Полвека любви - Евгений Войскунский 25 стр.


Нашего гостя звали Александр Ильич Зонин. Он был известным писателем-маринистом. Мы, юнцы, с почтением взирали на этого суховатого седого человека, участника Гражданской войны, награжденного орденом Красного Знамени за участие в подавлении кронштадтского мятежа. Мы читали его романы об адмиралах Нахимове, Макарове.

Александр Зонин был для нас человеком из легенды - тем более что он только что вернулся из боевого похода на подводной лодке - минном заградителе Л-3. Поход под командованием капитана 2 ранга Петра Денисовича Грищенко был опасным и весьма успешным. Прорвав заграждения Финского залива, подводный минзаг достиг Южной Балтики, выставил несколько минных банок, на которых подорвались немецкая подлодка и два транспорта. Кроме того, Грищенко потопил торпедами еще три транспорта и эсминец. Л-3 стала первой на Балтике гвардейской подводной лодкой.

Так вот, Александр Ильич у нас в "Огневом щите" о походе рассказал очень кратко. Хвалил матросов, офицеров и командира. Потом полистал нашу подшивку - и обратил внимание на мои очерки (о походе Щ-320 и о подъеме "Тазуи").

- Кто написал? - спросил он.

Уставив на меня внимательный, с прищуром, взгляд, коротко расспросил обо мне: дескать, кто, откуда, давно ли в газете, и, между прочим, сказал:

- Вы, я думаю, будете писать прозу.

Вот такое получил я писательское напутствие в литературу.

Через год мы прочли книжку Зонина "2000 миль под водой" - о героическом походе Л-3, а потом появился роман "Морское братство".

Судьба Зонина, однако, сложилась ужасно. Не знаю, какие ему были предъявлены обвинения (да и какая, собственно, разница: МГБ не отличалось разнообразием обвинений), но в послевоенные годы Зонина засадили в ГУЛАГ. То, что он был заслуженный человек, участник Гражданской войны и известный писатель, не имело ровно никакого значения. Спустя годы, когда началась реабилитация, Александр Зонин, больной, вышел на волю - но прожил недолго. К тому времени его сын Сергей окончил военно-морское училище и плавал на кораблях Северного флота.

Александр Ильич завещал похоронить его прах в море. Сергей исполнил волю отца, хотя это было весьма непросто. В политотделе соединения Сергею отказали: что еще за новости, церемонию в море устраивать. Но, как рассказывал впоследствии мне Сергей, он понимал отказ политотдельцев так, что они, несмотря на официальную реабилитацию писателя Зонина, все же чего-то побаивались. Кто его знает, как посмотрит вышестоящее начальство на почетные похороны в море бывшего политзаключенного. И тогда Сергей просто договорился со своим приятелем, командиром корабля, что тот, при очередном выходе в море, проведет захоронение. Сергей Зонин, в то время флаг-специалист РТС (радиотехнической службы) соединения, вышел на этом корабле. В некой точке, вдали от берегов, остановили дизеля. Экипаж построился на юте. Был приспущен флаг. И студеное Баренцево море, плеснув, заглотнуло урну с прахом Александра Зонина.

"Долог путь до Типперери", - поется в английской солдатской песне. Еще дольше путь от Америки до изголодавшегося в блокаде Ленинграда. Но исправно действовала спасительная героическая Ладожская трасса - ледовая зимой, открытая волне и ветру летом. И начал действовать ленд-лиз: по этой системе мы "брали взаймы" у богатой Америки корабли, самолеты, продовольствие. Дошли, наконец, и до Кронштадта американские так называемые десантные пайки. Такой паек представлял собой коробку, набитую банкой свиной тушенки, банкой консервированной колбасы, банкой фруктового сока, сигаретами и - без этого, конечно, невозможно - пакетиками жевательной резинки. Обсмеянная советскими журналистами резинка оказалась очень вкусной, сладкой, с кислинкой, да вот беда - она редко попадала рядовым. Интенданты приберегали ее для начальства, да и сами лакомились.

