Машину подали к вахте через полчаса. Отдохнувшие туркмены лениво полезли в кузов. Сергей сел на свое место, свертки с вещами и подарком держал у живота, сам был сыт, чувствовал легкое опьянение этой сытостью. И только мысль о страшном прииске, "куда везут и откуда не вывозят", вызывала нарастающее чувство страха.
Ехали долго, два раза их машину вытаскивал трактор. Кругом стоял засыпанный снегом мелкий и редкий лес, чувствовался подъем. Небо прояснялось, на землю сваливался крепнущий мороз. Миновали какую-то грустную, словно бы нежилую зону с четырьмя огромными бараками. Дымок подымался из труб, меж бараков согнутыми тенями передвигались редкие люди. Никакой разработки или забоя вблизи не было. Отсюда дорога пошла вниз, по сторонам стояли белые сопки почти без растительности, потом возник распадочек, дорога зазмеилась и открылась перспектива безлесного и холодного пространства, навевающего тоску. Дикий север…
Со второго крутого виража проглянул поселок. Он открылся весь на две-три минуты: огромный четырехугольник зоны, внутри восемь или десять огромных бараков с дымками над ними, а в стороне - зияющий острыми черными стенами карьер и высокие конусы отвалов с лебедками поверху. Над карьером висела синяя мгла, там мельтешили черные фигурки. Забой. Так его описывали соседи по дебинской стройке, уже побывавшие на приисках, так просто и страшно описал буфетчик: сюда везут, отсюда вывозят…
Машина стала у ворот вахты. Откинули полог. Снизу на заключенных смотрели трое военных в белых командирских полушубках.
- На кой черт! - произнес один, рассмотрев халаты и лица туркменов.
- Бери, что везут, - отозвался другой.
- Отбросы сваливают. Уже не впервой, - злобно сказал первый и, повернувшись, ушел.
Выползали из машины как скованные, разминали не гнувшиеся ноги. Один замешкался - и тут же хлестким ударом был сбит, папаха отлетела.
Туркмены, захлебываясь, закричали все сразу, но кто их слушал! Конвоир вскинул винтовку, перевел затвор.
- Садись! - крикнул свирепо.
И все присели на корточки. Выстрелит…
Выдержав минут пять, конвоир приказал встать, построиться. И показал на зону, на барак. Рассовали всех по одну сторону, кто пробовал поменять место, получал отработанные удары по чем попало. Здесь хозяйничала барачная администрация, четыре крепких сытых уголовника.
- Скажи своим чучмекам, - заявили Сергею, - пусть сдают деньги сразу. Нам. Отыщем сами - головы не сносить, понял?
- У них денег нет. Не из Магадана, а со стройки, там почистили.
Не поверили, с ног до головы обыскали первых двух, убедились, что поживы нет, и потеряли к новеньким всякий интерес.
Явился нарядчик, проверил по списку. Посмотрел на Сергея, еще раз в список, сказал:
- Бригадиром будешь.
- Не могу, - Сергей покачал головой. - У меня Особое совещание.
- Не радуйся.
- Я не радуюсь, просто, чтобы вы знали.
- Подъем в пять. - Нарядчик не удостоил Сергея даже взглядом.
"НЕЗАМЕТНЫЙ"
Зона была большая, таких Сергей еще не видел.
Лагерь и прииск находились в низине, со всех сторон окруженной близкими сопками и далекими горами. Большое пространство с однообразным белым покровом вызывало вполне понятный озноб: саван… Лишь у подножия отдаленных гор можно было увидеть темные полоски леса.
И тишина.
Со стороны лагерь выглядел, наверное, столь же странно, сколь и чужеродно. Огромный квадрат был отгорожен двойной стеной из колючей проволоки. В этом квадрате стояли бараки, простые брезентовые палатки, каждая с одним выходом. Крыши у бараков были черными - от внутреннего тепла снег на них постоянно таял, они не высыхали даже при сильном морозе, только дымились паром. Казалось, что эти крыши висят в воздухе! Стены бараков были толсто обложены снегом и облиты водой. Матово-белые ледяные стены без окон сливались со снегом на земле. Из труб над бараками, над помещением кухни-столовой, над домом лекпома, над рубленой из бревен вахтой день и ночь стояли сизые дымы. Широкие, тысячами ног протоптанные тропы сходились к столовой, еще шире была дорога к вахте. И совсем узенькая - к лекпому. Внушительные марсианские вышки на четырех ногах стояли по углам. Стекла поблескивали под низко нависшими досками; оттуда следили за всеми передвижениями по зоне.
