Полвека любви - Евгений Войскунский 9 стр.


1 сентября начались занятия на факультете. Мне, между прочим, как круглому отличнику двух семестров, была назначена так называемая сталинская стипендия - 500 рублей. Это, конечно, серьезно облегчало быт, но - увы, ее я не успел получить. В октябре предстоял призыв. Администрация академии дала мне бумагу с официальным ходатайством об отсрочке призыва.

Вот что записал я 10 сентября в записной книжке:

Только что вернулся из военкомата, куда ходил с ходатайством об отсрочке, не веря, впрочем, в действенность его. Велели прийти завтра. Еще один день пройдет в мучительном неведении. Я только сейчас по-настоящему осознал свое положение. Раньше были одни слова, чувства молчали. Мы все в таких случаях напускаем на себя томно-грустный вид… думаем о том, что еще больше будем нравиться девушкам - печальные, задумчивые… Но буду говорить о себе, а не о загадочных "всех нас". С какой величайшей, не поддающейся описанию радостью я бы учился сейчас на архитектурном факультете! Воистину, чем больше отдаляется от нас наша цель, тем она становится заманчивей. Теперь уже один аллах знает, когда мне придется учиться. Да ведь еще нужно будет выдержать экзамены по рисунку, а где я буду рисовать эти 3 года?

Но не стоит заглядывать так далеко в будущее. "Пути господни неисповедимы". Кто знает, по каким путям пойдет моя будущность? По тропе ли войны, по желанному ли пути моего призвания (или, по крайней мере, того, что я считаю своим призванием)? Бесполезно излагать здесь все тревожащие меня мысли изящной прозой: все равно всего не выразишь…

Армия многому меня научит, надо многим заставит призадуматься, пересмотреть свои мысли и убеждения (ох, как громко: "убеждения"!).

Под этой записью стояло (почему-то на латыни) крупное "AMEN".

Теперь, спустя почти шесть десятков лет, в конце жизни, невольно обращаю внимание на две вещи в вышеприведенной записи. "По тропе ли войны" - что это? случайная догадка или, скорее, некое подспудное, не вполне осознанное убеждение, что войны нам - моему поколению - не избежать?

И второе: "изящная проза". А эта мысль откуда явилась, из каких глубин подкорки? Литературный зуд я ощущал в себе с детства: сочинял стихи, писал для стен-газет фельетоны, пробовал переводить с немецкого - из любимого Гейне, например, стихотворения "Der Asra", "Donna Klara", что-то еще. Все это так. Но - "изящная проза"?..

Отсрочки от призыва мне не дали. В военкомате предложили на выбор несколько военных училищ - от артиллерийского до топографического. Я отказался. Кадровая командирская служба меня не прельщала. Отслужу два года рядовым и вернусь в alma mater.

Если б я знал, что военная служба у меня затянется на долгие шестнадцать лет…

Неожиданности подстерегают нас чуть ли не за каждым углом. Такой неожиданностью было решение университетского начальства переселить студентов младших курсов из общежития на Добролюбова в общежитие на Охте. Это была крайне неприятная новость. Из общежития на Добролюбова до университета - минут пятнадцать ходьбы. А с Охты надо добираться трамваями, не меньше часа езды.

И тут Лида вспомнила о справке, имевшейся у нее с детских лет. Дело в том, что она родилась с двусторонним вывихом тазобедренных суставов. Ей было года три, когда отец выхлопотал направление в Берлин, в известную клинику Шарите, где вправляли суставы бескровно, то есть без операции. Мама повезла Лиду в Берлин, и там профессор Гохт, тогдашнее светило ортопедии, вправил ей оба сустава. Через год выяснилось, что правый сустав нуждается в повторном вправлении. На этот раз Лиду привезли в Москву, в ЦИТО, и тамошний ортопед, если не ошибаюсь, профессор Зильберштейн, вправил сустав вторично. Теперь все было в порядке: ходила Лида нормально, очень любила танцевать. (Боли в суставах начались значительно позже.) Но справка о перенесенных операциях неожиданно помогла: администрация направила Лиду, вместо Охты, в аспирантское общежитие - старинный двухэтажный флигель во дворе университета. Там, кроме аспирантов, жили и студенты-инвалиды. Лиду поселили в маленькую комнатку на первом этаже, где жила студентка-хромоножка Нина Афонина, приехавшая учиться откуда-то из Средней Азии. Это была удача!

