Т. 3. Несобранные рассказы. О художниках и писателях: статьи; литературные портреты и зарисовки - Гийом Аполлинер 13 стр.


Чуть далее г-н Жаль останавливается на описании этого залива, "усеянного тысячами гребных судов, пытающихся превзойти друг друга в скорости; все они горделиво демонстрируют кто позолоченный или посеребренный нос, кто выгнутое в виде султана aplustre на корме, иные - изящный cheniscus, другие же - весла, украшенные перламутром или полосами драгоценных металлов; на большинстве снасти из шерсти разных цветов, и почти у всех парус либо из пурпура, либо из белоснежного льна, на котором изображена эротическая сцена, начертано имя владельца судна и какое-нибудь изречение, почерпнутое из чувственной философии".

Г-н Жаль без всякой пощады оценивает комментаторов и переводчиков Вергилия, которые даже не представляли себе, насколько точны знания поэта. Аскенсий не нашел точного перевода слова puppies, "отец де Ларю даже не задумался, по каким причинам нос противопоставлен корме"; Аннибаль Каро отождествлял корабль с его носом; Грегорио Эрнандес Веласко переводил Вергилия слишком бесцеремонно; Жоано Франко Барето чуть тщательней, но ненамного; Драйден принимал нос и корму за сам корабль; немецкий перевод Иоганна Фосса оставляет желать лучшего ничуть не в меньшей мере, чем английская версия Драйдена; самый же почитаемый из французских переводчиков Делиль понимал текст переводимого автора так же поверхностно, как и его иностранные соперники.

В связи с морскими терминами у Вергилия много знающий г-н Жаль даже приводит слова из языка малайцев, мадагаскарцев и новозеландцев. Боле того, производя анализ строки "Triplici versu…", он делает весьма красочные сопоставления:

"По моему мнению, она символизирует трижды повторяемую песню, крик, этакое ура! своеобразное celeusma , и традиция эта жива до сих пор на кораблях, когда требуются согласованные усилия нескольких человек, например, когда тянут булинь и матрос, тот же самый hortatory древнего судна, выпевает: "One, two, three! Hourra!" Античная традиция в полной мере существовала в средние века в Венеции, и гребцы "Буцентавра", когда галера дожа проплывала мимо часовни Пресвятой Девы, что построена у входа в Арсенал, все разом троекратно выкрикивали: "А! А! А!" - опуская после каждого такого восклицания весла в воду".

Вывод г-на Жаля, вне всяких сомнений, отличен от того, какой сделал бы в своем знаменитом сочинении наш современник г-н Бержере:

"Нынешний флот состоит в непосредственном родстве с флотом предшествующих эпох, и для меня это более чем очевидно. Вот почему я считаю, что всякий, кто занимается современным флотом, обязан знать, что представляли собой флоты древности; поэтому же я считаю, что поскольку Вергилий был именно тем писателем, обращение к которому в вопросах, имеющих отношение к мореходству, наиболее плодотворно, совершенно необходимо доказать и подтвердить его компетентность, вернув его стихам ту дидактическую ценность, каковой их лишили переводчики, люди, несомненно, весьма ученые, но не понимавшие профессионального языка, каким изъяснялся поэт-моряк".

Вполне вероятно, г-н Анатоль Франс приобрел экземпляр "Virgilius Nauticus" у г-на Леека, в лавку которого он иногда заглядывал на часок. Однажды мне совершенно случайно удалось услышать, как он расхваливал аббата Делиля.

"У Делиля есть только один недостаток: его не читают", - примерно так высказался тогда г-н Анатоль Франс.

А поскольку он знал большие куски из Делиля наизусть, он стал их декламировать.

Возможно, он хранил в памяти и многочисленные стихотворения своего учителя Леконта де Лиля.

Но разве нет определенного сродства между этими двумя поэтами?

Услышав, как кто-то говорит о сходстве между Леконтом де Лилем и аббатом Делилем, я в одной статье привел мнение, которое показалось мне не слишком оригинальным. Оно принадлежит перу Луи Вейо, и я как раз только что вновь полностью отыскал оба этих отрывка: "Вся эта описательная мишура, эта суматоха цвета и света всего лишь маскарадный костюм старичка аббата Делиля. Только Жак Делиль под пустословием своих перифраз движется легким игривым шагом. Салонный спаниель, чьи прелестные маленькие лапки передвигаются среди фарфоровых безделушек, не спотыкаясь о них и лишь порой задевая очаровательные фальшивые жемчуга, превратился в боевого слона, несущего на спине башню, полную свирепых, но главное, ярко раскрашенных воинов. Он старательно изображает тяжелую поступь, вот только земля все равно не содрогается".

