Становилось жарко и невыносимо душно в камерах я иногда, буквально задыхалась. Тогда я вскарабкивалась на кровать, оттуда на стол, стараясь уловить хоть маленькое течение воздуха из крошечной форточки. Надзирательница не на шутку беспокоилась, замечая, что я очень изменилась, не стала на себя похожа и все время плакала. Теперь я прижималась уже к холодной стене, часами простаивала босиком. Издали доносился городской шум. К концу моего заключения, помню, зацвел куст розового шиповника; были еще два куста сирени и цвела рябина.
Меня повели на первый допрос. За большим столом сидела вся Чрезвычайная Комиссия - все старые и седые; председательствовал Муравьев. Вся процедура напоминала мне дешевое представление комической оперетки, Из всех их один Руднев оказался честный и беспристрастный. Меня он допрашивал 15 раз, по четыре часа каждый раз. Он был ошеломлен, когда я благодарила его в конце четвертого допроса, во время которого мне сделалось дурно. "Отчего вы благодарите меня?" - удивился он. "Поймите, какое счастье, четыре часа сидеть в комнате, с окном и через окно видеть зелень!.." После моего, освобождения он высказал, что из моих слов он ясно понял наше несчастное существование.
Положение мое стало улучшаться. Многие солдаты из наблюдательной команды стали хорошо ко мне относиться, особенно старослужащие; они искренно жалели меня, защищали от грубых выходок своих товарищей, оставляли пять лишних минут на воздухе. Да и в карауле стрелков не все были звери.
В то время, как высокие круги еще до сих пор не раскаялись, солдаты, поняв свое заблуждение, всячески старались загладить свою ошибку. Один караульный начальник с добрым и красивым лицом, рано утром отпер дверь, вбежав, положил кусок белой булки и яблоко мне на койку, шепнув, что идиотство держать больную женщину, и скрылся.
Из караульных начальников еще двое были добрые.
Один, придя с несколькими солдатами вечером, открыл форточку и сказал, как бы ему хотелось освободить меня с помощью своих товарищей… Третий был совсем молоденький мальчик, сын купца из Самары. Он два вечера подряд говорил со мной через форточку, целовал мне руки, обливая слезами, всех нас ужасно жалел, будучи не в состоянии равнодушно выносить жалкий вид заключенных. Добрые солдаты также делились сахаром и хлебом.
Но случилось еще более удивительное. Раз вошел ко мне солдат, заведующий библиотекой бастиона, и с странным выражением глаз положил мне на койке каталог книг. Открывая каталог, нахожу письмо: "Милая Аннушка, мне тебя жаль, если дашь мне 5 рублей, схожу к твоей матери, отнесу письмо". Я задрожала от волнения, боялась оглянуться на дверь. Долго я передумывала, решиться ли написать… Солдат вложил конверт и бумагу. Не хотел ли он меня подвести? Не начало ли это новых испытаний? Бог знает. Наконец решилась, написала короткое письмо дорогим родителям. Пять рублей у меня остались; когда я отдавала свои деньги, они прорвались в подкладку пальто и я их бережно хранила. Положила это единственное сокровище в конверт и написала ему, что люди меня вообще часто обманывали, что я так теперь страдаю и во имя этого страданья стараюсь верить, что он меня не подведет. Какая же была неописуемая радость, когда на другой день в книге нашла письмо от мамы. Уходя из камеры, он ухитрился бросить мне в угол плитку шоколада.
Так установилась редкая, но бесконечно мне дорогая переписка с родителями. Они ему каждый раз давали деньги, он же, конечно, рисковая жизнью. Находила письма в книгах, в белье (он заведывал и цейхгаузом), в чулках. Нашла письмо от Лили Дэн, с известием, что Их Величества здоровы и она плачет, глядя на мои любимые цветы. Прислала мне бумажку с наклеенным белым цветком от Государыни и двумя словами: "храни Господь!" Как я плакала над этой карточкой! Он принес мне в крепость кольцо, которое Государыня мне надела при прощании (золотые вещи из канцелярии бастиона выдали родителям). Сначала я не знала, куда его спрятать; потом оторвала кусочек серой подкладки от пальто, сшила крошечный мешочек и прикалывала его на рубашку под мышкой английской булавкой. Булавку подарила добрая надзирательница. Боялась, чтобы другая надзирательница не заметила кольцо в бане; прятала тогда в подкладку. Скоро библиотекарь возбудил к себе подозрение, так как стал слишком часто ходить к нам с книгами и его сменили, назначив ужасного Изотова.
