Фрейлина Её величества. Дневник и воспоминания Анны Вырубовой - Анна Вырубова 21 стр.


В 3 часа полковник Перетц я вооруженные юнкера меня повели. Обнявшись, мы расстались с Лили. Внизу Перетц приказал мне сесть в мотор; сел сам, юнкера сели с ним, и всю дорогу нагло глумился надо мной. Я старалась не слушать. "Вам с вашим Гришкой надо бы поставить памятник, что помогли совершиться революции!" Я перекрестилась, проезжая мимо церкви. "Нечего вам креститься", - сказал он, ухмыляясь, - "лучше молились бы за несчастных жертв революций"… "Вот всю ночь мы думали, где бы вам найти лучшее помещение, - продолжал полковник, - и решили, что Трубецкой бастион самое подходящее!" После нескольких фраз он крикнул на меня: "Почему вы ничего не отвечаете?" - "Мне вам нечего отвечать", - оказала я. Тогда, он набросился на Их Величества, обзывая их разными оскорбительными именами и прибавил, что вероятно у них сейчас "истерика" после всего случившегося. Я больше молчать не могла и сказала: "Если бы вы знали, с каким достоинством они переносят все то, что случилось, вы бы не смели так говорить, а преклонились бы перед ними". Перетц замолчал.

Описывая эту поездку в своей книге, Перетц упоминает, что был поражен сказанным мною, а также тем, что я не отвечала на его оскорбления и что у меня были "дешевенькие кольца на пальцах". На Литейном мы остановились. Он послал юнкеров с поручением к своим знакомый; юнкера выглядели евреями, но держали себя корректно. Полковник благодарил их за их верную службу революции. Подъезжая к Таврическому Дворцу, он сказал, что сперва мы едем в Думу, а после в Петропавловскую крепость. Хорошо, что в крепость, почему-то подумала я; мне не хотелось быть арестованной в Думе, где находились все враги Их Величеств.

Мы прошли в Министерский павильон, где в комнате сидело несколько женщин; вид у них был ужасный: бледные, заплаканные, растрепанные. Все помещения и коридоры были полны арестованными. Я увидала госпожу Сухомлинову и с ней поздоровалась. Мне сказали, что меня повезут с ней вместе. Мне назвали еще двух дам - Полубояринову и Риман. Последняя очень плакала; ей сказали, что ее освобождают, а мужа нет. Хорошенькая курсистка, которая, по-видимому, была приставлена к арестованным женщинам, упрекнула Риман; "Вот ее увозят в крепость, и она спокойна", - сказала она, указывая на меня, - "а вас освобождают, и вы плачете". Когда нас увозили, Риман перекрестила меня.

Страшное чувство было у меня, - точно все это происходило не со мной. Я ни на кого не обращала внимание. В мотор села также та же молоденькая курсистка Она участливо меня спросила, не может ли она дать что-нибудь знать моим родителям. Я поблагодарила ее и дала номер телефона. После я узнала, что она сейчас же им позвонила. Керенский накануне отказал дать им знать. Перетц усмехнулся, заметив: "все равно будет напечатано в газетах, что ее заключили в крепость, и все узнают". - "Вот это хорошо", - ответила я, - "тогда многие помолятся за меня!"

Миновав ворота крепости, подъехали к Трубецкому бастиону. Полковник крикнул, что привез двух важных политических преступниц. Нас окружили солдаты. Было очень скользко, и вышедший навстречу офицер, казак (Берс) помог мне идти. Он сказал, что заменяет коменданта. Мы шли нескончаемыми коридорами. Меня толкнули в темную камеру и заперли.