Первая банка американской свиной тушенки попала нам в руки в ноябре - и очень удачно. Как раз в те дни объявили о потрясающей победе - окружении немецкой 6-й армии в Сталинграде. О, долгожданная победа! Нет, еще далеко не полная, еще долог и обилен пролитой кровью был путь на Запад, - но мы не сомневались, что разгром немецко-фашистской армии начался.

Мы здорово отметили победу при Сталинграде. Уж не помню кто - кажется, инженер с артремзавода Иван Петрович Овчинников, с которым мы дружили, - притащил бутылку спирта. Мы вспороли золотистую жесть американской тушенки - лучшей закуски у нас никогда не бывало. Конечно, не на липкую блокадную черняшку должны были ложиться ароматные куски мяса, а на белый хлеб - но где было его взять? Спирт я уже научился пить неразведенный - только запьешь несколькими глотками воды из того же стакана, из которого вылакал спиртягу. И - хорошо становится на душе, сидишь живой среди друзей, обмениваешься с ними подначками, а вот Коля Никитушкин, закатив шалые глаза, заводит свою любимую: "Синенький скромный платочек падал с опущенных плеч…"

Из моего письма к Лиде:

Кронштадт, 22. 11. 42 г.

Моя дорогая Ли!

Только что мне позвонили и сообщили замечательную весть - о разгроме немцев под Сталинградом. Мы все прямо обалдели от радости. Дружно крикнули "ура!" и пустились в пляс, каждый на свой лад. Ты знаешь, Ли, у меня будто тяжелый камень с сердца упал… Вот оно, начало, долгожданное начало!

Конечно, впереди еще очень много трудной работы. Но когда видишь, что приближается заветная цель, и трудности легче переносятся… Я представляю себе, как ты сидишь у репродуктора (если только есть у вас) и… Да, да, я тоже думаю об этом, любимая моя, - час нашей встречи приближается. Еще немного терпения, выдержки. Мы будем вознаграждены за все пережитое. Встреча - прямо голова идет кругом от этого слова… Пусть Байрам-Али - самая грязная дыра на свете. Он нам покажется раем, сказочной Аркадией, если хочешь - островом Эа. Не так ли, моя Ката?..

Остров Эа из романа Олдингтона "Все люди враги" действительно казался нам раем. Там Тони Кларендон нашел свою милую Кату… В письмах, заполнявших огромную пропасть нашей разлуки, этот образ - острова Эа - возникал не раз как символ надежды, как обещание встречи. Я всячески поддерживал в своей любимой эту надежду, хотя понимал, как тяжело ей, как муторно в туркменской дыре.

Из дневника Лиды:

Байрам-Али, 17 января 1943 г.

…Он пишет, что я была неосторожна, когда однажды сказала ему, что он такой, о каком я мечтала, т. к. от этих слов можно сойти с ума. От его последнего письма тоже можно сойти с ума. Я его перечитываю утром и вечером. Когда я думаю о том, что когда-нибудь появится Женя, мы встретимся, будем вместе… у меня дух захватывает. Мне кажется, что Ж. меня прямо задушит в объятиях и поцелуях. И будет же этот день, когда мы будем счастливейшими из смертных!

Хочу Женю, хочу быть его; больше мне никто не нужен!

Да, я ведь могу составить себе здесь "прекрасную" партию. В меня влюбились 2 туркмена, и не простые, а начальники. Один из них мне уже открыто объяснялся в любви. Он начальник Туркменшелка и обещает одеть меня во все шелка. Как он наивен и смешон, несмотря на то, что он намного старше меня. Что я могла ему ответить? Я его только слушала и улыбалась. Он обещает привезти из Мары вина к Марии Афанасьевне и там устроить все, чтобы выпить. Что ж, от выпивки я не откажусь, он же мне совершенно не нужен. Да и кто может мне быть нужен, если у меня есть Женя, мой Женя.

1-го февраля у меня первый экзамен - спецкурс проф. Розенталя. Читаю Конради - "Историю революций". Надо серьезно заниматься, т. к. мне предстоит сдать "n"-е количество экзаменов. Но когда есть такие письма, то все нипочем, "море по колено".

