ТЕМАТИЧЕСКАЯ ПРОГУЛКА
Гуляем. Вечер морозный. Все припорошено сухим снежком.
- Поговорим на литературную тему, - предлагает Максим. - Расскажи мне о Гете, папа. О самых счастливых моментах его жизни.
- Хорошо.
Собираюсь с мыслями и рассказываю о работе Гете над "Фаустом". Попутно сыплются вопросы. Почему это трагедия? Чего хотел Фауст? Что произошло с Маргаритой?.. Хорошо, что я недавно перечитал "Фауста", да и то попробуй ответь ему!..
Рассказываю об истории создания "Мариенбадской элегии" - истории последней любви старого Гете. Максим не роняет ни единого слова за весь рассказ. Потом долго молчим.
- Расскажи теперь о встрече Гете с Бетховеном.
- Я уже тебе рассказывал, - говорю.
- Ну, еще раз, папа. Ну, пожалуйста!..
Рассказываю.
- Знаешь, папа, я уже заметил, что часто один великий человек не понимал другого.
- Да, к сожалению, это так.
Вспоминаю первый отзыв Тургенева о толстовском романе "Война и мир". Поверить трудно, как мог ошибиться Тургенев.
- Но хорошо, Тургенев хоть потом понял, папа, - говорит Максим. - А то ведь мог бы и не понять совсем…
Снова думаем каждый о своем молча.
- И у композиторов так же… - будто что-то вспомнив, произносит Максим.
- Что, перейдем на музыкальную тему? - улыбаюсь я.
- Да. Расскажи мне о Моцарте, пожалуйста.
Рассказываю, невольно увлекаясь, потому что он слушает внимательно. То идем, то останавливаемся. То он что-то переспросит. То я что-то припоминаю попутно. Да что! О Моцарте, как о Бетховене и Гете, можно говорить всю ночь!
Вставляет реплики:
- Да, папа, видишь, Моцарт совсем маленький начал писать музыку…
- Как жаль, что нет его могилы!.. Я бы когда-нибудь съездил к нему…
- Да, я знаю о Сальери… Я уже читал о нем у Пушкина.
- О да, папа, гений должен делать только добро людям! Только добро! Иначе какой же он гений?..
Возвращаемся домой.
- Вот видишь, папа, какая у нас с тобой получилась хорошая прогулка? Тематическая прогулка, правда?
* * *
На другой день утром, собираясь в школу, заходит ко мне.
- Ты знаешь, что я попросил бы Моцарта написать? Не "Реквием", а "Задумчивую сонату". Понимаешь, "За-дум-чи-вую". Вот.
Смотрит на меня и куда-то в себя.
- А может, мне самому попробовать?
- Попробуй, - говорю.
Проходится по комнате. Уходит. Делает зарядку. Умывается. Возвращается ко мне.
- Хочу тихонечко послушать "Менуэт" Боккерини и "Полонез" Огинского. Тихонько. Я не разбужу дедушку.
Слушаем.
- Все. Иди завтракай. Скоро выходить. Я быстро соберусь.
Уходит. За дверью слышу невнятное бормотание дедушки и шепот Максима. Проходя мимо спящего деда, он не вытерпел и потрепал его за торчащий из-под одеяла нос. Дедушка, конечно, проснулся.
РУЧНОЙ РАК
- Как ты раков ловил после войны, когда голодно было?
- Да я уж тебе рассказывал, сынок.
- Ну, все равно. Расскажи еще.
Припоминаю худого стриженого мальчишку с простецкой раколовкой. Он ранним утром, по росе, босиком пришел к Черной Калитве, добыл ракушек на острове в заливчике и притаился у обрыва, в камышах. Раколовка у него такая, что никто не позарится на нее: кольцо из проволоки и натянутая на него сетка - вот и вся мудрость. Но все равно к вечеру у него полное ведро раков. Раки шевелятся в ведре - они ведь живучие! - и шелестят, скрещивая свои клешни.
- А почему они красные, папа?
- Они краснеют от смущения, когда их на стол подают.
- Ты все шутишь… А у меня был ручной рак!
- Где же это? И как ты его приручил?
- В Мальтинии. Как-то я сидел на берегу реки. Глядь, выползает рак. Выползает, как всегда, задом вперед. Ну, я заговорил с ним. Не стал его обижать. Наоборот, дал ему мяса, ракушку тоже принес, и мы подружились. Он каждый день ко мне приползал и рассказывал о своей рачьей жизни. Ты знаешь, это очень интересно. Очень!