Тот, кто переживал первый момент заключения, поймет, что я пережила: черная, беспросветная скорбь и отчаяние. Я упала на железную кровать; вокруг на каменном полу - лужи воды, по стенам текла вода, мрак и холод; крошечное окно у потолка не пропускало ни света, ни воздуха, пахло сыростью и затхлостью. В углу клозет и раковина. Железный столик и кровать приделаны к стене. На кровати лежали тоненький волосяной матрац и две грязные подушки. Я услышала, как поворачивали ключи в двойных замках огромной железной двери, и вошел ужасный мужчина с черной бородой, с грязными руками и злым, преступным лицом, окруженный толпой наглых, отвратительных солдат. Солдаты сорвали тюфячек с кровати, убрали вторую подушку и потом начали срывать с меня образки, золотые кольца. Этот субъект заявил мне, что он здесь вместо министра юстиции и от него зависит установить режим заключенным. Впоследствии он назвал себя - Кузмин, бывший каторжник, пробывший 15 лет в Сибири. Когда солдаты срывали золотую цепочку от креста, они глубоко поранили мне шею. Крест и несколько образков упали мне на колени. От боли я вскрикнула; тогда один из солдат ударил меня кулаком и, плюнув мне в лицо, они ушли, захлопнув за собою железную дверь. Холодная и голодная, я легла на голую кровать, покрылась своим пальто и от изнеможения и слез начала засыпать под насмешки и улюлюкание солдат, собравшись у двери и наблюдавших в окошко. Вдруг я услышала, что кто-то постучал в стену, и поняла, что верно это госпожа Сухомлинова, заключенная рядом со мною, и в эту минуту это меня нравственно поддержало.

После этого я заснула, так как следующее, что я помню, это то, что появился солдат с кипятком и куском черного хлеба; чай я могла получать лишь потом, когда мне прислали денег. Первые дни я пила один кипяток. Засыпала с корочкой черного хлеба во рту.

В первый день пришла какая-то женщина, которая раздела меня до нага и надела на меня арестантскую рубашку. Как я дрожала, когда снимали мое белье… Платье разрешили оставить. Раздевая меня, женщина увидела на моей руке запаянный золотой браслет, который я никогда не снимала. Помню, как было больно, когда солдаты стаскивали его с руки. Даже черствый каторжник Кузьмин, присутствовавший при этом, увидя, как слезы текли по моим щекам, грубо заметил: "оставьте, не мучьте! Пусть она только отвечает, что никому не отдаст!"

Я голодала. Два раза в день приносили полмиски бурды, вроде супа, в которой солдаты часто плевали, клали стекло. От него воняло тухлой рыбой, так что я затыкала нос, проглатывая немного, чтобы только не умереть от голода; остальное же выливала в клозет, выливала по той причине, что, раз заметив, что я не съела всего, тюремщики угрозили убить меня, если это повторится. За все эти месяцы мне не разрешили принести еду на дома. Первый месяц мы были совершенно в руках караула. Все время по коридорам ходили часовые. Входили в камеры всегда по несколько человек сразу. Всякие занятия были запрещены в тюрьме, "занятие - не есть сидение в казематах", - говорил комендант, когда я просила его разрешить мне шить.

Жизнь наша была медленной смертной казнью. Ежедневно нас выводили ровно на 10 минут на маленький дворик с несколькими деревцами; посреди двора стояла баня. Шесть вооруженных солдат выводили всех заключенных по очереди. В первое утро, когда я вышла из холода и запаха могилы на свежий воздух, даже на эти 10 минут, я пришла в себя, ощутив, что еще жива и как-то стало легче. Ни один сад в мире не доставлял никому столько радости, как наш убогий садик в крепости. В баню водили по пятницам и субботам раз в две недели; на мытье давали полчаса. Водила нас надзирательница с часовым. Ждали мы этого дня с нетерпением. Зато на другой день мы лишались прогулки, так как все в один день не успевали помыться, а пока водили в баню, гулять не разрешалось.

Я не раздевалась; у меня было два шерстяных платка; один я надевала на голову; другой на плечи; покрывалась же своим пальто. Холодно было от мокрого пола и стен. Я спала 3–4 часа. Затем уже слышала каждую четверть часа бой часов на соборе. Около 7 часов начинался шум в коридорах: разносили дрова и бросали их у печей. Просыпаясь, я грелась в единственном теплом уголке камеры, где снаружи была печь: часами простаивала я на своих костылях, прислонившись к сухой стене.