21 марта 1943 г.

Вчера сдала колонии. Страшно много занималась. Очень устала. Но своим ответом довольна. Столярова тоже очень хвалила. Есть хоть удовлетворение.

Погоды жуткие. Капает и капает без конца. Лужи везде непроходимые.

Вчера получила от Жени чудное, ласковое письмо… Так приятно читать, что он соскучился даже по моему почерку, разложил перед собой все мои фотокарточки и т. п. Как я хочу, чтобы он уже приехал, быть с ним вместе. Уж больше невозможно вести такую жизнь. Как мне все надоело. Неприятно, что все, кто меня знает (бакинцы), считают меня очень несчастной. Как хочется, назло им, быть счастливой, построить с Женей не обычную, трафаретную жизнь, а другую, хорошую, как мы ее понимаем, не идущую вразрез с нашими идеалами. Почему-то я твердо верю, что если только Женя вернется и будет моим, то наша жизнь будет прекрасна. Но когда это уже будет?

3 апреля 1943 г.

Последнее время я ближе сошлась с Валей Гиль, моей сокурсницей, но намного старше меня (ей 27–29 лет). Она здесь с мамой, и как я ей завидую. Если бы моя мамочка была здесь со мною, она бы обо мне заботилась, а я о ней. Как все было бы хорошо и совсем иначе. А то я чувствую себя какой-то потерянной. Страшно боюсь заразиться от Тони. Ведь у нее самый настоящий туберкулез… Соседка передала мне, как она специально возвращается с работы, когда меня нет, и поедала все мои продукты. Да я и сама замечаю, что она даже хлеб мой съедает. Что делать? Перейти абсолютно некуда…

2 мая 1943 года.

…Настроение и хорошее, и грустное… Как я хочу Женю… Последнее его письмо тоже очень хорошее… Он пишет о том, что ему там совершенно не нужны деньги (очевидно, он ежемесячно получает жалованье), и он просит меня разрешить прислать их мне. Конечно, я считаю это вполне справедливым, и от Жени мне только приятно получить перевод, т. к. и мне для него ничего не жалко, и все, что в моих силах, я всегда ему сделаю. Но как-то писать об этом мне было очень неприятно и тяжело. Не люблю я денежных разговоров. Все-таки я позволила ему прислать. Так надоело сидеть без копейки, постоянно выискивать, что бы продать, как и кому. Но в данном случае я разрешила Жене прислать мне не только потому, что мне нужно, но и чтобы показать ему, что я не боюсь связывать себя с ним и не собираюсь ему изменять. Да и так отрадно, когда знаешь, что мой Женя помогает мне…

Когда уже мы будем вместе! Как я этого хочу.

Ах, проклятая война, проклятые немцы и Гитлер!..

Из моих писем к Лиде:

Кронштадт, 27 февраля 43 г.

Родная моя!

Вчера получил твое письмо, такое теплое, хорошее. Ты радуешься перемене, происшедшей во мне. Ты права, разлука и война наложили большой отпечаток на мои мысли, чувства, поступки. Но, прежде всего, я стал по-настоящему, "по-взрослому", если можно так выразиться, ценить тебя, твою любовь. Мне совершенно ясно, что без мысли о тебе, без надежды на нашу встречу моя жизнь была бы неполной, лишенной яркого содержания. Вот и теперь, перечитывая твое письмо, я до боли ясно вижу тебя, моя Ли, оживленную… непосредственную, отзывчивую, с бурным возмущением рассказывающую о предстоящих страшных экзаменах… Целый мир страстей и переживаний, сложный, самый дорогой мир!..

