Полвека любви - Евгений Войскунский 14 стр.


Почти не умолкая, гремит канонада. Финны бьют по всему полуострову, особенно яростно по городку Ханко. В той стороне, где город, разливается по вечереющему небу розовое зарево. Красивые деревянные домики, охваченные пожаром, - мне жаль вас. Ветер приносит запах гари - запах войны, который теперь надолго застрянет у нас в ноздрях.

Мы ставим на берегу проволочные заграждения в два кола. Туго, неподатливо разматывается проволока с тяжелых мотков. Стучат молотки, намертво прибивая ее к кольям.

Мы курим, зажимая огоньки самокруток в ладонях, пахнущих ржавым металлом. Махорочный дым - единственное спасение от чертова комарья.

Ночь - беспокойная, в сполохах ракет, в зареве пожаров. Временами доносится пулеметный стрекот - то ли с границы, то ли со шхерных островков. Сегодня не спит весь взвод. По двое, по трое мы растянулись цепью вдоль побережья бухты и залегли в кустах. Наверное, есть опасения относительно финского десанта.

Перед глазами четкий рисунок проволочных заграждений. Дальше - за валунами у кромки воды - лежит в призрачном свете белой ночи бухта. Она затянута дымкой, но видимость, в общем, ничего. Вполне можно увидеть движущийся предмет - шлюпку или катер. Увидеть, выждать, пока приблизится к берегу, и взять на мушку. Винтовка у меня пристреляна. Ладно, будем смотреть и ждать.

Рядом со мной лежит Рзаев. Он вздыхает, ворочается, шепчет что-то по-азербайджански. Мой земляк, должно быть, разговаривает с женой…

Слева - приближающиеся шаги. Мы окликаем и узнаем голос командира взвода. Салимон подходит в сопровождении Никешина. Покачивает головой, остро увенчанной пилоткой.

- Шо вы так растянулись? - говорит он негромко. - Передвиньтесь влево. На двадцать метров.

Есть передвинуться! Мы с Рзаевым идем влево, отсчитывая шаги. Потрескивают под сапогами ветки вереска. Так. Ложимся, раздвигаем кусты…

- Стой, кто идет? - доносится слева.

Это голос Никитина, командира отделения. Я осматриваюсь, прислушиваюсь - нет ничего подозрительного, ни движения, ни человеческой тени.

- Кто идет? - повышает голос невидимый за кустарником Никитин. - Стрелять буду!

Минута зловещей тишины, а потом:

- Огонь!

Один за другим - три близких винтовочных выстрела, я слышу, как свистнули над головой пули, срезанная ветка смазала меня по уху. Только теперь доходит, что стреляют по нам…

- Гранаты к бою! - орет во всю глотку Никитин.

- Стой, куда стреляешь? - кричу я ему. - Стой!

- Не надо граната! - кричит Рзаев. - Э, что за человек…

Пригибаясь, мы бежим к кустам, где залег Никитин. Он поднимается, лицо у него белое, в правой руке граната. Черт, шарахнет еще…

- С ума ты сошел, Никитин! - говорю, задыхаясь.

Он, кажется, еще не верит, что это мы, а не финские десантники. За ним стоят Агапкин и Боровков.

- А почему не отвечали, когда я кричал? - свирепо говорит Никитин. - Куда вы шли, почему не отвечали?

- Да убери ты фанату. Нам лейтенант велел передвинуться, мы и передвинулись, - начинаю объяснять, но Рзаев прерывает:

- Ты когда кричишь "стрелять будем", говори, кому кричишь! Чуть не застрелил, капей-оглы…

Никитин матерится, сует наконец фанату в карман. Прибегает лейтенант Салимон.

- Шо случилось? Кто стрелял?

Недоразумение исчерпано. Вскоре мы - по-дурацки обстрелянные - опять лежим в кустах, выставив винтовки, влажные от росы. Мы таращим глаза, не давая себе уснуть. Смотрим, смотрим, смотрим в нескончаемую эту ночь, запутавшуюся в ржавой колючке. Стучит мой "Павел Буре", с механическим усердием отсчитывая время. Время - оно одно движется, плывет незаметно и непрерывно, и мы плывем вместе с ним, плывем в нем, как в реке, - но куда?