Позже судьба нам помогла через другого человека. Раз в супе я нашла большой кусок мяса, которого два месяца не ела. Я, конечно, жадно его съела, но спросить не смела. На другой день опять кусок мяса. У меня даже сердце забилось. Хотелось узнать: кто этот тайный друг, который подкармливает меня. Надзирательница осторожно разведала и сообщила, что это поваренок, что он жалеет меня и предлагает носить письма родителям. За небольшое вознаграждение этот хороший человек, рискуя жизнью, приносил мне чистое белье, чулки, рубашки и еду, и даже уносил грязное. Все предыдущие месяцы я стирала рубашку под краном, из шпильки сделала крючок и вешала в теплом углу. Ну, конечно, рубашка вполне не высыхала. Кто может представить себе счастье после двух месяцев одеть чистую, мягкую рубашку!?
Звуки из внешнего мира почти не долетали до нас; далекий благовест в церквах почему то меня раздражал. Доносился бой часов. Без содрогания не могу вспомнить заунывный мотив, который они играли; при себе часов не разрешали иметь. С утра до ночи ворковали голуби. Теперь, где бы я ни услыхали их, они напоминают мне сирую камеру в Трубецком бастионе.
"Старший" солдат рассказывая мне, что он сидел за политические дела в крепости и часами кормил голубей у окна. "Разве у вас было низкое окно?" - спрашивала я с завистью. Окно - это то, него я жаждала все время. Солдаты рассказывали, что вообще при царе было легче сидеть в крепости: передавали пищу, заключенные все могли себе покупать, и гуляли два часа. Я была рада это услышать. "Старший", который вначале меня так мучил, изменился, позволяя разговаривать с надзирательницей. Он был развитой и любил пофилософствовать. Солдаты были им недовольны и как то придравшись, что будто он купил нам конфект, его сменили. Из молодых было два из Гвардейского экипажа, которые говорили: "Вот нас 35 человек товарищей, а вы наша 36-ая".
Заботы обо мне моих раненых располагали ко мне сердца солдат. Самым неожиданным образом я получила поклоны и пожелания от них через караул. Как то пришел караульный начальник с известием, что привез мне поклон из Выборга "от вашего раненого Сашки, которому фугасом оторвало обе руки и изуродовало лицо. Он с двумя товарищами чуть не разнес редакцию газеты, требуя поместить письмо, что они возмущены вашим арестом. Если бы вы знали, как Сашка плачет!" Караульный начальник пожал мне руку. Другие солдаты одобрительно слушали и в этот день никто не оскорблял меня.
Раз, во время прогулки, подходит часовой к надзирательнице и спрашивает разрешения поговорить со мной. Я перепугалась, когда вспоминала его рябое лицо и как он, в одну из первых прогулок, оскорбляя меня, называя всякими гадкими именами. "Я, - говорит, - хочу просить тебя меня простить, что не зная, смеялся над тобой и ругался. Ездил я в отпуск в Саратовскую губернию. Вхожу в избу своего зятя и вижу на стене под образами твоя карточка. Я ахнул. Как это: у тебя Вырубова, такая-сякая… А он как ударит по столу кулаком: "Молчи, - говорит, - ты не знаешь, что говоришь, она была мне матерью два года", да и стал хвалить и рассказывать, что у вас в лазарете, как в царстве небесном и сказал, что если увижу, передал бы от него поклон; что он молится и вся семья молится за меня".