Сейчас зона выглядела пустой, заключенные работали в забое, этот забой был почти рядом - большой карьер глубиной метра в четыре с черными, рваными стенами. Над карьером висела дымка - от теплого дыхания тысяч работающих, от редких костерков. Там приглушенно гремело железо, повизгивали тросы и цепи. Они втягивали на два конических отвала деревянные короба с пустой породой, с торфами, как называли на открытых разработках грунты над золотоносным слоем. До троса у отвала короба тянули вручную. Короб цепляли к тросу, он подымал их наверх, там опрокидывался и возвращался пустым.
Из всех темных и тоскливых ощущений, владевших Морозовым, пока он осматривал то, что называют золотым прииском, опаснее всех была его полнейшая беспомощность перед событиями, которые делали его рабом в полном смысле слова. Он, как личность, уже ничего не значил, каждый его шаг диктовался надсмотрщиками с властью казнить или жаловать. Здесь размашисто орудовал механизм насилия, против него ни воля, ни руки Морозова ничего не могли поделать. Он прожил немного, но и эти годы успели воспитать в его душе и собственную значимость, и какие-то деловые качества, и мораль. На прииске все это человеческое оказывалось ненужным, здесь годилась только его физическая сила. Эту природную ипостась из него выдавят до конца, хочет он того или не хочет. Взнузданный, в хомуте и оглоблях, мерин…
Все понятия о труде оказывались перевернутыми. "От каждого по способностям, каждому по труду" - так любил говорить товарищ Сталин. Что бы сказал он о колымских работягах?..
Сколько может продержаться физически крепкий Сергей, если будет работать по двенадцать часов в день, а получать пайку и перловку? Дней на пять у него есть еда, подаренная добрым человеком. А потом? Превратившись в отработанный скелет, в "доходягу" он либо тихо замерзнет в углу забоя, либо кончит свою жизнь в домике фельдшера, откуда путь только в отработанный карьер.
Как в жутких романах, кровь и золото здесь снова перемешивались, потом золото отмывалось от крови, ну а дальше из него можно было отливать монеты с чеканным профилем вождя; можно отлить самый большой в мире памятник, чтобы своей азиатской роскошью затмить монументы всех тиранов - Суллы и Нерона, Чингис-хана и Батыя, Ивана IV с его опричниной и Гитлера с его гестапо, как у всех присных, запятнавших грязью и убийствами историю человеческой цивилизации.
Бороться за жизнь? А с кем и как бороться? Ведь НКВД - карающая рука народа. Значит, с самим народом? Такое и в голову не придет. Писать жалобы? Немедленно окажешься в бетонном карцере, откуда тебя вытащат уже безнадежным. А жить надо. И, как писали древние, "не соучаствовать в торжествующей несправедливости", что и есть духовная необходимость, выражение нравственных поступков любого порядочного человека.
Сергей замерз, дрожь охватила его. Спина одеревенела. И он вошел в барак, где его туркмены спали, тесно прижавшись друг к другу.
Ближняя печка едва теплилась. Он открыл дверцу, подбросил три полешка и полез на нары. Полежал, согреваясь, в полушубке, потом снял его, укутался, прижал руки к бокам. И тоже уснул.
Разбудил его безголосый шум движения. То и дело хлопала дверь, морозный пар стелился по полу и пропадал в дверце печи.
Шаркали холявы. Кашляли. Становились стеной у печки. Он сел на нарах и посмотрел вниз. Входили заключенные, все в черных бушлатах и таких же штанах. Они грудились у печки, чуть не садились на нее, стараясь впитать как можно больше тепла. Никто ни с кем не говорил, лишь вспыхивали короткие злые споры - толчки за место. Нехотя отваливались от печки, шли к своему месту, падали на нары в грязных холявах, с грязными руками, видимо, даже умыться не было ни сил, ни желания. Кстати, в умывальниках не было воды.