От сырости в камере я схватила глубокий бронхит, который бросился на легкие; температура поднималась до 40 гр. Я кашляла день и ночь; фельдшер ставил банки.

Почти каждое утро, подымаясь с кровати, я теряла сознание. Солдаты, входя, находили меня на полу. От сырости, от кровати до двери образовалась огромная лужа воды. Я просыпалась от холода, лежа в этой луже и весь день после дрожала в промокшем платье. Иные солдаты, войдя, ударяли ногой, другие же жалели и волокли на кровать, А положат, захлопнут дверь и запрут. И вот лежишь часами, встать и достучатся нет сил.

При карауле от 3 Стрелкового полка было правда шумно и страшно, но лучше чем, когда охрана перешла в руки наблюдательной команды, которая состояла из солдат петроградского гарнизона. У них происходили вечные ссоры с караулом, друг другу не доверяли и из-за этого страдали мы, бедные заключенные. Боже, сколько издевательств и жестокостей перенесла я от них! Первые дни заходил заведующий казематом, седой полковник, которого впоследствии заменили другим. С Сухомлиновой мы все время перестукивались; сначала просто, а потом она выдумала азбуку, написала на крошечной бумажке и передала через надзирательницу, о которой буду говорить позже, и мы часами, стоя у стены, обыкновенно поздно вечером, когда был слышен храп заснувшего солдата, или же в 5 или 6 часов утра, переговаривались. Раз поймал нас заведующий Чкани, влетел чернее ночи, пригрозил, что если еще раз заметил, то меня посадят в темный карцер (в темном карцере 10 дней мучили Белецкого и его стоны доносились до нас по коридору; об его мучениях надзирательница и даже солдаты говорили с содроганием), но мы приловчились и, разговаривая часами, больше не попадались. Чему только не научишься в тюрьме!

Кашель становился все хуже, и от банок у меня вся грудь и спина была в синяках.

Теперь надо поговорить о моем главной мучителе, докторе Трубецкого бастиона - Серебрянникове. Обходил он камеры почти каждый день. Толстый, со злым лицом и огромным красным бантом на груди. Он сдирал с меня при солдатах рубашку, нагло и грубо насмехаясь, говоря: "Вот эта женщина хуже всех: она от разврата отупела". - Когда я на что-нибудь жаловалась, он бил меня по щекам, называя притворщицей и задавая циничные вопросы об "оргиях" с Николаем и Алисой, повторяя, что если я умру, меня сумеют похоронить. Даже солдаты видимо иногда осуждали его поведение…

В эти дни я не могла молиться. Ночью я горела от жара и не могла поднять головы, не у кого было опросить глоток воды… Когда утром солдат приносил кипяток, я показалась ему умирающей, так как через несколько минут он пришел с доктором. Температура оказалась 40 гр. Он выругался, и когда я обратилась к нему с слезной просьбой, позволить надзирательнице побыть ночь возле меня, так как я с трудом подымаю голову, он ответил, что накажет меня за заболевание, что я будто бы нарочно простудилась и во всем отказал, ударив меня.

Когда же стала поправляться, получила бумагу от начальства крепости, что я, в наказанье за болезнь, лишаюсь прогулки на десять дней. Как раз эти дни светило солнышко и я часами плакала, сидя в своей мрачной камере, думая, что пришла весна и я не смею даже десять минут подышать свежим воздухом. Вообще без содрогания и ужаса не могу вспоминать все издевательства этого человека.

Спустя неделю, пришли две надзирательницы из женской тюрьмы, и я обрадовалась, в надежде, что они будут посредниками между нами и солдатами. Но эти первые две нашли наши условия настолько тяжелыми, что не согласились оставаться. Пришли две другие, которые дежурили попеременно от 9 часов утра до 9 часов вечера; ночь же, самое страшное время, мы были все-таки одни.