Позже Царскосельский совет постановил отдать моему учреждению весь Федоровский городок. Раненые ездили повсюду хлопотать, подавали прошение в Петроградский центральный совет, служили молебны; ни один из служащих не ушел. Все эти солдаты, которые окружали меня, были как большие дети, которых научили плохим шалостям. Душа же русского солдата чудная. Последнее время моего заключения они иногда не запирали двери и час или два заставляли меня рисовать. Я делала наброски карандашом и рисовала их портреты. Но в эти дни происходили постоянные ссоры, драки и восстания и мы никогда не знали, что может случиться через час.
В день именин Государыни, 23 апреля, когда я особенно отчаивалась и грустила, в первый раз обошел наши камеры доктор Манухин, бесконечно добрый и прекрасный человек. С его приходом мы почувствовали, что есть Бог на небе и мы Им не забыты.
Солдаты стали относиться с недоверием к доктору Серебрянникову, находя излишней его жестокость. Следственная комиссия сменила его, так как тогда воля солдат была, законом для правительства Керенского. Доктора заменили человеком, который был известен как талантливый врач и в смысле политических убеждений человек им не опасный, разделявший мнение "о темных силах, окружающих Престол". Но одного Керенский не знал: что у доктора Манухина было золотое сердце и что он был справедливый и честный человек.
Серебрянников сопровождал доктора Манухина при его первом обходе и стоял с лиловым, злым лицом, волнуясь, пока Манухин осматривая мою спину и грудь, покрытую синяками от банок, побоев и падений. Мне показалось странным, что он спросил о здоровье, не оскорбив меня ничем и уходя добавил, что будет ежедневно посещать нас. В первый раз я почувствовала, что со мной говорит "джентльмен".
Для доктора все мы были пациенты, а не заключенные. Он потребовал пробу пищи, и приказал выдавать каждому по бутылке молока и по два яйца в день. Воля у него была железная и хотя сперва солдаты хотели его несколько раз поднять на штыки, они в конце концов покорялись ему и он, не взирая на грубости и неприятности, забывая себя, свое здоровье и силы, во имя любви к страждущемуся человечеству, все делал, чтобы спасти нас.
Мое сердце болело и мучило; лекарства, склянки стояли в коридорах на окнах. Лекарства нам давали солдаты, так как мы не имели права брать бутылку в руки. За лекарства платили нашими деньгами, которые лежали в канцелярии. Когда комендант их проигрывал, покупал лекарства доктор Манухин на свои деньги. Раз в неделю "старший" обходил нас и мы давали записку предметов первой необходимости, как то мыло, зубной порошок, которые покупались на наши деньги. Бумагу выдавали листами, контролируя каждый и, если портили, то надо было лист бумаги отдать обратно, чтобы заменить другим. И все же я ухитрилась иной раз припрятать клочок, на котором писала письма родителям.
Допросы Руднева продолжались все время. Я как то раз спросила доктора Манухина: за что мучат меня так долго? Он успокаивая меня, говоря, что разберутся, но предупредил, что меня ожидает еще худший допрос.
Раз он пришел ко мне один, закрыл дверь, сказав, что Комиссия поручила ему переговорить со мной с глазу на глаз. Чрезвычайная Комиссия, - говорил он, - закончила мое дело и пришла к заключению, что обвинения лишены основания, но что мне нужно пройти через этот докторский "допрос", чтобы реабилитировать себя и что я должна на это согласиться!.. Многих вопросов я не поняла, другие же вопросы открыли мне глаза на бездну греха, который гнездится в думах человеческих. Когда "осмотр" кончился, я лежала разбитая и усталая на кровати, закрывая лицо руками. (По протоколам Следственной Комиссии Вырубова при медицинском освидетельствовании оказалась девственницей. Примеч. Ред.) С этой минуты доктор Манухин стал моим другом, - он понял глубокое, беспросветное горе незаслуженной клеветы, которую я несла столько лет.
