Генрик Ибсен - Георг Брандес 3 стр.


В 1891 г. я вместе с некоторыми норвежскими художниками был в Сандвикене, недалеко от Христиании; и мы себя превосходно чувствовали. Раз как-то я сказал: как должно быть грустно Ибсену сидеть день за днем одному в отеле, в городе. А что, если бы мы его когда-нибудь пригласили сюда? – А кто же осмелится это сделать? – Я охотно на это отважусь, я вижу его ежедневно и завтра буду с ним завтракать".

"Мы, несколько художников и писателей – очень бы хотели с вами пообедать". – А сколько вас и кто именно? – Я назвал имена, нас было девять. – "Обедать в таком большом обществе нарушает привычки моей жизни, я этого никогда не делаю". – Я напомнил ему, что недавно в Будапеште он участвовал в празднестве в честь его, на котором присутствовало несколько сот человек; этим я рассеял несколько его недоверие и получил разрешение устроить небольшой праздник. Чтобы сделать ему приятное, мы взяли зал в том самом отеле, где он жил, и предложили ему самому выбрать меню.

Когда распространилась молва, что я устраиваю для Ибсена обед, после такого долгого его пребывания заграницей, меня со всех сторон начали осаждать просьбами дать хоть одно место за обедом, и отказать семьям, которые со мной были очень гостеприимны, мне было, конечно, трудно. Чтобы подготовить почву, я начал с того, что признался Ибсену, что одна единственная дама очень желала попасть на обед. – "Ни в каком случае", – ответил он мне. – Это молодая, веселая, толстая женщина! – "Я не люблю молодых, веселых. толстых женщин". – Вы когда-то были влюблены в её тетку, – я назвал имя. Тогда он сразу заинтересовался. – "Ну, это другое дело, тогда она может прийти".

Но разрешение было получено всего на 10 человек, а мы мало-помалу дошли до 22. Я боялся взрыва.

В известный день и в назначенный час я стучат в дверь в его отеле. Он посмотрел на меня и сказал с удивлением и немного огорченный: вы во фраке? – Да, а вы в жилетке? – Ну, да, когда я начал одеваться, в моем сундуке не оказалось фрака. – Как это ужасно! – мы радовались как дети, что увидим Ибсена во фраке, а теперь должны довольствоваться Ибсеном в сюртуке. – А дамы с вами есть? – Да она, да еще одна, другая! – Сколько же их там всех? – 22. – Это измена, вы сказали 9, я не иду.

После долгих переговоров мне удалось свести его с лестницы. Когда он вошел в зал, там царствовала тишина ожидания, которую его суровая мина отнюдь не помогла нарушить. Начало обеда было очень тягостное. Пришлось подать шампанское и начать держать речи уже за рыбой, чтобы хоть этим несколько поднять настроение. Я сказал: "Дорогой Ибсен! Вы с годами сделались настолько нечеловечески знаменитым, что хвалить вас становится неизмеримо трудным. Но не правда ли, что мы, жители севера, понимаем вас лучше, чем иностранцы; мы оценили вас на первых же порах, тогда как они пришли лишь в одиннадцатый час. Правда, в Библии говорится, что пришедшие в одиннадцатый час, имеют равную заслугу с тем, которые пришли в первый. Но это место я понимал всегда так, что пришедшие в первый час все же чуточку лучше". Ибсен перерывает меня. – "Ни в каком случае". Я прошу его подождать делать замечания, пока я кончу. Я хвалил его и в шутку и серьезно, говорил о солнце и звездах, применил к нему слова: может быть Сириус и больше солнца, и тем не менее благодаря солнцу вызревают наши хлеба. Ничего не помогало. Он продолжал быть растерянным и только повторял: против этой речи можно многое возразить, чего я предпочитаю, однако, не делать.

– Сделайте это, Ибсен, это гораздо приятнее! А он: чего я предпочитаю однако не делать.