Первая надзирательница была молодая, бойкая особа, флиртующая со всеми солдатами и не обращающая на нас особого внимания; вторая же постарше, с кроткими, грустными глазами. С первой же минуты она поняла глубину моего страдания и была нашей поддержкой и ангелом хранителей. Все, что было в её силах, чтобы облегчить наше несчастное существование, она все сделала. Видя, что мы буквально умираем с голоду, она покупала на свои скудные средства то немного колбасы, то кусок сыру или шоколада и т. д. Одной ей не позволяли входить, но уходя вслед за солдатами последней из камеры, она ухитрялась бросать сверточек около клозета, и я бросалась, как голодный зверь, на пакетик, съедала в этом углу, подбирала и выбрасывала все крошки. Разговаривать мы могли сперва только раз в две недели в бане.

Она рассказала мне, что Керенский приобретает все большую власть, но что Их Величества живы и находятся в Царском.

Первую радость она доставила мне, подарив красное яичко на Пасху.

В этот светлый праздник в тюрьме, я чувствовала себя забытой Богом и людьми. В Светлую Ночь проснулась от звона колоколов и села на постели, обливаясь слезами. Ворвалось несколько человек пьяных солдат, со словами: "Христос Воскресе", похристосовались. В руках у них были тарелки с пасхой и кусочком кулича; но меня они обнесли: "Ее надо побольше мучить, как близкую к Романовым", - говорили они. Священнику правительство запретило обойти заключенных с крестом. В Великую Пятницу нас всех исповедовали и причащали Святых Тайн; водили нас по очереди в одну из камер, у входа стоял солдат. Священник плакал со мной на исповеди.

Была Пасха и я в своей убогой обстановке пела пасхальные песни, сидя на койке. Солдаты думали, что я сошла с ума и, под угрозой побить, потребовали замолчать. Положив голову на грязную подушку, я заплакала… Но вдруг я почувствовала над подушкой что-то крепкое, и, сунув руку, ощупала яйцо. Я не смела верить своей радости. В самом деле, под грязной подушкой, набитой соломой, лежало красное яичко, положенное доброй рукой моею единственного теперь друга, нашей надзирательницей…

Еще пришло известие, которое бесконечно меня обрадовало: по пятницам назначили свиданье с родными.

Кто сам посидел в одиночном заключении, поймет, что значит надежда свидания с родными. Как я ждала этой первой пятницы! Я воображала себе, как мы кинемся навстречу друг другу, представляла себе ласковую улыбку отца и голубые глаза, полные слез, моей матери, как мы будем сидеть вместе… Мечтала также получить известия о дорогих узниках в Царском, узнать о здоровьи детей и как им живется…

В действительности же, одно из самых тяжелых воспоминаний - это дни свидания с родными: ни в один день я так не страдала, как в эти пятницы. Без слез и содрогания не могу вспомнить, как меня вводили с часовыми в комнату, где сидела бедная мама. Нам не позволяли подавать руки друг другу: огромный стол разделял нас; она старалась улыбаться, но глаза невольно выражали скорбь и ужас, когда она увидела меня, с распущенными волосами, смертельно бледную и с большой раной на лбу. На вопрос, который она не смела задать мне, указывая на лоб, я ответила, что это ничего: я не смела сказать, что солдат Изотов в припадке злобы толкнул меня на косяк железной двери и с тех пор рана не заживала. Здесь присутствовали прокурор и заведующий бастионом - ужасный Чкани, с часами в руках. На свиданье давалось 10 минут, и за две минуты до конца он вскрикивал: "осталось две минуты", чем еще больше расстраивал измученное сердце. И что можно сказать в 10 минут в присутствии стольких лиц, враждебно настроенных?