Мне казалось, что Нина Афонина не очень довольна моими частыми приходами по вечерам. А я-то был недоволен тем, что она почти безвылазно сидит в комнате, вернее - лежит на своей койке. Теперь, когда оставались считанные дни до моего призыва, я - как бы точнее выразить - снова всей душой рванулся к Лиде. Совершенно нестерпима была мысль, что предстоящая разлука может напрочь оборвать наши отношения.

Лида, ты была мне нужна!

Из дневника Лиды:

21 сентября 1940 г.

…Вечером, когда он пришел, то он сам завел разговор о том, что мы фактически еще не были с ним вдвоем ни разу, что мы еще ни о чем не поговорили и т. д.

Кроме того, он был очень влюблен, нежен, ловил каждый момент, когда Нина выходила и мы оставались одни. В общем, с этой минуты он изменился.

Да, все это хорошо, но мы с ним не выясняли вопроса о том, что же было до этого, чем объяснить предыдущую его холодность.

И вот сегодня, совершенно случайно, мы снова откровенно поговорили. Дело в том, что у меня было ужасное настроение, когда мы с ним вышли. Все это объясняется тем, что я страшно перегружена, что мне предстоит очень много работы на самое ближайшее время…

Я молчала, а Женя спрашивал, что со мною. Я долго не хотела, но потом при его помощи начала. Мне хотелось говорить, т. к. я чувствовала, что он все поймет, что он меня понимает… Он сказал, что вот зимою у него было такое странное настроение, что он все замечал, все мое недовольство. Я ему сказала, что считала, что он первый должен начать об этом говорить. Он подтвердил, что действительно, это он должен был сделать, но что он все откладывал и теперь рад, что мы тогда вообще не объяснились. Мы еще более подробно говорили о зиме. Я рассказала ему о своих сомнениях, борьбе, о Ване, Васе и др. О том даже сказала, что уже хотела все бросить и с досады начать с кем-нибудь бывать. Женя удивился, спросил, что даже если бы мне "тот" не нравился? Я подтвердила.

Он мне рассказал, что и у него тоже были возможности (Наденька Павлова…) и т. п.

Когда мы с ним расставались… он меня обнял и прежним голосом (прошлогодним) сказал те же слова, что и тогда, что он меня очень любит. Весь он был очень серьезный. Я его тоже очень люблю.

Как жаль, что нам уже так мало осталось быть вместе. А что будет в будущем - неизвестно.

Призыв проходил в Доме учителя - бывшем Юсуповском дворце на Мойке. В толпе новобранцев тащился я из зала в зал по богато инкрустированному паркету, помнившему державные шаги князей и легкую поступь красавицы княгини. Господи! Ведь именно здесь, в этом дворце, убили Распутина! Не сразу я вспомнил об этом, а когда вспомнил, то поежился от внезапного холодка. Холодок, впрочем, пробирал не столько от мысли о мрачном историческом событии, произошедшем здесь, сколько от того, что довольно долго мы в одних трусах ходили из кабинета в кабинет, от одного врача к другому. А во дворце было вовсе не жарко.

Всех, конечно, признали годными. И по этому счастливому случаю в одном из залов был дан концерт. Пожилая певица что-то пела, разными предметами жонглировал умелец, а юный брюнет с острым профилем, темпераментно подпрыгивая на табурете, сыграл на рояле Вторую рапсодию Листа. Здорово он играл. С того дня, где бы ни услышал эту рапсодию, ее бурный нарастающий рокот, я мгновенно переносился мысленно в Юсуповский дворец, в толпу призывников. Лист с князем Юсуповым провожали меня на военную службу.

Было велено 8 октября к девяти ноль-ноль явиться к военкомату.

- Начинается у нас новый этап, - с грустью сказала ты.

О, как хорошо я помню наш прощальный вечер 7 октября!