К печке подходили другие, сдирали с лица, с замотанных платков, с небритых щек потускневший лед, плитки его, хранившие черты лица, как маски, падали на горячее железо и печь сердито шипела. Все чего-то ожидали.
- Уже пора. Когда же? - раздавались нетерпеливые голоса.
- Пятая бригада - на ужин! - хрипло прокричали от двери. - Шестая, седьмая приготовиться!
Усилился проворный ворох одежды, говор, споры. К двери шли, оттискивая друг друга. Выходили в считанные секунды. Минут через пять ушла шестая, потом и седьмая бригады. Из глубины барака возник и вальяжно встал перед бригадой Сергея староста барака. Брови его гневно сошлись:
- Без жратвы решили? На запасах? А ну, по-быстрому! Ты что, детка, распустил своих черномазых? Выкатывайся. Кухня закроется, ждать не будет.
Сергей соскочил, потянул за ноги одного, другого. Туркмены задвигались, папахи на головах, сонные глаза уставились на Сергея. И с опаской на старосту.
- А ну, рысцой, гвардия!
В переполненной столовой толкались, стояли, сидели за столами, ругались, в углу кого-то били и вытаскивали за попытку получить ужин по второму разу. Четыре раздатчика работали как автоматы: две ложки каши - бросок, черпак супа - бросок, кружка чая и пайка - еще бросок. Следующий! Многие ели стоя, ложек не хватало, суп пили через край, макали хлеб, вылизывали из мелкой тарелки остатки каши. Двое служителей-блатняков выталкивали из столовой тех, кто пристраивался к очереди, били с животным наслаждением.
Мало чего людского оставалось в этой толпе, уже лишенной привычных человеческих качеств: достоинства, уважительности, внимания к окружающим. Лишь алчное, агрессивное проглядывало в этих людях, отброшенных на грань смерти, почувствовавших ее холодное дыхание. Немногие тихие, сохранившие человечность, не замечались, на них глядели как на ненормальных.
Морозов получил ужин одним из последних, ложка у него была своя, поел скоро и не жадно, сунул ложку за голенище валенка и, махнув, своим, повел к выходу.
В перекрестном свете прожекторов метались черные тени - от столовой к уборной, оттуда - к баракам. Цепочка выстроилась у дома фельдшера. Туркмены тоже потянулись к уборной, и Морозов, махнув рукой, направился в барак. Мороз жег щеки и забирался под одежду.
У входа его ожидал десятник. Оглядел, выпятив губы, спросил:
- Черных ты привез?
- Самого привезли. Вместе с ними.
- Ладно. Слушай и запоминай. Наряд на завтра такой: крошить и грузить в короба взорванную ночью породу. Отвозить короба к тросу, цеплять крюк и забирать пустые короба. Норма на одного четыре тонны. На всю бригаду сто шестьдесят коробов при стометровой дороге. Ясно? Ломы и лопаты при спуске в карьер. Подъем в пять. Работа с шести до шести. Обед в забое, ужин в зоне. Вопросы есть?
- Сколько человек смогут тянуть короб?
- Здоровые - шестеро, твои малосилки вдесятером. Надо организовать, понял? Для памяти скажу: сто процентов нормы - восемьсот граммов хлеба, горячее по первой категории. Ниже восьмидесяти процентов - шестьсот граммов и жидкая баланда. Полнормы - штрафной паек, четыреста граммов.
- Это же лошадиная норма, разве кто-нибудь выполняет?
- Я замеряю, я сужу, кто и чего заработал. Понимать надо. Ревизоров у нас нету. Твои, небось, с деньгами?
- Не проверял.
- Ну и дурак, что не проверял. Подумай…
Первый день каторги дался бригаде очень трудно. Они наломали и отвезли, по подсчету человека у троса, всего семьдесят коробов. Штрафной паек с первого дня.