- А э т о случилось не после того, как я рассказал тебе о Мичурине? Как к нему лягушка выходила, когда он жил у реки на своей усадьбе?.. Потом у него были ручные воробьи. Помнишь? Так не после этого ты приручил рака?
- Нет, папа. У меня это произошло гораздо раньше. Да и что ж ты сравниваешь рака с лягушкой? Раку стоит раз чикнуть клешнями - и нет лягушки!.. Рак, папа, совсем другое дело! Потом, Мичурин же никогда не жил в Мальтинии!..
"ЗАДУМЧИВАЯ СОНАТА"
С утра занимались музыкой. Затем я ушел в свою комнату работать.
Максим остался у пианино. Долго еще играл что-то. Прерывал игру. Снова играл. Наконец открыл дверь ко мне.
- Папа, извини, что я мешаю тебе. Иди, пожалуйста, послушай. Я написал "Задумчивую сонату".
- Что ты говоришь!
Я вышел в зал, где стоит пианино, и присел на диван.
Максим поставил перед собой исписанный нотами лист и стал играть - тихо и медленно. Звуки низкие, долгие, право же, что-то в самом деле задумчивое.
- Ты даже записал все? Молодчина.
- Тебе нравится, папа?
- Да. И главное - что ты записал ее. Это очень хорошо.
- Вот я тебе ее и дарю.
"ОТ НЕТЕРПЕНИЯ НЕ МОГ СПАТЬ…"
Прихожу с работы. Сидит в моей комнате за столом. Перед ним лист бумаги и акварельные краски.
- Папа, прошу тебя, не смотри сюда.
- Не буду.
Сидит еще с полчаса. Потом все убирает. После ужина гуляем с ним - он ни слова о своем деле.
Наутро, в день моего рождения, очень рано приходит ко мне.
- Ты не спишь, папа? Можно, я включу свет? Включает.
- Смотри.
Передо мной акварель по мотивам картин Айвазовского. Шторм баллов в десять. Темное небо. Темные валы моря. Только гребни воли заметно просвечиваются. И между валами бедные суденышки. Рядом с ними шлюпки. По небу, как титры на киноленте, - "Буря". В углу надпись: "Моему дорогому папе. Максим. 28/I 1977 г.".
- Спасибо, дорогой мальчишка! - обнимаю его. - Но что ж ты так рано проснулся?
- Да я от нетерпения не мог спать. Мне хотелось скорее тебя поздравить! А еще я тебе знаешь что подарю?.. Я принесу тебе из школы две пятерки.
И правда, вечером, как только я вошел в квартиру, он обнял меня и шепнул: "Две пятерки - в дневнике".
В моей жизни не много таких дней.
ПРЕОДОЛЕНИЕ
Вышли кататься на лыжах.
- Двинем, папа, в Иваньково, - предлагает Максим. - Там отличные горки!
- Добро, - соглашаюсь. - Двинули.
По мосту у шлюза переходим на другой берег канала. У самого шлюза берег крутой. Подходим к вершине горы. Лыжня уже довольно разбитая, но хорошо катающиеся ребята спускаются по ней запросто.
Максим останавливается, опирается грудью на палки и смотрит на мальчишек. Небольшие горы - возле нашего дома и на пологом берегу канала - он преодолел еще в прошлом году. А как быть с этой?.. Ехать или не ехать?..
- Смотри, как надо, - напоминаю ему. - Руки с палками немного назад. На случай, если упадешь, чтоб лицом не на палки… Чуть присядь, пружинь ноги в коленях. И - пошел! Вот так!..
Я сильно отталкиваюсь палками и лечу вниз. И, как бывало мальчишкой, разворачиваюсь на ходу уже в конце спуска и сразу останавливаюсь - лицом к вершине горы.
- Ну, езжай! - кричу Максиму.
Он осторожно подходит к краешку спуска и… катится вниз. Все идет хорошо. Но, почти спустившись по крутизне, падает. Падает удачно - на бок.
- Даже непонятно, - говорю, подходя к нему, - почему ты упал. Ты уже ведь съехал!.. Иди еще раз!