Один редактор, который привел к столу очаровательную артистку – Констанцию Бруни, поднялся и сказал: моя дама за столом просит меня, г. д-р Ибсен, принести вам благодарность от артисток Христиания-театра и сказать вам, что нет ролей, которые они играли бы охотнее ваших и на которых они учились бы больше.

Ибсен: "я к этому сделаю одно замечание: я вообще не писал ролей, но изображал людей и никогда в жизни я не имел в виду, когда работал, ни одного артиста и ни одну артистку. Но позже мне, может быть, будет очень приятно познакомиться с такой милой дамой".

Констанция Бруни имела смелость ответить, что она ни минуты не имела в виду себя, так как он видит ее в первый раз, и что в речь проскользнуло неудачное слово роль, под которым она, как и он, разумела человека.

Ибсен ничуть не сознавал, что его прямота действовала подавляюще на настроение присутствующих, так как при расставании он сердечно меня благодарил за обед и наивно прибавил: "это было очень удачное празднество".

Я привел пример его суровости, но сколько у меня воспоминаний о его сердечности, внимании и тонкости чувств.

Я помню Ибсена много, много лет тому назад, в Дрездене, во время длинных прогулок по городу и его окрестностям, когда он разъяснил мне тип немца, которого он. после многолетнего пребывания в Германии, полагал, что знает. Или когда он критиковал драмы Шиллера, риторики которого он не любил, или поэзию Рунеберга, которой он мало интересовался, так как она написана гекзаметром. Он всегда был на своем посту, когда дело касалось всего академического, или пережитков прошлого, или всего не жизненного. Поэзия для поэзии была ему противна, В семидесятых годах он посещал в Дрездене собрания литературного общества, где внимательно выслушивал доклады, они-таки были интересны и поучительны. Он держал себя по отношению к скромным, мало известным литераторам по-дружески, признавая их знания и солидную литературную культуру.

В Мюнхене я видел его у него дома. Он тогда был уже признан единичными лицами в Германии, хотя не был еще знаменит. Он принимал у себя избранных норвежцев, проезжавших через город, между ними нередко известных норвежских политиков. Привыкнув видеть много людей, он стал светским человек и с разными людьми разно обращался, но всегда справедливо.

Я помню его также гостем в Копенгагене, чтимым, как король. Если он делал кому-нибудь визит, все были от него в восторге. Когда он был куда-нибудь приглашен – его молчаливость и замкнутость приводили в изумление.

Он не говорил больше о Норвегии с горечью, во с сожалением о её медленном развитии. Теории, приходящая из Норвегии, казались ему устаревшими и вышедшими из употребления в Европе. О просвещенных норвежских крестьянах он однажды сказал: "книга Маллинга "Великия и хорошие деяния", которая 50 лет тому назад представляла полезное чтение для детей, как раз подошла бы теперь к ним".

И, наконец, помню я его в мои многочисленные длинные или короткие пребывания в Норвегии, когда мы согласно уговору встречались с ним каждый день после завтрака. Он всегда заблаговременно стоял одетым у ворот и ожидал: мы шли гулять в картинные галереи и т. д. Или, когда я по его приглашению приходил к нему обедать и он, потирая руки от удовольствия, говорил: будем сегодня веселы, будем пить хорошее вино, много вина и рассказывать истории. И, погодя: "Ну, теперь вы услышите поучительную историю об X.". На лице появлялась на минуту сатирическая улыбка, и затем следовала кровавая история, или шарж, где общеуважаемый и восхваляемый, благородный человек обнаруживал себя комичным грешником, каким он был на самом деле.

Или в тихий вечер, проведенный с ним на открытом воздухе, в каком-нибудь павильоне. На столе стоит свеча, которую приходится убрать, так как летняя ночь достаточно светла. Лицо Ибсена с могучим лбом и с богатой гривой седеющих волос сливается с очертаниями, дремлющей в магическом освещении, природы. Становится несколько темнее и из его лица виден лишь блеск его очков и движения рта. Он говорит глухим голосом, отпивает от времени до времени из своего стакана, фантазирует, шутит.