Когда я пришел, Нина Афонина лежала на своей койке, читала учебник и ела яблоко. Ей присылали из Средней Азии, кажется из Джалалабада, посылки с прекрасными, крупными, красно-желтыми яблоками. А у тебя в гостях была Мэри Фалкова, вы сидели на твоей койке, болтали и тоже грызли яблоки (Нина была добрая, всех угощала).

Мэри заторопилась уходить. Но перед уходом, не переставая разговаривать с Лидой, она передвинула столик ближе к Лидиной койке, а на столик перенесла с подоконника фанерный ящичек из-под джалалабадских яблок. Затем она нагромоздила на столике же две стопки книг, взяв их с Лидиной тумбочки. И таким образом перед койкой Лиды возникла, можно сказать, баррикада, за которой мы могли укрыться от Нины Афониной.

Лида тихо смеялась, а я от души поцеловал Мэри в щечку. Такая молодчина!

Мэри ушла, а мы с тобой, укрывшись за "баррикадой", принялись целоваться. Мы сидели на твоей койке, обнявшись, прижавшись друг к другу, и вполголоса разговаривали. Я вспомнил, что через три дня - одиннадцатого - твой день рождения. Ты сказала:

- Может, тебя завтра не отправят? У нас мальчишки после призыва месяц и даже больше ожидают отправки, ходят на лекции.

- Нет, - ответил я. - Наша команда отправляется завтра.

- А нельзя попросить, чтобы направили в какую-нибудь часть под Ленинградом? Вот же Мишка - сидит у своей зенитки где-то совсем близко. Ты бы смог хоть иногда приезжать в город.

- Я спрошу, - сказал я без особой уверенности. - Да, это было бы здорово…

Я целовал, целовал тебя. Шептал ласковые слова. Если б Нины не было в комнате, то не знаю, чем кончилось бы это наше предотъездное свидание. Мы оба были очень возбуждены. Время, отмеряемое лишь редкими гудками машин и звонками трамваев с набережной, текло за темным окном, прикрытым зеленой, в цветочках, ситцевой занавеской.

О, если б это было в человеческих силах - остановить время любви…

Вечер, исполненный радости и печали, истекал.

Пора мне было идти в свое общежитие, где, конечно, шла обычная перебранка между Максом и Гореловым, а Женька Белов сидел в любимой позе, уперев ноги в теплую печку, и листал альбом с репродукциями великих мастеров.

Ты пошла меня проводить. Мы шли, рука об руку, по Университетской набережной. Дул сильный ветер с дождем, вздувшаяся Нева тяжело ворочалась в гранитных берегах. Пахло дымом, осенью, а впереди была неизвестность. Мы еще не знали, какие испытания нас ожидают и какой бесконечно долгой окажется разлука.

Мы шли по безлюдной набережной, по стихающему на ночь Ленинграду. Шли по неуютному миру, которому не было никакого дела до того, что нас захлестывают любовь и нежность, обострившиеся в эти прощальные минуты.

- Ты только чаще пиши, - сказала ты. - Чаще пиши, слышишь?

Мы уговорились часто писать и - ежедневно перед сном, в одиннадцать, думать друг о друге, и наши мысли будут встречаться в эту минуту.

Мы дошли до Румянцевского сквера, до Академии художеств со стерегущими ее сфинксами - и повернули обратно. Я проводил тебя до входа в университетский двор. Последний, прощальный поцелуй…

Я быстро зашагал к мосту Лейтенанта Шмидта. Мост собирались разводить. "Давай скорей!" - заорал машинист, когда я вбежал на мост. Что было духу я помчался на другую сторону.

Часть вторая
ПОЛУОСТРОВ ХАНКО

Не знаю, интересно ли вам читать эту непридуманную повесть. Горы книг написаны о любви - надо ли добавлять еще одну к книжному Эвересту? Скажу по правде, это меня мало заботит. Извините, читатель, но я не думаю о вас, набрасывая на белую бумагу эти строки. Достаточно я сочинительствовал в своей писательской жизни. Ныне, когда жизнь клонится к концу, мне нужно просто высказаться. Вспомнить себя молодого и влюбленного. И поведать urbi et orbi, как повезло мне в любви. Ибо редко встречаются на свете женщины столь цельные и правдивые, стойкие и женственные, как моя Лида; она обладала, по выражению Платонова, "нежной, доверчивой силой жизни" и была достойна самой высокой любви.