Дзот на мысочке почти готов. Бревна в фи наката прикрыли расселину между скал, амбразура нацелена на море, обзор для пулеметчика хорош. Сверху маскируем дзот зеленым ковром дерна.

Вдруг Агапкин кричит, тыча пальцем вверх:

- Глядите!

Высоко в небе идет звено самолетов - фи серебристых, медленно плывущих крестика, а вокруг них вспыхивают белые облачка.

- Парашюты! - орет Агапкин. - Десант выбрасывают!

Он метнулся было к винтовкам, составленным в пирамиды, но тут его останавливает смех всего взвода. Агапкин озадаченно обводит нас взглядом, смотрит вверх и только теперь соображает, что это не парашюты, а разрывы зенитных снарядов.

Вступают в бой батарея за батареей, это чувствуется по приближающимся звонким выстрелам зениток. А самолеты идут и идут. Вдруг зенитки умолкают. Мы видим, как пошли, круто набирая высоту, два истребителя-"ишачка", взлетевших с ханковского аэродрома. Воздушный бой сразу смещается в сторону. За стеной леса не видно, что происходит в воздухе. Доносятся только вой моторов и стрекот пулеметов. Потом мы видим, как проносятся низко над лесом оба "ишачка". Наверно, идут на посадку.

Позже узнаем, что все три фашистских самолета - "юнкерсы" - были сбиты. В базовой газете "Боевая вахта" впервые появляются фамилии летчиков Антоненко и Бринько. Это они открыли счет самолетов противника, сбитых в небе над Ханко.

Огонь по всему полуострову. Финны не жалеют снарядов. А нашим артиллеристам, как видно, приходится экономить. Финские штурмовые группы атаковали сухопутную границу, но были отброшены. Участились воздушные налеты. Горел лес - уже дважды нашу роту бросали на тушение пожаров.

Жаркое стояло лето - в прямом и переносном смысле.

Пришло письмо от Лиды, написанное за несколько дней до войны. Странно было его читать. Большую часть письма занимал Леонардо да Винчи - Лида написала о нем курсовую работу и очень увлеклась великим итальянцем. Она вообще занималась историей не только увлеченно, но и эмоционально.

Странно было читать это милое довоенное письмо. Леонардо никак не вписывался в финский лес, наполненный грохотом разрывов и запахом гари.

А мы - разве вписывались?

Из моего письма к Лиде:

Ханко, 2. VII. 41 г.

Моя дорогая!

Я продолжаю писать тебе в Ленинград, т. к. думаю, что тебе не удалось выехать. В случае же, если и удалось, то, надеюсь, письма все же не пропадут. Не писать же тебе невозможно.

Помнишь, я тебе как-то сказал, что нам, нашему поколению предстоит вынести жестокие опустошительные войны и что я с радостью принял бы участие в такой войне, пусть даже затяжной, лишь бы она была последней и избавила человечество от необходимости истреблять друг друга и обеспечила прочный мир.

Похоже, что нечто в этом роде сбывается. Я представляю, какой единый порыв, какое воодушевление царят сейчас там, на "Большой земле", и это учащение биения пульса страны передается и на наш маленький клочок земли.

Я привык уже к постоянному грохоту орудий, разрывам снарядов, неумолчному гулу моторов. Ханко надежно защищен, обладает мощной современной артиллерией. Финны не увидят Ханко. Посылаю тебе вырезку из газеты "Красный Балт. флот". Меня поразило, что и мне приходила в голову 11-месячная героическая оборона Севастополя, а тут и Вишневский приводит эту аналогию.

Не только Севастополь я вспоминаю. Помнишь, мы с тобой смотрели "Мать" Чапека в Александринке. Я тогда очень остро почувствовал величие пафоса борьбы за родину, к которой взывал взволнованный женский голос по радио. А это заключительное, простое и самоотверженное: "Иди!"

Сейчас всюду: в мысли, чувства, в саму жизнь внесена особая суровая простота. И я также честно готов исполнить свой долг… Я за себя спокоен. Меня волнует лишь мысль о беспокойстве там, дома, я даже боюсь представить себе, что творится с моими родителями. Но я не сомневаюсь, что это "Иди!" матери станет понятно и для них.