…Сейчас пишу, а по радио передают "Арлезианку" Бизе. Чудная музыка! Не могу без волнения слушать хорошую музыку. К тому же всплывают вереницы воспоминаний: филармония, Мариинка, "Трубадур", "Лебединое озеро"…

Часто приходит к нам Александр Томашевич - старый морской волк, побывавший во всех уголках земного шара, включая Новую Зеландию и Золотой Берег, отлично знакомый с "салунами" всех портов в мире. Этот человек прожил большую, интересную жизнь. Несмотря на свои 40 лет, Сашка юношески бодр и даже романтичен. Мы с ним крепко подружились. Он все уговаривает меня после войны отправиться в грандиозную арктическую экспедицию… Он отлично знает Арктику. Я же предлагаю ему выбрать места малость поюжнее. Должен сознаться, что Север не очень импонирует моей натуре южанина…

P. S. Туркмену своему скажи, что если твой муж по приезде обнаружит его возле тебя, то бедняга уже никогда в жизни не сможет отличить крепдешина от мадаполама. Понятно? И никаких туркменов!

20 марта 43 г.

…Ты удивляешься, как я мог остаться жив после всего пережитого на Х[анко]. Видно, моя счастливая звезда, о которой я шутил в добрые довоенные времена, не изменила мне и во время грозы… Знаешь, Ли, я не раз наблюдал за собой (совершенно сознательно) во время жестоких обстрелов. Конечно, было страшно. Стоны раненых, проклятия, перекошенные лица… Но я заставлял себя оставаться спокойным, напряжением воли подавлял страх. Бесстрашия не существует, в него я не верю. Есть способность человека превозмочь естественное чувство страха… Я бы мог привести не один пример, подтверждающий это, но… отложим до нашей встречи эту нехитрую "психологию" войны.

Рад, что ты отлично сдаешь экзамены. В этом я всегда был твердо уверен, да и ты сама в глубине души знаешь, что иначе и быть не может. Ведь ты - ленинградская студентка, Ли, а эти слова сейчас исполнены особого значения…

…Наше "трио" осиротело. Ленька получил новое назначение, сейчас он под Ленинградом. Грустно было расставаться с ним. Долго мы делили пополам все - горести и веселые минуты, последнюю корку хлеба и последнюю горстку табаку. Такие друзья остаются в сердце на всю жизнь… Остались мы вдвоем с Колькой. Работы прибавилось, но это не беда. Когда начнется навигация - будет еще больше…

Сейчас пишу при свете коптилки. Колька тоже что-то строчит. Оба мы потягиваем Ersatz-махорку, которую здесь называют "Сказкой Венского леса" или "БТЩ" (бревна, тряпки, щепки), т. к. она наполовину состоит из древесных листьев. Наши цигарки потрескивают, как дрова в хорошем камине…

Ленька Шалимов ушел секретарем редакции многотиражки 260-й бригады морпехоты, но вскоре его забрал к себе во вновь созданную газету "Залп за Родину" бригады железнодорожной артиллерии Миша Жохов, недолго проработавший у нас в "Огневом щите" и произведенный в младшие политруки. Бригада стояла, а вернее, передвигалась по окраинам Ленинграда, мощными огневыми налетами не давая покоя противнику, засидевшемуся в своих окопах.

Мы Леньку проводили как надо: хлебнули спирту, спели песни, которые любили, а потом, всячески избегая патрулей, проводили на Ленинградскую пристань.

А летом уехал от нас, из Кронштадта ("Кракова", как для краткости его называли), Сергей Михайлович Семенов, наш беспокойный "Как дела". Он добился назначения туда, куда хотел, - редактором газеты военно-политического училища, эвакуированного в Среднюю Азию, в Джалалабад (его называли на русский манер "Желал бы обратно", - но Семенов рвался именно туда).

И остались мы вдвоем с Колей Никитушкиным: он, главный старшина, - и.о. редактора, а я, старшина 2-й (а вскоре и 1-й) статьи, - секретарем редакции. Обе эти должности были офицерские, и нас поставили в снисовскую офицерскую кают-компанию на питание и стали платить офицерское жалованье. Покупать в "Кракове" было нечего, кроме спирта (бутылка стоила, если память не изменяет, рублей 600–700, почти все, что я получал). Тогда-то я попросил у Лиды разрешения посылать ей денежные переводы.