Спустя несколько дней Вейо добавил:

"Он безмерно описателен. Мы вспоминали другого Делиля, его почти однофамильца, который, казалось бы, выглядит его противоположностью. На самом деле и тот и другой вовсе не так далеки, как кажется, и это именно те крайности, которые сходятся. Для обоих описательность - главное, потому что они лишены дара воображения, дара чувствовать, а возможно, и дара мыслить. Им присуще лишь внешнее зрение, доступна лишь кожура поэзии, сок же и источник ее неведомы. Старший Делиль, который довольствовался тем, что слыл философом, и претендовал на звание образцового писателя, сегодня был бы стихийным атеистом и, возможно, педантом. <…> Младший же де Лиль лет семьдесят пять назад описывал бы сады, воображение, чтение, кофе, шахматы и живописать зарю и скалы способен был бы только в нежно-голубых тонах. Ибо это один и тот же человек, не знающий человека и с той же самой ловкостью предающийся той же самой бесплодной игре. Только один родился во времена Вольтера, а второй во времена Виктора Гюго.

Если бы надо было определить различие между ними, то, пожалуй, можно сказать, что воображение у старшего Делиля было не самое скудное. Насколько мы можем судить при нашем удалении от его творений и эпохи, аббат Жак в гораздо меньшей степени черпал из общего достояния. Описания же г-на Леконта де Лиля просто напичканы пластическими реминисценциями, почерпнутыми из архитектуры, живописи и рисунка, у которых, кстати сказать, очень многое заимствует наша материалистическая поэзия, особенно в обширной и неисчерпаемой сфере их причуд".

Между прочим, я не так уж далек от мысли, что творчество аббата Делиля действительно оказало влияние на парнасцев.

Они не ссылались на него, поскольку в ту пору его как поэта вовсю поносили и хулили, а к тому же на том Парнасе, что располагался в пассаже Шуазель, полагалось говорить о Леконте де Лиле, а не о Жаке Делиле.

Г-н Анатоль Франс в лавке на улице Сент-Андре-дез-Ар наверстывал упущенное.

Книжная эта лавка существует до сих пор, по виду она не изменилась, но принадлежит она теперь другому книгопродавцу, который прекрасно знает свое дело, однако не относится к книгам с тем суеверным почтением, какое отличало г-на Леека.

УЛИЦА БУРБОН-ЛЕ-ШАТО, ДОМ 1

В этом старинном доме 23 декабря 1850 года были убиты две женщины. Одной из них была м-ль Рибо, рисовальщица в журнале "Пти Курьер де дам", который редактировал г-н Тьери. Прежде чем умереть, она окунула палец в собственную кровь и, собрав последние силы, написала на ширме: "Убийца приказчик г. Тье…". Через несколько часов после совершенного преступления приказчик Лафоркад был арестован.

В наши дни этот дом привлекает внимание любопытных совершенно по иной причине.

Здесь живет бургундский поэт г-н Андре Мари, которому г-н Фернан Флере посвятил свою сатирическую макароническую поэму "Бракодел", где он клеймит современную прессу.

В начале поэмы г-н Фернан Флере воспевает старый дом на улице Бурбон-ле-Шато:

Там на углу Бюси стоит старинный дом,
Где ты Боэция толмачишь толстый том,
Где всюду полки книг и вазы из Китая…

Автор "Вракодела", которого можно упрекнуть разве что за некоторую архаизацию, если только это может служить поводом для упреков, является одним из лучших французских версификаторов, что огромная редкость в наше время, а поскольку он истинный поэт, его творения вполне достойны того, чтобы стать достоянием грядущих веков…

Г-н Фернан Флере - нормандец. Как-то на одном банкете по случаю празднования тысячелетия Нормандии некий норвежец гигантского роста, оказавшийся рядом с ним, снисходительно взглянул на него и объявил:

- Вы - маленький викинг, а я - большой викинг.

Этот маленький викинг, как заметил другой нормандский поэт, похож на одного из лучников с гобелена из Байё.

Необоримая склонность к мистификациям толкнула его, когда он еще учился в коллеже, уверить кухарку своих родителей, что особого назначения чехол, получивший свое название от имени славного города Кондома, это новый вид кошелька, исключительно удобного для монет большого размера. В мясной лавке новый кошелек кухарки вызвал бурный хохот, и история эта разошлась по всему городу. Кухарка разрыдалась и не подумала скрывать имя того, кто ее разыграл. С той поры местные святоши чрезвычайно недоброжелательно поглядывали на г-на Фернана Флере.

Когда он захотел опубликовать свою литературную мистификацию, называющуюся "Колчан сьера Лувинье Пустынника", которая намного превосходит знаменитую мистификацию Мериме, то обратился к одному издателю, обитавшему недалеко от Одеона.

Издатель улыбнулся Флере, потрогал рукопись, раскрыл, и, надо же, первое слово, попавшееся ему на глаза, было именно то, в котором в одной из газет, где обсуждались раскопки г-жи Дьелафуа, типографы сделали прелестнейшую опечатку.