Как-то наши камеры обошел председатель Комиссии Муравьев, важный и по-видимому двуличный человек. Войдя ко мне, он сказал, что преступлений за мною никаких не найдено и вероятно меня куда-нибудь переведут. Но все тянули, а я буквально погибала. Вспоминаю, как я обрадовалась первой мухе; потом уже их налетело целая уйма и я часами следила за ними, завидуя, что они свободно вылетали в форточку. Слыхала, что другие заключенные много читают, я же только читала библию.
В один из жарких июньских дней ко мне ворвалось человек 25 солдат и стали рыться в моих убогих вещицах, евангелиях, книжках и т. д. Я вся похолодела от страха, но увидя высокую фигуру доктора, успокоилась. Он громко сказал: "Анна Александровна, не волнуйтесь, это простая ревизионная комиссия". И встал около меня, следя за ними, объясняя то или иное. Я слышала, как он сказал им: "Ей осталось несколько дней жить; если хотите быть палачами, то берите на себя ответственность, я на себя не беру". Они с ним согласились, что надо меня вывести. Надзирательница узнала, что меня хотят перевести в женскую тюрьму. Она побежала сообщить об этом доктору и он старался приостановить это решение: он ездил и хлопотал за меня и за других, где мог.
Дышать в камерах было нечем. У меня сильно отекли ноги, я все время лежала. Раз в неделю рано утром мыли пол. Проходя мимо меня, солдат-рабочий шепнул мне: "Я всегда за вас молюсь!" - "Кто вы?" - спросила я. "Конюх из придворной конюшни".
Часов в 6. когда я босая стояла, прижавшись к холодной стене, вдруг распахнулась дверь и вошел Чкани. Сперва он спросил меня, была ли у меня истерика после свидания с мамой. Потом продолжая, что он должен мне сообщить, что завтра, вероятно, меня выведут. У меня закружилась голова и я не видала рук, которые протягивали мне солдаты, поздравляя меня. Я почти не соображала, как вдруг услышала голос молодой надзирательницы, которая вбежала в камеру, говоря: "Скорей собирайтесь! За вами идет доктор и депутаты Центрального Совета!" У меня ничего не было, кроме рваной серой шерстяной кофточки и убогих пожитков, которые она завязала наскоро в платок. В это время начала стучать в стену бедная Сухомлинова, прося разрешения проститься со мной, но ей отказали. Вошедшие солдаты окружили меня.
Меня посадили. Рядом вскочил Чкани и несколько солдат. В другом автомобиле поместился доктор. Нас окружили солдаты, которые, подбегая, делали громкие замечания. Депутаты торопили ехать. Летели полным ходом за мотором доктора, который сидел спиной к шоферу и все время следил за нами. Я была как во сне. Вылетели из ворот крепости и помчались по Троицкому мосту. Ветер, пыль, голубая Нева, простор, быстрая езда и столько света, что я закрывала лицо руками, ничего не соображая.
Через пять минут мы очутились на Фурштадской 40. Солдаты вынесли меня на руках и провели в кабинет коменданта; караул арестного дома не пропустил крепостных. Меня удивило, когда комендант протянул мне руку, - это был офицер небольшого роста, полный. Меня понесли наверх, и я очутилась в большой комнате, оклеенной серыми обоями, с окном на церковь Космы и Дамиана и на зеленый сад. Я так вскрикнула, увидя опять окно, что солдаты не могли удержаться от смеха. Доктор всех выслал, велел сейчас же телефонировать родителям и просил, чтобы прислали девушку меня выкупать и уложить.
* * *
Месяц, проведенный в арестном доме, был сравнительно спокойный и счастливый, хотя иногда бывало и жутко, так как в это время была первая попытка большевиков встать во главе правительства. Большая часть членов Временного Правительства уже сошла со сцены, но оставался еще Керенский. Караул арестного дома не показывался кроме одного раза в день при смене. Одни вооруженный солдат сторожил у моей двери, но при желании я могла выходить в общую столовую, куда однако же я никогда не ходила. Из заключенных я была единственная женщина. Кроме меня тут были генерал Беляев и 80 или 90 морских офицеров из Кронштадта, "Кронштадтские мученики", как их называли. Все они, худые и несчастные, помещались человек по 10 в комнате. Некоторые из них помнили меня по плаванию с Их Величествами.