Мы с Колькой днем мотались по кораблям и береговым частям, а вечером садились со своими блокнотами друг против друга и писали статьи и заметки в номер, макая перья в одну чернильницу. То он, то я сворачивали цигарки, доставали свои кресала и начинали добывать огня, с силой ударяя по кремню и стараясь, чтобы высекаемые искры попадали на паклю, вытянутую из патрончика. Это было занятие не из легких. Помню, в одну из таких ночей в дверях нашей комнаты возник полузнакомый штабной офицер в шинели, накинутой на нижнюю рубаху и кальсоны. Его комната была у нас за стенкой. Сырым голосом офицер сказал, что мы со своими кресалами не даем ему уснуть, и протянул коробок спичек.

А однажды нас с Никитушкиным зацапал комендантский патруль. Срок, что ли, в наших удостоверениях был просрочен или просто так - теперь уж не помню. "Просто так" патрули задерживали всех, кто появлялся на кронштадтских улицах без пропуска, - такой замечательный порядок поддерживал помощник коменданта главной базы (Кронштадт был теперь не крепостью, а главной базой КБФ), известный всем под кличкой Рашпиль. Но даже и с пропуском нарваться на патруль было неприятно: могли придраться к чему угодно, чаще всего - к ширине брюк. Патрульные снабжались лезвиями безопасных бритв - для выпарывания клиньев из матросских штанов.

Так вот, нас с Колей задержал патруль и, не слушая никаких объяснений, велел взять метлы, прислоненные к ограде, и присоединиться к группе задержанных бедолаг. Часа два мы - полвзвода, не меньше - мели Советскую улицу под ироническим взглядом бронзового адмирала Беллинсгаузена. Потом нас строем привели в комендатуру на улице Зосимова, в общую камеру.

Что было делать? Газету-то надо выпускать, а редактор и секретарь редакции сидели в комендатуре. Вот она, комендатура, напротив нашей "каталажки", видна из окна. Мы с Колькой высекли огня, закурили цигарки из "филичевого" табака. Этот табак делали черт знает из чего, вкус у него был омерзительный. Названия, кроме "Сказки Венского леса" и "БТЩ", он имел и другие: "ММБ" ("Матрац моей бабушки") и даже "ППЖ" ("Прощай, половая жизнь"). Горел он с жутковатым треском, выбрасывая искры, как корявое полено в печке.

"Филичевый", так сказать, прочистил нам мозги, и у нас созрел план избавления. Я упросил краснофлотца, сторожившего нас, подпустить меня к телефону, назвал девице-телефонистке номер комендатуры и увидел в окне напротив, как дежурный снял трубку. Я ему сказал, что звонит секретарь политотдела базы Барабанов, что "ваш патруль задержал редактора газеты Никитушкина и секретаря Войскунского" и что "начальник политотдела приказал срочно их отпустить". Дежурный переспросил фамилии, и вскоре прибежал оттуда рассыльный, вызвал нас, и мы с Колькой, провожаемые ухмылкой сторожевого матроса, помчались к себе в редакцию.

Белой июньской ночью вышел из Кронштадта конвой на остров Лавенсари. Головным в колонне шел базовый тральщик БТЩ-217. За ним - подводная лодка, "щука", отправлявшаяся на боевую позицию. Слева и справа от нее рокотало моторами звено морских охотников. Замыкали конвой два буксирных парохода типа "Ижорец".

Я стоял на юте БТЩ-217, смотрел, как минеры ставят трал. Тарахтела лебедка, стравливая за корму тралчасть. Я упросил комиссара (теперь уже, правда, замполита) Таранушенко, благоволившего ко мне, разрешить пойти с ними в рейс, командир тральщика не возражал. Очень хотелось мне взглянуть на таинственный остров Лавенсари, форпост флота в Финском заливе, и написать о нем, насколько позволит военная цензура.

Волна была небольшая, балла на два. Слева тянулось темной полоской ижорское побережье Ораниенбаумского "пятачка". А вот осталась позади серая башня Толбухина маяка на западном краю Котлина. Уже два года, как погашен этот старейший маяк, как и прочие маяки в Финском заливе.

Назад Дальше