Раз мы едим с ним ягненка, я делаю замечание, что это благородное животное. Разумеется, отвечает Ибсен. Я было думал написать драму про ягненка. Человек смертельно болен; он может выздороветь только в том случае, если ему обновят кровь. Ему вспрыскивают свежую кровь ягненка и он выздоравливает. Позже он всегда мечтал о том, чтобы увидеть этого ягненка, так как он обязан ему жизнью. Наконец, он открывает его в одной женщине, он влюбляется в нее. И разве он может иначе? Конечно, нет. Только не часто встречаешь женщину, похожую на ягненка. Но это будет, будет! – И его речь растаяла в улыбку, гармонировавшую как нельзя больше с бледным ночным небом и с дальним бледным фиордом, гладким как зеркало.

Если не считать юношеских драм Ибсена, сюжеты которых взяты им из саги или история, или его юношеских полемических работ, написанных или в стихах, как напр., "Комедия Любви", "Бранд", "Пеер Гюнт". "Союз молодости", то, главным образом, всемирную его известность составили ему 12 позднейших драм, написанных им в зрелом возрасте.

Из этих 12 драм – 6 полемического характера, направлены против общества: "Столбы общества", "Кукольный домик", "Привидения", "Враг народа", "Дикая утка" и "Росмерехольм".

Остальные 6 суть чисто психологические исследования, занимающиеся исключительно отношениями между мужчиной и женщиной, при чем в них женщине отведено всегда первенствующее место, даже и в том случае, когда она не главное действующее лицо в пьесе. Эти драмы след.: "Женщина с моря", "Гедда Габлер", "Сольнес", "Эйольф", "Боркман" и "Когда мы мертвые пробуждаемся". В них или семейные, или личные трагедии и совершенно упускаются в виду общественные и государственные отношения. Однако, и в этих драмах Ибсен показал себя не менее выдающимся, как культур-трегером, так и поэтом.

Чтобы выяснить все его значение, небезполезно сопоставить его с другими современными ему культур-трегерами. Путь в этом направлении нам указал французский переводчик и толкователь Ибсена, граф Прозор.

В год рождения Ибсена родилось еще два великих писателя: Тэн во Франции и Толстой в России. Несмотря на их несходство между собою и их несходство с Ибсеном, все же они все имеют родственные черты.

Тэн вначале, как и Ибсен, быль мятежным умом и произвел в первые 40 лет своей жизни революцию во французской умственной жизни. Но с течением времени он все больше и больше делался тем, чем Ибсен быль в своем зрелом возрасте – ненавистником революции, которая выравнивает, производит нивеллировку, чтобы унизить и убить все выдающееся.

Объектом презрения как для Ибсена, так и для Тзна, служит представляющее собою демократию большинство, которое по определению Ибсена всегда не право.

Там политически более консервативен, чем Ибсен; идеалом для него служило политическое положение в Англии; сохранение накопленных в прошлом ценностей и широкое развитие местных самоуправлений.

То, что Ибсену представлялось вполне ясным, это – что доктрина сама по себе значит очень мало, какое бы название она ни носила: конституционализм, демократия, или какое иное. Действительные перемены наступают лишь тогда, когда сами люди становятся иными. Вот понятие, на котором, по его мнению, основывается здоровью радикализм. Социалист может быть себялюбивее, чем индивидуалист, а консерватор большим разрушителем общественного строя, чем радикал. Суть дела не в этикете на бутылке, а в том вине, которое в ней. То же или иное учение, к которому себя причисляют, не есть вино, но лишь этикет. Однако, на Ибсена не надо смотреть как на мыслителя, в особенности политического. Тэн был мыслителем – Ибсен борцом.