Да, нам повезло, мы родились в одно время, в одном городе, учились в одной школе. Но время, которое выпало нам для жизни, было не из лучших. Все, что произошло в стране в ныне уходящем двадцатом веке, так или иначе вплелось, вмешалось, вторглось в нашу жизнь, более того - не раз грозило гибелью. Война, блокада, голод, долгая разлука, гонения - всех этих "прелестей" мы нахлебались вдосталь.

И все же…

Небесам, на которых совершаются браки и плетутся судьбы людей, было угодно, вопреки тяжким обстоятельствам жизни, соединить нас.

Об этом и веду я свое неторопливое и незамысловатое повествование.

Итак, вперед!

Старый колесный пароход назывался "Кремль" и страдал одышкой. Утром 8 октября 1940 года он под моросящим дождем медленно отшлепал полтора десятка миль, отделяющих Ленинград от Кронштадта, и высадил на пристань пеструю толпу новобранцев. Колонна прошла по тихим малолюдным кронштадтским улицам и втянулась во двор полуэкипажа - старинной краснокирпичной казармы на улице Зосимова.

Только мы покидали на нары свои чемоданы, как было велено выйти во двор и построиться шеренгой вдоль одной из его стен. Затем, по команде старшины, шеренга медленно двинулась, подбирая бумажки, окурки и прочий мусор. Так мы прошли гигантский двор из конца в конец, и, когда шеренга уперлась в противоположную стену, плац позади нас был чистенький, как корабельная палуба.

- Во метелочка! - восхищенно сказал мой сосед, прыщавый парень со впалыми щеками. - Сама идет, сама метет.

Ранним утром следующего дня начала работу комиссия. Выкликали по списку, задавали несколько вопросов, решали твою судьбу на ближайшие годы. Народу было много, длилось это бесконечно. День уже перевалил за половину, когда подошла моя очередь.

То, что нас привезли в Кронштадт, меня не радовало: Кронштадт - флотская столица, и "загреметь" на флот, на пятилетнюю службу - это меня не просто страшило, а прямо-таки ужасало.

Но - обошлось. Почти всю команду призывников зачислили в армейскую часть - 21-й овждб, что означало "отдельный восстановительный железнодорожный батальон". Тебя не спрашивают, где ты хотел бы служить. Кругом! Следующий!

Никто не знал, где находится этот батальон, одно было ясно - не в Кронштадте.

Вечером нас повели в баню, а затем в предбаннике было выдано обмундирование - полный комплект, включая сапоги, портянки и страшноватого вида кальсоны. Уже не беспорядочной шумной толпой, а ровным строем, в серых шинелях и шлемах-буденовках, возвращались мы по темным безлюдным улицам в полуэкипаж. Дождь все лил и лил, неумело накрученные портянки резали ноги, сапоги с подковками бухали по булыжнику мостовых.

Тут-то впервые облетело строй слово "Ханко".

- Ханка - это на Дальнем Востоке, - сказал кто-то.

- Ну да, - поддержали его. - Там еще японцам дали прикурить. Озеро Ханка, точно.

- Да нет, ребята, не озеро. Сержант говорил - на остров Ханку нас отправят.

- Ну уж - остров! Железнодорожному батальону чего на острове делать?

- Сказал! Острова и большие бывают, - раздался гулкий бас.

- А ты хоть один видел?

- Чего мне видеть, я сам на острове живу. - Чиркнула спичка, в коротком ее свете я узнал лицо говорившего, это был тот прыщавый, что вчера сказал про "метелочку".

- На каком? - недоверчиво спросил кто-то.

- А на Васильевском, - сказал прыщавый и засмеялся.

- Разговорчики в строю! - крикнул сержант. - Эй, кто там курит? Прекратить!