Все эти дни меня не покидает мысль о тебе. Поистине великие испытания приходится проходить нашей любви, милая моя Ли! Но я знаю, что ты сильна духом, и слова утешения звучали бы фальшиво для тебя. Моя дорогая девушка…

Я получил вчера твое письмо от 18-го, еще "довоенное". Оно написано в игривом тоне, и я невольно улыбался…

Итак, мужайся, Ли. Чем с большей твердостью перенесем мы предстоящие испытания, тем радостнее будет будущая встреча. А будет она обязательно. Целую особенно нежно.

Женя.

Долго не было писем от Лиды. Я изнывал от беспокойства. Мне то представлялось, что она поступила на курсы медсестер, то казалось, что Лида уехала в Баку. Это было бы лучше всего - уехать в Баку. На Ленинград, видимо, нацелен один из главных немецких ударов. Конечно, даже представить себе невозможно, чтобы немцы пришли в Ленинград. Их остановят, остановят! Держимся же мы на своем полуострове, простреливаемом насквозь. Верно написал в своей статье Всеволод Вишневский: "Ханко стоит как скала". Вырезки с этой статьей я послал и родителям в Баку, чтоб поменьше волновались, и Лиде.

Крикнуть бы через весь Финский залив: "Ли, срочно уезжай в Баку!"

Но вот наконец пришло долгожданное письмо.

Письмо Лиды от 23 июля 1941 года:

Любимый!

Два дня тому назад вернулась я сюда после 12-дневного отсутствия. Я тебе сразу не написала потому, что у меня болит рука (ничего серьезного, рана от кирки, кость не задета, но мускулатура задета, большая возня), и я не могу писать. Сейчас тоже пишу тебе с большим напряжением и трудом. Диктовать же Нине не хочется.

Я застала несколько писем, в свое отсутствие полученных, но среди них не было твоего, я очень расстроилась, но в тот же день вечером получила твое письмо от 14-го. Такое милое, родное. Бедненький, ты еще не имеешь ни одного моего письма. Я понимаю, что это значит.

Писать тебе в эти 12 дней я не могла, перед отъездом же я написала тебе, что еду на 3 дня. Я очень поздоровела за это время, стала очень черной, даже странно было на себя посмотреть.

У тебя очень интересно получается, когда ты начинаешь догадываться о том, чем я теперь занимаюсь. К сожалению, ускоренные курсы медсестер распались, т. к. заявили, что сейчас есть более срочная работа, на которую нас и послали. Я, разумеется, хотела работать в госпитале, но в Л-де их сейчас очень мало, и устроиться туда сестрой невозможно, идти же санитаркой не хочется.

Мои теперешние настроения тебе неизвестны, как ты пишешь. Уверяю тебя, что я ничуть не пала духом, да и не из-за чего. Оптимизм во мне всегда живет. О тебе я думаю постоянно. Олдингтона мы с Полиной тоже вспоминали с самого начала войны, я прочла "Вражду". Я верю, что и наш финал будет счастливым.

Мой дорогой мальчик. Как бы мне хотелось хоть на минутку увидеть тебя, заглянуть тебе в глаза, поцеловать и удалиться. Неужели еще не скоро можно будет это осуществить?

Твои родные очень переживают. Я получила письмо от твоей мамы. Как только я получаю от тебя письмо, я им телеграфирую. Пиши мне, пожалуйста, почаще. Письма идут не так уж долго, почти по-старому.

От мамочки я до сих пор ничего не имею. Меня это уже не на шутку тревожит. Обиднее всего то, что ничего нельзя предпринять…

Ну, всего, милый. Знай, что все мои мысли с тобою, будь тверд и уверен в себе.

Крепко целую. Твоя Ли.

Это письмо требует некоторого комментария. Внутренний цензор, который сидел в нас с тех пор, как мы повзрослели ("Не болтай лишнего!", "Болтун - пособник врага!"), не позволил Лиде написать, что за 12-дневная была у нее отлучка из Ленинграда. Разумеется, если бы она пренебрегла подсказкой внутреннего цензора и написала, что в июле огромный отряд ленинградских студентов был отправлен под Лугу рыть противотанковый ров, то военная цензура зачернила бы эту фразу непроницаемой жирной чертой. Шутка ли, такая военная тайна!