Сколько мои родители вынесли оскорбления и горя, ожидая иногда, по три часа эти 10 минут свидания! Папа вспоминая после, что ни разу меня не видал иначе, как заплаканную. Отца я видела три раза в крепости. Он заболел от пережитого потрясения; позже, чередуясь с мамой, посещал меня. Как хотелось мне выглядеть более похожей на самое себя. Я умоляла надзирательницу одолжить мне на несколько минут карманное зеркальце и две шпильки; причесалась на пробор, и всю неделю промывала рану на лбу. Отец мой, всегда сдержанный ободряя меня в эти несколько минут, и я трепетала от счастья увидеть его. Отец сказал, что они три часа ждали свиданья, но маму не пустили и она ожидает рядом в комнате, надеясь услышать мой голос. Чкани вскочил с места и, захлопывая со всей силой дверь, закричал: "Это еще что, голос слышать! Я вам запрещу свиданья за такие проделки!" Отец мой только слегка покраснел, меня же увели…

Деньги, которые мои родители посылали мне, иногда до меня не доходили; лишь самые маленькие суммы шли на покупку чая и сахара, остальное же офицеры - Чкани, комендант и их сотоварищи, некий Новацкий и другие, проигрывали. Эти господа приставали к родителям, и, под угрозой меня убить или изнасиловать, вымогали деньги большими суммами, приезжали иногда, вооруженные, или же уверяли, что передадут еду или скорее выпустят. Бедные родители отдавали этим мерзавцам последнее. Подобное проделывали они и с родственниками других заключенных. Вот каковы были "начальники" Крепости и доверенные Временного Правительства!

Самое страшное - были ночи. Три раза ко мне в камеру врывались пьяные солдаты, грозя изнасиловать. Первый раз я встала на колени, - прижимая к себе икону Богоматери и умоляла во имя моих стариков родителей и их матерей пощадить меня. Они ушли. Второй раз в испуге я кинулась об стену, стучала и кричала. Сухомлинова слышала меня и тоже кричала, пока не прибежали солдаты из других коридоров… В третий раз приходил один караульный начальник. Я со слезами упросила его, он плюнул на меня и ушел. Наше положение было тем ужаснее, что мы не смели жаловаться; солдаты могли бы отомстить вам; но после последнего случая я все же решилась сказать надзирательнице. Безобразия не повторялись.

Существовали мы не как люди, а как номера, заживо погребенные в душных, каменных склепах и жизнь наша была медленная смертная казнь. Сколько раз я просила у Бога смерти и все думала: зачем я должна жить? Я иногда не могла молиться, теряла веру, но Бог невидимо помышлял и о нас.

Приближалась весна, вода высохла на стенах и на полу; в нашем садике распустились листочки, зазеленела трава. От слабости я уже не могла ходить, но ложилась на траву, устремляя взор в далекое синее небо. Раз между камнями увидела первый желтый цветочек. Я нагнулась, сорвала и спрятала за пазуху. Солдаты не заметили, - они курили и спорили, облокотись на ружья, а надзирательница сделала вид, будто не видит… Мне удалось этот цветочек, единственное сокровище, передать отцу. Потом я нашла этот цветочек, бережно засушенный, в бумагах оставшихся после смерти дорогого отца. Попробовала еще раз в день Св. Троицы, но тогда солдат ударил меня по руке и отнял веточку. Целый день я плакала от обиды.

В №71 сидела Сухомлинова, в №72 генерал Воейков. В №69 сидел сперва Мануйлов. Говорят, он симулировал параличное состояние, закрывая то один, то другой глаз. Когда его перевели в Кресты, туда посадили писателя Колышко. Он громко плакал первую ночь; надзирательница сказала, что он отец большой семьи.

Однажды надзирательница прибежала сказать, что среди стрелков возмущение и они грозят со всеми нами покончить. Мною овладел ужас и я стала придумывать, как бы не попасть им в руки; вспомнило, что можно сразу умереть, воткнув тонкую иголку в мозжечек. Я постучала об этом Сухомлиновой. Она очень испугалась, и послала надзирательницу наблюдать за мной. Иголка имелась у меня и была припрятана, не помню, каким образом я ее достала.

Назад Дальше