Толстой, несмотря на всю свою величину, мыслит узко; он не признает Тэна и презирает Ибсена, как поэта, лишенного смысла. Он также, как и Ибсен, революционер, разрушитель общественных предразсудков и проповедник нового общественного строя вне государства. Они встречаются в анархическом, враждебном государству взгляде, но в то время, как у Ибсена направление ума имеет аристократические тенденции, Толстой верит в равенство. Толстой проповедует евангельскую любовь, Ибсен самонаслаждение одиночества.

Есть также у Ибсена несколько общих основных черт с Ренаном, который старше его несколькими годами, и которого он почти не читал; также мало, как и Тэна.

Фраза Ибсена: "я только спрашиваю, не мое призвание отвечать" – известным образом относится и к тонкому мыслителю Ренану и его сомневающемуся уму. И тот и другой, как редко кто, будят жизненные силы: Ренан очаровывая, Ибсен устрашая.

Прозор обратил внимание на то сходство, которое замечается в мыслях ибсеновского Бранда и в юношеском произведении Ренана "Будущее науки". Ренан требовал единства и цельности человеческого существа, говоря, что цель, которую должен себе ставить человек не в тон, чтобы знать, чувствовать, фантазировать, но в том, чтобы быть человеком в полном смысле этого слова; те же мысли встречаем мы у Бранда.

Бранд говорит, что церковь, над которой расстилается небесный свод, не имеет ни стены, ни границ; тоже, в иных несколько выражениях, говорит и Ренан: старую церковь должна заменить новая и величайшая. Одна религиозная догма должна уступить место другой, один род божества – другому, так как истинное происхождение мира неизмеримо выше всего того, что нам говорить о нем наше жалкое воображение, без которого мы не можем представить себе хода вселенной – мысли, встречаемые нами у Ибсена в "Императоре и галилеянине" и в "Бранде". Ренан, как и Ибсен, знает третье царство, в котором сливаются во едино язычество и христианство.

Кроме Тэна и Толстого – ровесников Ибсена и Ренана, который несколько его старше, есть еще один великий, но значительно более молодой, которого можно сравнить с Ибсеном, хотя этот последний никогда не читал его книг, а он одну из слабейших ибсеновских вещей, "Столпы общества".

Это Ницше.

У Ницше, как и у Ибсена, мятежный ум и, как Ибсен, он держал себя в стороне от политической и практической жизни.

Первое между ними сходство то, что оба они придавали значение своему происхождению не от мелких людей.

Ибсен в одном из своих писем ко мне старался доказать, что его родители, как с отцовской, так и с материнской стороны, принадлежали к знатнейшим семьям в Скиене и состояли в родстве как с местной, так и окрестной аристократией. Но Скиен не мировой город и его аристократию не знают уже за его пределами, но Ибсен хотел этим доказать, что причина его горечи против высокопоставленных людей в Норвегит кроется не в разнице его и их происхождения.

Ницше также охотно доказывал окружающим, что он происходит от польского дворянского рода, хотя у него не было никакой родословной, так что это можно было принять за аристократические бредни, тем больше, что указанное им имя Ниэцки уже по своей орфографии показывает свое не польское происхождение. В самом же деле было так: правильная орфография его фамилии – Ницки, и одному молодому польскому почитателю Ницше, Бернарду Шарлит удалось доказать неоспоримое происхождение Ницше из рода Ницки. Он открыл дворянский герб этого рода в печатке, которая в течение столетий была в семье Ницше наследственной вещью. Но властолюбивой морали Ницше и в его аристократизации представлений о мире Шарлит видит, и не без основания, шляхетский дух, унаследованный им от своих польских предков. Ибсен и Ницше (независимо друг от друга) лелеяли мысль (так же, как и Ренан) воспитать благородных людей. Это любимая идея Росмерса, она становится таковою у д-ра Штокмана. Также и Ницше о высшем человеке говорить, как о предварительной задаче поколения, пока Заратустра не возвещает сверхчеловека. И у того, и у другого радикализм по существу аристократичен.