Комендант, узнав, что у меня есть походная церковь в лазарете, обратился ко мне с просьбою, позволить отслужить обедню дли всех заключенных. Самое большое желание офицеров было причаститься Св. Таин. Обедня совпала с днем моего рождения 16 июля. Все эти обреченные несчастные, замученные в тюрьмах люди простояли всю обедню на коленях; многие неудержимо рыдали, плакала и я, стоя в уголку. Закрыв глаза, прислушивалась к кроткому голосу священника и стройному пению солдат.
Комендант Наджаров обращался со всеми заключенными предупредительно и любезно, но был большой кутила. Он держал беговых лошадей, которых по вечерам проезжал мимо наших окон. Он ладил с солдатами и умел отстранять неприятности. Впрочем, он не стеснялся требовать с меня и с других большие суммы денег "в долг". Трудно об этом говорить, когда я видела много добра, но таковы были нравы и привычки многих русских людей и нечего удивляться, что случилось все то, что теперь мы переживаем.
Я начала поправляться. Весь день я просиживала у открытого окна. Но я долго не могла привыкнуть разговаривать и меня страшно это утомляло. К вечеру я очень нервничала: мне все казалось, что приедут за мной стрелки из крепости и я просила, чтобы дозволили девушке спать в одной комнате со иной. Сестры милосердия моего лазарета ночевали со мной. Спали они бедные на полу на матраце, чередуясь.
Свиданья были разрешены по 4 часа в день. Сидела с родителями без посторонних свидетелей и говорила без умолку; мне привезли одежду, книги и многое множество цветов. Узнала я о полном разгроме нашей армии и о шатком положении пресловутого Временного Правительства. Что ожидало бедную родину, никто не знал. Мои дорогие друзья в Царском были еще живы в здоровы, но терпели ежедневно оскорбленья от палачей, которые окружали их. Об июльской революции знаю меньше, чем те, кто был в то время на воле. Но какие ужасные дни пережили и мы заключенные. В карауле поговаривали, что будет восстание большевиков.
Ночью 3 июля из казарм Саперного полка за церковью Космы в Дамиана, раздались дикие крики: "товарищи, к вооруженному восстанию!.." В одну минуту солдаты сбежались со всех сторон, с винтовками, кричали, пели какие то песни, откуда-то послышались выстрелы, загремела музыка. Дрожа от волнения и страха, я стояла у окна с горничной и солдатом из караула с георгиевской медалью.
Никто эту ночь не спал; бедные морские офицеры ходили, как звери в клетке, взад и вперед. Всех нас предупредили не оставаться в наших комнатах, так как опасались обстрела дома. По нашей улице шествовали все процессии матросов и полки с Красной Горки, направляясь к Таврическому Дворцу. Чувствовалось что-то страшное и стихийное: тысячами шли они, пыльные, усталые, с озверелыми, ужасными лицами, несли огромные красные плакаты с надписями: "Долой Временное Правительство! Долой войну!" и т. д. Матросы, часто вместе с женщинами, ехали на грузовых автомобилях, с поднятыми на прицел винтовками. Наш караульный начальник объявил, что все на стороне большевиков.
Комендант показал себя молодцом: караул хотел его арестовать, но он просидел с ними двое суток, и, в конце концов, склонил всех на свою сторону. Я все время сидела в коридорчике с генералом Беляевым. Нервно больной, он трясся, как лист, и мне же, которая боялась одной спать в комнате, приходилось все время его успокаивать. Изнемогая от усталости, на вторую ночь, я прилегла, пока генерал сторожил у окна. Доктор Манухин несколько раз посетил меня, но в эти дни он опасался приехать. Руднев приезжал ко мне с допросами, и раз был Петроградский прокурор Коринский, который сказал, что есть надежда на мое скорое полное освобождение.