- Раскопки, сударь! - вскричал издатель, захлопывая рукопись. - Распопки… Ступайте, сударь, ступайте!

В "старинном доме на углу улицы Бюси" проживает также г-н Морис Кремниц, который привлек к себе большой интерес, опубликовав под инициалами М. К. в сборнике "Стихи и проза" великолепное стихотворение "Годовщина", посвященное памяти Жана Мореаса.

Поэт Морис Кремниц уже давно по собственной воле не обнародует свои произведения. Это милейший человек, который совершенно не стремится к славе. Поэты, его друзья, питают величайшее доверие к его безупречному вкусу, и хотя его мнение отнюдь не является приговором, тот, кто обратился за ним, полностью его принимает и подчиняется. Власть эта, которую он использует с чрезвычайной сдержанностью и в очень узком кругу, неожиданно поставила его в особое положение, какого он не искал и какое накладывает на него огромную ответственность.

В мирное время г-н Морис Кремниц, большой любитель пеших походов, каждый год отправлялся пешком знакомиться с какой-нибудь провинцией, где он еще не бывал. Он не обременял себя багажом, с крепким посохом он путешествовал и останавливался, когда и где хотел, не связывая себя никаким расписанием.

Как-то неподалеку от Монтро два жандарма остановили его на дороге и потребовали предъявить документы.

Г-н Морис Кремниц порылся в кармане и нашел только читательский билет Национальной библиотеки. Жандармы тщательно изучили его, и один из них осведомился:

- Значит, вы там работаете?

После утвердительного ответа г-на Кремница он заметил:

- Видать, ваши хозяева не больно-то много вам платят, раз вы не можете даже купить билет на поезд.

Г-н Морис Кремниц, которого новые поколения почти не знают, хотя они не забыли ни Андре Жида, ни Поля Фарга, пошел в армию в самом начале войны.

Я встретил его в Ницце, он был в форме пехотинца.

Кремниц жил жизнью своей пехотной части. Виделись мы в кафе всего несколько минут, и он сразу же нашел, что мой артиллерийский мундир лучше, чем его, пехотинца. Мне даже стало немножко стыдно, и когда мы попрощались, я выходил пятясь, чтобы звон моих шпор окончательно не добил этого славного и достойного человека.

Во время своего военного обучения я встречал в Ницце и Ниме и других литераторов, ставших солдатами. Встретился и с драматургом Огюстом Ашомом, пребывавшим в чине капрала в полку территориальных войск. Он расквартировался на скетинг-ринге и с безмятежным видом, завернувшись в шинель, спал на оркестровой эстраде; сейчас он спит в палатке. В казарме артиллерийской части, где я завершал свое "обучение", моя койка соседствовала с койкой капрала и поэта Рене Бертье, члена тулонской литературной группы "Грани". Я читал его стихи, и, на мой взгляд, он один из лучших поэтов своего поколения. Сейчас он младший лейтенант артиллерии. Этот поэт вдобавок еще и первоклассный ученый, и его полезным для человечества изобретениям нет числа.

В Ниме я также повстречался с Лео Ларгье, который неоднократно имел возможность бывать в доме № 1 по улице Бурбон-ле-Шато и который опубликовал прекрасную книгу о войне "Разорванное время".

В 1915 г. в первое воскресенье марта я обедал в ресторанчике "Грий", и вдруг пехотный капрал встал из-за стола, подошел ко мне и прочел строфу из "Песни злосчастного в любви".

Я был ошеломлен. Второй канонир-ездовой не привык к тому, чтобы ему читали его стихи. Я смотрел на капрала и не узнавал его. Высокий, лицом похож на бритого Виктора Гюго, а еще больше на Бальзака.

- Я - Лео Ларгье, - сказал он мне. - Здравствуйте, Гийом Аполлинер.

Мы расстались только вечером, когда настала пора возвращаться в казарму. И в этот день, и в последующие мы разговаривали вовсе не о войне, потому что солдаты о ней никогда не говорят, а о флоре Нима, частью которой жасмин, вопреки Мореасу, отнюдь не является. Иногда любезный г-н Бертен, управляющий делами префектуры, доставлял нам удовольствие веселой беседой и остроумной эрудицией. Трубный голос Лео Ларгье доминировал на наших собеседованиях, и я до сих пор слышу раскаты хохота, с каким он сообщил нам имя и фамилию одного солдата из его роты: Феррагют Сиприак.

В одно из воскресений Ларгье сводил нас с г-ном Бертеном к своему другу, художнику Сентюрье, чьи рисунки по чистоте сравнимы с рисунками Деспио. Сентюрье живет отшельником, он никому не известен и в своей безвестности наслаждается солнечным югом. Внешне очень моложавый, хотя уже перешагнул возраст обязательной военной службы, он обладает крепким сложением и много работает, а в его доме, кроме собственных его произведений, я увидел художественные сокровища, о каких и подозревать не мог.

Назад Дальше