Затем они встречаются также то там, то сям на почве душевных исследований. Ницше любит жизнь и внутреннюю её сущность так высоко, что сама истина представляется ему стоимостью лишь тогда, когда она помогает сохранению жизни и её эволюции. Ложь только в том случае вредною и разрушительною силой, когда она тормозит жизнь. Ложь не смущает его так, где она необходима для жизни. (Удивительно, что мыслитель, который так ненавидит иезуитизм, пришел к точке зрения, которая ведет к нему). В этом пункте Ницше сходится со многими из своих противников. Ибсен, который во всех своих стремлениях выступает поклонником правды, по мере своего развития приходит к такому же взгляду, как и Ницше. Звучит не шуткой, когда Ибсен в "Дикой утке" устами д-ра Реллинга заявляет о необходимости лжи для жизни. Конечно, тут имелся в виду только средний человек, не могущий обойтись без лжи. Но впоследствии Ибсен пошел гораздо дальше и признал ложь необходимою также и для высших людей.

Уже в "Привидениях" он находит непозволительным говорить одну правду. Фру Альвин видит, но не хочет рассказать Освальду про его отца. Она содрогается при мысли, что может отобрать у него его идеалы. Идеалы противопоставляются здесь правде. И только в конце пьесы она осмеливается сказать ее ему мягко обиняками, частью выдумывая. И когда ибсеновские Сольнес, Боркхань, Рубек, в существе которых кроется так много его собственного, защищают то или другое неизвестное, сомнительное, они закрывают глаза на возможность лжи и говорят: мы хотим, чтобы то было правда. Сольнес утверждает, что его желания имеют деятельную, почти магическую силу, Гильда уверяет Рагнара, что Сольнеса совсем не влечет к Кайе. (На основании этого Рагнар спрашивает: сказал-ли он это вам)? "Нет, но это так, это должно быть так; (дико) я хочу, хочу, чтобы это было так"!

Фру Боркман живет в самообмане; она убеждена, что её сын Эргарт сделается человеком, который выполнит великую миссий и восстановит часть их дома, на что сестра ей отвечает: это одни твои мечты, без которых, тебе кажется, ты пришла бы в полное отчаяние.

Живет в самообмане также и сам Боркман; он верит, что к нему придет депутаций просить его стать во главе банка. "Ты, может быть, думаешь, что они не придут? Но они должны, должны ко мне притти когда-нибудь. Я верю в это твердо, я знаю это непоколебимо. Не будь у меня такой уверенности, я давно пустил бы себе пулю в лоб".

В "Эпилоге" Рубек так определяет значение своей работы: "когда я создавал это художественное произведение – так как "День воскресения" есть художественное произведение; или, по крайней мере, таким оно было вначале (он чувствует, что его испортил). Нет, таково оно и теперь. Оно будет, будет, будет художественным произведением".

У Ибсена, как и у Ницше, лежит бессознательное стремление к сознательной духовной жизни. Стремление мужчины к величию у них обоих есть нечто инстинктивное. Однако у Ибсена преимущественно женщина призвана поддержать это стремление, принадлежащее ей по праву власти, свободная от унизительных соглашений, что Ибсен в "Бранде" назвал безобразным иностранным словом "аккорд душ". Бранд – один из его героев, глубоко повлиявший на женщину (которая открыла в нем существо, более чистое и нетронутое, чем обычно встречающиеся), которая затем ставить его на свойственную ему высоту, как Гильда Сольнеса и Ирэна Рубека. Против общественных нравов и общественной лжи Ибсен не знает лучшего орудий, лучшей деятельной силы, чем женщина; в его драмах она будить и укрепляет энергию. Это пункт, в котором он резко расходится с Ницше, с его ненавистью к женщине. У Ницше женщина тянет мужчину вниз; она сила природы, с которою нужно бороться.

Ибсен, как и Ницше, был одинок и действовал в одиночестве, и оба они одинаково мало заботились о судьбе своих произведений. Тот сильнее всех, говорит д-р Штокмам, кто наиболее одинок.

Назад Дальше