместе,- роняет он.
Точно и не было давеча его грубой выходки. Я говорю о пустяках.
- Какая у вас, и сейчас легкая поступь,- замечает Сергей.
Я думаю о своем. И через минуту слышу:
- Все-таки вы удивительная женщина!
Промолчала. Думаю про себя: чем же "удивительная"? Что ничего от тебя не требую, ничем не корю? Но ведь я с самого начала так поставила: ребенок будет не твой, не наш, а мой.
Вспыхнуло в уме: а всю ли ты правду сказал, что стихи о бабушке? Они и о ней, о родной твоей матери тоже!
НУ, ЕСЕНИН!
Лето двадцать пятого года. Я на даче. Под Ленинградом, в Вырице. Это чуть не в шестидесяти километрах от города. Зато здесь хоть сухо. Дачу сняли вместе с Сахаровой - она заняла верх, я внизу. Анну Ивановну соблазнило, что я держу "живущую" няню - можно будет, уезжая в город, оставлять на нас детей. А ездить ей часто - у нее что-то вроде волчанки, лечится. И странное дело: без этой огромной язвы на лице она воображается просто красавицей! Так во всяком случае кажется моей маме (она гостит у меня на даче). Лицо у Анны Ивановны очень милое, но вряд ли даже в первой молодости была она впрямь красива.
Где-то во второй половине лета приехал навестить семью и сам Александр Михайлович. Привез новую песню Есенина. Все напевает неожиданно приятным голосом:
Есть одна хорошая песня у соловушки,
Песня панихидная по моей головушке
Как-то подошел к моему малышу, поднял высоко в воздух.
- Ну, Есенин, покажись, какой ты есть!
Мой годовалый Александр Сергеевич очень ко всем приветлив. Вот и сейчас с готовностью пошел на руки к "чужому дяде". Тот мурлычет:
…Как гитара старая и как песня новая
С теми же улыбками, радостью и муками,
Что певалось дедами, то поется внуками
Ставит мальчика наземь. Отворотив лицо, говорит:
- Сергей все спрашивает, каков он, черный или беленький. А я ему: не только что беленький, а просто, вот каким ты был мальчонкой, таков и есть. Карточки не нужно.