Спускается снова и снова падает - на середине горы. Долго не встает. Потом поднимается. Не отряхивая с себя снег, взбирается на вершину. Стоит, опершись на палки грудью.
Взбираюсь на гору, подхожу к нему.
- Передохнул, - говорю, - попытайся еще. Ты можешь съехать. Понимаешь, можешь.
- А если опять грохнусь?
- Езжай снова! В десятый раз езжай!.. А ты как думал?..
Молча глядит на катающихся. Почти все они тоже часто падают. Но ведь это - не успокоение. Только одна девчурка, маленькая, в длинном-длинном пальто, раскрасневшаяся, катается не падая. Иногда кажется: вот-вот упадет, но глядь, выпрямилась и покатила!.. На зависть всем ребятам!..
И вот, встав в очередь за девочкой, Максим снова идет на спуск. И не падает! А развернувшись, ищет меня глазами: вижу ли?
Я машу ему палкой!
И он снова взбирается на вершину горы.
1968-1977
ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ
Субботний день. Мама рано утром напекла пирожков с картошкой, отец еще вчера вечером принес сметаны из магазина. В моей комнате тесним на столе книги, рукописи, расстилаем газету и ставим на нее миску с пирожками, сметану, суздальские деревянные рюмки, четвертинку и бутылку "Боржоми".
Наливаем по рюмке. Подходит мама и подает тарелку.
- Нате вам и огурчиков. Достояли як раз.
Выпиваем. Огурцы хрустят на зубах. Это у меня. А у отца уже давно не хрустят. Не на чем. Мелко-мелко режет он их на блюдце ножом, чтобы есть. Тяжело глядеть на него: стар он стал - девятый десяток начат.
- Ты б, сынок, бабу яку завив, - предлагает отец.
Завести бабу - это поставить на проигрыватель пластинку с ямщицкими песнями или старинными русскими романсами. Любит он, когда их поют Лидия Русланова, Галина Карева, Соня Тимофеева.
Завожу пластинку Каревой. Отец настраивает слуховой аппарат. Откладывает на тарелку пирожок и слушает.
Отчего, скажи,
Мой любимый серп,
Почернел ты весь,
Что коса моя?..
Не выдерживает отец - на глазах встают слезы. Мне кажется, и глаза его поседели.
- Налей, сынок, ще.
Выпиваем еще по рюмке. Приходит в голову спросить у отца, какая у него самая счастливая пора в жизни.
- Вы ж долго прожили, - говорю.
Отец вытирает слезы. Отвлекается от пения. Доедает пирожок.
- Да, це ты правду кажешь. Жизня моя долгая. От Петра пошел восемьдесят второй… - неторопливо и раздумчиво говорит он, вытирая бумажной салфеткой губы. - Самая счастливая пора… Шо ж, давай с тобою припоминать. Родился я, ты знаешь, в восемьсот девяносто девятому. Так. Вот с тех пор и начнем. Було мени пять годков - японская война вспыхнула. Нашего батька не тронули. Семья у нас дуже здорова була - уже, мабуть, шестеро малых ползало под столом. А других слободчан брали на войну. Помню, як бабы выли. Ой, як они кричали!.. Потом бабьего крику хватало всю жизню… Ну, вот. Через год - революция девятьсот пятого. Вроде б и далеко от нас, десь там, в Петрограде да в Москве, а у нашей слободе тож человек семеро пороли. Не знаю, правда, за шо, но пороли урядники, да так, шо ни сесть, ни лечь нельзя было. Дальше? Дальше - батрачил на Маныче, жил не жил - от тебе четырнадцатый год. Опять война - с германцем. Опять бабий крик. Тут уж забрили Мишу - брата моего. На проводах мама покойная, царствие ей небесное, так убивалась…
Отец откидывается на спинку стула и переводит дыхание.