Я вспомнил, что после окончания зимней войны было объявлено об аренде у Финляндии полуострова… ну да, Ханко, так он и назывался. И еще кто-то из ребят вспомнил. В большой массе людей всегда найдутся осведомленные в любом вопросе. Закон больших чисел, что ли…

И уже окончательно стало ясно, что нас отправляют именно на этот финский полуостров Ханко, утром следующего дня.

Утро было туманное, промозглое, сыпалась снежная крупа, и казалось, что никогда не рассветет. Гудели заводские гудки, сзывая рабочий Кронштадт на работу. В небольшом парке возле гавани, среди облетевших дубов, стоял на высоком постаменте, опершись на шпагу, бронзовый Петр. У гранитной стенки Усть-Рогатки отфыркивались паром корабли, их огни горели в тусклых ореолах.

Мы долго ждали погрузки. Медленно, трудно пробивался сквозь ночь и туман рассвет.

Теперь уж не помню, как назывался пароход, принявший нас в свой огромный трюм. Было очень холодно в этом трюме, устланном слежавшейся соломой. Свет проникал только через люк. Покачивало, но не сильно. В обед выдали по буханке черняшки и банке мясных консервов на двоих и по куску брынзы. Почти никто ее, соленую, не ел. Из озорства, а вернее, из желания размяться, согреться ребята стали швырять друг в друга брынзой, пошла веселая возня, грубоватая перебранка.

Конечно, это не могло кончиться благополучно, и так оно и вышло. Мокрый, соленый, отвратительно пахнущий кусок брынзы угодил мне прямо в глаз, даром что я не принимал участия в битве. Вначале я думал, что ослеп. Куда-то пошел, неумело выкрикивая ругательства, натыкаясь на кого-то. В ушах звенело, глаз распух и дико болел.

Кто-то схватил меня за руку, сказал быстро и напористо:

- Стой! Ну куда тычешься, стой! Промой глаз, у меня вода есть.

Смутно я увидел флягу в матерчатом чехле - и протянул ладони. Полилась тонкой струей вода.

- Не три так сильно, - командовал обладатель фляги. - Еще выдавишь.

От воды боль немного унялась, я попробовал приоткрыть заплывший глаз, но не сумел. Лег на солому и стал молча переживать свою обиду. А что еще оставалось делать?

Спустя некоторое время трюм угомонился, сонно завздыхал. Я открыл здоровый глаз. Покачивался висевший на столбе одинокий фонарь "летучая мышь". Квадрат люка был затянут вечерней мглой.

Я поднялся по крутому трапу наверх. Море и небо были полны свежести и движения. Как бы стремясь обогнать пароход, плыли на запад облака. Там, впереди, уже отпылал закат, но горизонт был все еще подсвечен розовым, оранжевым. А за кормой стлалась широкая пенная полоса. Она уходила в густую мглу, в кронштадтский дождик, в ленинградские переживания - все это разом отодвинулось в прошлое.

К вечеру следующего дня из синей неспокойной воды встала красная башенка маяка.

- Руссаре, - обронил матрос, проходивший мимо. - Теперь уж скоро и Ханко.

Холодно было наверху, дул резкий норд-ост, качало изрядно, но лезть обратно в трюм не хотелось. Скоро Ханко! Не пропустить бы момент, когда откроется берег загадочного полуострова.

Ко мне подошел парень с узким лицом и острым носиком.

- Ну, как глаз? - спросил он. - Прорезался?

По голосу я узнал вчерашнего моего "водолея".

- Прорезался. - Я осторожно потрогал припухлость вокруг глаза.

- Смотри-ка, - парень толкнул меня локтем в бок, - пароход!

Вдали, густо дымя, шел поперек нашего курса черный пароход. На гафеле трепыхался красный огонек флага.

- Наш, - сказал парень.

Но вот пароходы сблизились, и мы увидели: в центре красного полотнища, в белом кругу, четко обозначился ломаный крест свастики. Молча мы смотрели на фашистский знак. Пакт с Германией ничуть не сделал его привлекательнее для нас. Вдруг флаг со свастикой медленно пополз вниз. На нашем пароходе тоже приспустили флаг. Взаимная вежливость мореходов…

Назад Дальше