Привезли их поездом, выгрузили в чистом поле. Отряд был почти полностью девчачий: мужскую его часть представляли лишь немногие парни, по каким-либо дефектам не подлежавшие мобилизации. Принялись копать ров. Питались в основном макаронами и чаем. Спустя несколько дней над копальщицами пролетел немецкий самолет-разведчик. "Рама", снизившись так, что виден пилот в очках и шлеме, сделала круг над пестрым табором сарафанов в чистом поле: зрелище действительно было необычное…

Как-то раз одна их копальщиц, столь же неумелая, как Лида, в глубине рва неудачно взмахнула киркой и поранила Лиде руку. Лида вскрикнула, выронив лопату, зажала на предплечье рану, из которой хлынула кровь. Ей помогли выбраться из рва и привели в санпункт, где сделали противошоковый укол и наложили повязку.

Был ли ров выкопан на всю запланированную длину, не знал никто, кроме начальства. Так или иначе, этот ров под Лугой не остановил танки фон Лееба. Еще ладно, что девушек успели погрузить в дачные вагоны и отправить в Ленинград, на два-три дня обгоняя немецкое наступление.

"Я прочла "Вражду"", - написала Лида. Дело в том, что этот роман Олдингтона (в первом русском издании неправильно названный "Враждой", а в последующих - правильно: "Все люди - враги") я прочел летом 40-го, во время каникул, он мне очень понравился, и я настоятельно советовал Лиде его прочесть. История любви молодого англичанина Тони Кларендона и австриячки Каты на экзотическом островке Эа (близ итальянского побережья) оборвалась мировой войной. Тони уцелел, выжил и после войны пустился разыскивать свою Кату по всей Европе. И нашел - на том же острове Эа! Эта романтическая история почему-то взволновала нас с Лидой. Как-то очень лично она нас коснулась. Мы уверяли друг друга, что и наш финал будет счастливым, что будет и у нас остров Эа. Даже в трудные минуты (часы, дни) отчаяния жила в нас вера, что мы не сгинем, не погибнем.

Я верил в свою счастливую звезду и всегда, когда ночное небо не было затянуто тучами, отыскивал на нем голубой Арктур, альфу Волопаса.

Был сухой и жаркий день конца июля. Финны подожгли зажигательными снарядами лес, примыкавший к нашему участку обороны. Весь батальон был брошен на тушение лесного пожара. Лес горел страшно. С ветки на ветку, с сосны на сосну со зловещим треском перескакивали огненные языки. Удушливо тлела старая, опавшая хвоя и торфянистая почва под ее толстым настилом. В клубах дыма высверкивал огонь - это продолжали рваться зажигательные снаряды.

Рассыпавшись цепью, мы начали копать рвы, чтобы преградить путь огню: ведь он мог распространиться на весь лесной массив полуострова.

Жар опалял нестерпимо. Обливаясь потом, задыхаясь от дыма, мы остервенело выбрасывали лопатами землю. Кое-кто из ребят надел противогазы. Наверное, так было легче, но сама мысль о натягивании тесной маски на мокрое разгоряченное лицо казалась ужасной.

Финны начали обстреливать площадь пожара фугасными. Хорошо хоть, что ров, который мы рыли, мог послужить укрытием. Лежа на дне рва и ощущая сырую прохладу земли, я с тупым безразличием слушал, как приближается грохот разрывов, как глухо ударяют осколки в землю, в стволы деревьев. Едко пахло дымом, сгоревшим тротилом…

Этот бешеный артналет, к счастью, был недолгим: ответный огонь Гангута заставил умолкнуть финские батареи. До позднего вечера мы вгрызались в землю в лесу, продвигаясь вдоль кромки пожара. Он еще не был усмирен, еще горела хвоя, но теперь, опоясанный рвом, он был не опасен.