- Ну, а потом… Потом - новая революция, Февральская, за ней - другая, Октябрьская, за ней - гражданская война… Тут и старшие браты воевали, и мени довелось. Ты ж знаешь, и раненый був я, двое ребер черт-ма, шея пробита пулей. Еле очухался. А в двадцать первому году опять чуть не загинул. Та ще як!.. Приехал после ранения до дому, а дома - хоть шаром покати. Молодша детвора наша сидит без хлеба. А раз хлеба нема, то уже считай, шо голодный. Шо робыть?.. Дружок мой Гришка Рылей, отчаянный був парень, и предлагает - махнем на Кубань за хлебом! Ну, махнем - так махнем. Насобирали мы по родне ниток, иголок, наперстков - всякой чертовы - и поехали. Добрались аж до станицы Каневской и давай бродить по казачьим куреням. За свои погремушки выменяли по мешку муки да по мешку зерна. К нам прибилось ще трое таких, як мы. Наняли подводу и двинулись до станции. Поначалу ехали степью, а потом пошла луговина, сбоку дороги сухие камыши шумят на ветру. Ехали-ехали, откуда ни возьмись - человек восемнадцать на конях. Оказалось - зеленая банда. Стой, туда-сюда! - кричат. Подводчик наш подмаргивает им. Он-то, мабуть, и навел их на наш хлебец. Окружили нас. Раздели всех. А дело було раннею весною, ще снег не сошел. Шарят по карманам. У наших попутчиков билеты нашли комсомольские, в подкладках пиджаков булы зашитые. А у нас с Гришкой одни удостоверения личности. Ну, тех трех отвели в сторону. Повыхватывали шашки. А мы с Гришкой стоим на месте - босиком, в одном нижнем белье…
Отец умолкает, достает сигареты, прикуривает и глубоко затягивается.
- По гроб не забуду, сынок, той ужас. Порубали тех бедолаг, як ото деревья рубают… Не приведись бачить такое. "Видали? - кричат нам. - А ну катись!.. Не то и вам…" Мы побежали. Бежим и думаем - щас нам в спину саданут из винтарей. Нет. Обошлось. Прибежали в Каневскую и попросились к старушке, у якой квартировали, пока обменом-то занимались. Старушка нас приняла, спасибо. Дала кой-какую одежонку. Гришка мой - ничего. А я утром не встал - воспаление легких… Пролежал я у той старухи недели три. Выходила она меня. Вернулся в слободу. А тут вскорости и нэп подоспел, а там - индустриализация да коллективизация пошла. В раскулачку смерть ще раз поиграла надо мною. Пальнули в меня из обреза. Я ж був член сельсовета. Ну, ты про тэ время и читал и слухал много. Всякого пришлось хлебнуть… Перед войной уже ничего було. Це ж ты сам помнишь. А потом - война. Да уже такая, шо… Мени почти не пришлось воевать. После всяких ранений белобилетником був. Снятый с военного учета. Так под конец позвали, трошки в нестроевиках послужил. А кто помолодше…
С трудом встает, подходит к стеллажам с книгами. Бледными пальцами касается корешков.
- Тут на днях взял у тэбэ с полки одну книжку. Федор Тютчев называется. И наткнулся на дуже интересный стишок. От щас найду… Эх, як бы мени в молодости от таких книжек, як оце у тэбэ! Може б, и я не крутил волам хвосты. Хотя, сыну, скажу - землю тож кто-то должен пахать!.. А-а, от она. Нашел. Я тут бумажечку заложил. Послухай. Читает по слогам:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые…
- Пойми: минуты роковые! Колы-сь булы минуты. Теперь - целые годы, по-моему. Целая жизня. И яку пору считать счастливой? Я тэбэ спрашую, сынок… Щас я живу - умырать не надо. Только б войну люди отодвинули от себя!.. Эх, дождаться б, як оно будэ. Жалко, годов до биса…
Отец бережно ставит томик Тютчева на полку. Возвращается к столу.
- Забулы мы, сыну, про свое дело, - он лукаво усмехается. - Давай ще под пирожки да под огурчики. И хай баба ще заспивае.
И мы сидим с отцом. Слушаем хорошее пение.
Субботний день. Мама пирожков напекла.
1980
ЛОРДА
Лошадей отец видит теперь только на экране телевизора. В художественных фильмах или когда показывают соревнования спортсменов. Побывать на бегах, поехать в родную деревню, где еще можно встретить живую лошадь, отец не в силах. Годы не те. А дома усядется перед телевизором, встрепенется весь. Через минуту-другую, глядишь, негнущимися дрожащими руками подносит платок к глазам…
Любуясь какой-нибудь лошадью, вместе с нею и с наездником беря барьеры, он под конец непременно скажет: "Добра коняка. На Лорду скидается". А ежели лошадь ему не по духу, машет рукой и уходит курить. "Не-э, до Лорды ей далэ-э-эко!.."