В сумерках опускающейся ночи, с лопатами на плечах, еле передвигая ноги от усталости, мы небольшими группками тащились по задымленному лесу к своим окопам на побережье. Наверное, мы походили на призраков. Несколько бойцов обогнали нас, в одном из них я узнал Лолия, которого не видел с начала войны, - узнал скорее по походке, чем по лицу, покрытому копотью. Я окликнул его. Не было сил разговаривать. Мы только улыбнулись друг другу.

Однажды в августе в базовой газете "Боевая вахта" появилось обращение к военкорам с просьбой присылать рассказы, стихи, фельетоны, рисунки. А я, как упоминал уже выше, вечно возился со стенгазетами, рисовал, писал фельетоны из школьной жизни. Времени для подобного рода писанины не было почти никакого, но все же я ухитрился довольно быстро написать маленький рассказ и фельетон о Квислинге и нарисовал карикатуру. Охватив таким образом почти все предложенные жанры, я отослал свою продукцию в газету. Прошла неделя, другая - из редакции никакого ответа. Я уже и не вспоминал об этом.

Дни стояли жаркие. В шхерном районе к северо-западу от полуострова гремели бои: десантники из отряда капитана Гранина высаживались на островки, сбрасывая в море финские гарнизоны и стойко отбивая контрдесанты противника. Участились артобстрелы и бомбежки. Неумолчно грохотала канонада над Ханко.

В те дни наша рота ремонтировала дорогу, разбитую финскими снарядами. И вот однажды прибежал посыльный и затребовал меня к комиссару батальона. Я бросил носилки со щебнем и поспешил за посыльным, пытаясь припомнить, в чем же я провинился. У комиссара Никитюка в землянке сидел невысокий черноволосый батальонный комиссар во флотской форме. Это был редактор "Боевой вахты" Аркадий Ефимович Эдельштейн, и приехал он к нам в батальон, как оказалось, чтобы поговорить со мной. Слегка обалдевший от неожиданности, я отвечал на вопросы - кто, откуда, какое образование, печатался ли в газетах? Затем редактор сказал, что мои материалы будут на днях напечатаны, и предложил тему для фельетона: ухудшающееся психическое состояние Гитлера, о чем промелькнула недавно короткая газетная информация.

Эдельштейн попросил нашего комиссара предоставлять мне, по возможности, свободное время для "писанины" и уехал, а я вернулся к своим носилкам.

Я не пожалел сатирических красок для заказанного фельетона: "бесноватый" бесновался у меня вовсю. 22 августа этот фельетон под ударным заголовком "В клетке со зверем" был напечатан в "Боевой вахте". За день до этого прошел мой рассказ "Побег"; сейчас смешно вспоминать это наивное сочинение о бегстве финского солдата, осознавшего несправедливость затеянной Гитлером вкупе с Маннергеймом войны. Избавление от иллюзий шло медленно. Мы еще верили, что немецкие рабочие из классовой солидарности с нами портили снаряды и бомбы - даром что эти снаряды и бомбы свистели над нашими головами и исправно взрывались…

Вскоре были напечатаны подряд еще два моих фельетона и карикатура.

Так я стал внештатным сотрудником "Боевой вахты".

Товарищи по взводу читали мои фельетоны придирчиво.

- Складно составил, - говорил Агапкин, отрывая от фельетона длинную полосу для самокрутки. - Только чего это ты все про Гитлера с Маннергеймом? Написал бы лучше, друг ситный, что хватит нам тут сидеть. Вон - Таллин немцу отдали. Взяли бы да пошли всем скопом обратно отбивать.

Агапкину недавно крепко досталось от комиссара Никитюка за неумение придерживать язык. Мы работали на дороге, засыпали щебнем воронки от снарядов, и тут пришел комиссар - как, мол, настроение, товарищи бойцы? Агапкин, вместо того чтобы бодро ответить, что, дескать, настроение - лучше не бывает, подался к комиссару с вопросом: в газете написано, что наши войска вошли в Иран, - это как же понять, свою землю отдаем, а чужую отбираем? Никитюк осерчал на такие неразумные слова, стал снимать с Агапкина стружку, да так, что тот потупил шалые глаза.

- Ты про нас напиши, - вступает в разговор Кривда. - Чем мы хуже других?

- Сказал! - усмехается Агапкин. - В газете про героев пишут, а мы кто? Землекопы.

Назад Дальше