Я помню Лорду за полгода до вступления отца в колхоз. Яркий летний день. Лорда стоит у повозки посредине двора. Большая, серая, в темных яблоках. Стоит и хрумкает овес, переминается с ноги на ногу, хвостом смахивает оводов с пышного своего крупа.
Я ковыляю к ней, приседаю у задней ее ноги и тереблю рукой мычку. Лорда поворачивает ко мне морду, смотрит на меня, перестав жевать, и осторожно отступает в сторону. Я снова подбираюсь к ноге и тереблю щекочущую ладонь мычку. Лорда снова оглядывается и отступает еще дальше от меня.
Отец, выйдя из хаты на крыльцо и увидев меня у ног Лорды, бледнеет и застывает на месте. Чего доброго, лягнет она, и… Но Лорда будто понимает волнение отца, поворачивается к нему и тихо ржет. Не бойся, мол, не трону мальца.
К Лорде отец шел долго. Вспоминать его путь и смешно, и горько. Ему едва минуло двадцать три, когда дед-портной ушел в Донщину на заработки и там пристал в приймы. Бабушка, мать отца, умерла года за четыре до этого. Остались на попечении отца три сестры и два брата; а в хозяйстве один бычок, - отец выменял его за закрома. В первое лето молодой хозяин без батька, как говорится, накосил пять возов сена. Сосед, видя такое дело, попросил отца кормить зиму трех его бычков, за это весной отец берет любого из них себе. Отец подумал-подумал и согласился. К своему бычку да еще бычок - это уже пара быков во дворе.
Всю зиму он как черт крутился. Зато по весне за двух бычков выменял у Алешки Заворотного жеребца Чалого. С лошадью - ты уже мужик!
Начал отец подзарабатывать на жеребце. То в сельсовете, то в кооперации, то на вальцовке, - была такая в слободе, немцами построена еще до революции. Там подвезет, там отвезет, - все хлопчишкам на молочишко.
А раз поехал отец на Чалом на базар. А на базаре цыгане, целый табор. И приглянулся им отцовский жеребец. Они к отцу - продай да продай. Отец - ни в какую. Тогда цыгане - давай меняться, хохол! Выставили четверть водки. А отец выпить был не дурак. Хватил стакан-другой… Кончилось тем, что всучили ему цыгане кобылу, а сами Чалого за узду и были таковы.
Кое-как добрался отец на кобыле домой. Черт знает что за животина! То на базарные прилавки прется, то в бурьян, то за базаром в канаву чертанула, и он туда же, через ее голову. Дома протрезвел и досмотрелся: цыганская кобыла - слепая. Он - на базар, он - на выгон за слободой. Хе-хе, цыгане знали, что делали. Их и след простыл.
Недели через две к отцу заявился в гости двоюродный брат Иван Ерш. Он жил на хуторе, верстах в восемнадцати от слободы. Тоже заядлый лошадник, тоже не любитель выпить. Сели они с отцом за стол. Слово за слово. Давай меняться лошадьми! "Добро! - сказал Ерш. - Магарыч с тэбэ!" - "По рукам!" - ответил отец и бутылку на стол.
Взял Ерш у отца слепую кобылу, а отцу оставил свою - хромую. "Черт с ней, - думал отец, оглядывая ее худобу. - Кривая - не слепая. Сама крупна. Грудь - для запряжки. Выхожу!.." А Ерш в дороге спохватился. Вернулся к отцу. "Мало, - говорит, - магарыча. Давай додачи!" Добавили за столом. Дал отец Ивану четвертную, на том и поставили точку.
"Ладно, Петрусь. Быть по сему! - пьяно прощаясь, рубил Ерш. - Ты бережи кобылку. Я ее с Лордом случил! - Ерш поднял перед носом отца желтый от махры палец. - Будешь ты с лошонком!.."
Отец знал Лорда. Мировой был жеребец. И стал отец с душой выхаживать кобылу. Кормежку добывал ей добрую - и ячменя, и бурака, и макухи. Чистил ее, холил. Вскорости у нее спина залоснилась. Заметнее стало: и правда, кобыла - жеребая. Отец перестал на ней ездить.
А где-то после рождества хромая ожеребилась, принесла дочку. Ну, раз дочка, пускай будет Лордой, решил отец. По жеребцу.