Явился десятник, покачал головой:
- Для начала наброшу, чтобы вытянуть на шестьсот граммов. Дня три, пока привыкнете. А дальше смотрите, чтобы не загреметь.
Куда можно "загреметь", он не счел нужным объяснять.
Пустую породу, глыбами завалившую края котлована, называли почему-то торфами. Торфу и дернины поверх смерзшихся глины и песка со щебнем было сантиметров пятнадцать-двадцать. Взрывы раскалывали мерзлый грунт на глыбы в кубометр или в четверть кубометра, мелочи для лопат почти не получалось. Ломами, клиньями и тяжелым молотом приходилось разбивать глыбы до подъемного веса; за такую тяжесть брались сразу четверо-пятеро и переваливали ее в короб, потом впрягались и тянули на полозьях до троса. Там стоял канатчик, он подхватывал крюк и одним отработанным движением набрасывал на трос. Легкая, но опасная работа - не проходило и двух-трех дней, как канатчики менялись: либо ранило руку, либо отрывало пальцы все время бегущим колючим тросом.
- Завтра черед твоей бригаде ставить человека на трос. Кого назначишь?
- Попробую сам.
- Ишь ты! - Десятник, по возрасту годный Сергею в отцы, жалостливо оглядел его и покачал головой. - Черномазых жалеешь? Все равно через месяц-два дойдут. Ты себя пожалей. За неделю уже двум бедолагам руки оторвало.
Самое страшное время в забое начиналось с середины дня.
По темноте раннего утра, часов до десяти, когда рассветало, все работали, еще сохраняя тепло барака, так-сяк, как раз в меру, чтобы не замерзнуть. Постепенно силы и тепло истрачивались, все труднее было заставить себя нагнуться, поднять лом или молот, все слабее становились удары и реже чирканье лопат по гравию. Все чаще хотелось не то чтобы лечь (это означало верную смерть от мороза, выход, на который шли немногие, но шли), а хотя бы просто постоять, опершись на лопату или край короба. Руки-ноги ныли от непосильного труда, совсем не работать тоже нельзя. И работать уже нет мочи. Замерзать? Этому противился организм, сознание. И потому ковырялись, топтались, короба тянули все медленней, на тросе их видели все реже.
Было одно спасение: костерок. Собирали веточки на глыбах, раскалывали доски от коробов, зажигали огонь и сразу, в два кольца, затеняли свет тепленького костерка. По ярким кострам сверху стреляли часовые. Они прохаживались на трехметровой высоте по краям забоя, оттуда нет-нет да и слышалось:
- Погасить костер!
Петом уже страшное:
- От огня в стороны! Стреляю!..
И стреляли. Не часто, но выстрелы раздавались, и пуля, срикошетив по мерзлоте, находила жертву. Раздавался крик ужаса и боли, кого-то подымали и везли на полозьях короба в зону. И пока везли, все полторы или две тысячи заключенных в карьере стояли и смотрели, прикидывая, а когда же их черед?..
Счет дням вскоре был потерян. Монотонность труда угнетала не меньше, чем потеря силы. Апатия и полнейшая автоматизация поступков делали лица заключенных странно сходными, как у родных братьев. Сутки двигались томительно - в полутемном бараке, в душном тепле у печи, в спешном походе за едой, в ужасающей стоянке на вахте, откуда, уже замерзшие, шли в забой, где их ждали груды взорванных мерзлых торфов, подгоняющий мороз, когда только трудом можно согреть тело, ослабшее настолько, что требовалось понуждать себя, через силу наклоняться, подымать проклятую глыбу, бросать в короб, толкать, двигать по скрипучему снегу и песку, ждать у троса опередивших и чувствовать, как все больше леденит спину, ноги, лицо… Редкий костерок - это единственная отрада, поэтому даже при всех строгостях в конце дня много коробов выглядели, как остовы недостроенных лодок: одни стойки без досок.
Над забоем "Незаметного", далеко не самого крупного участка на прииске "Пятилетка", весь день стояла серая мгла, образованная дыханием множества людей, дымом костерков. Мгла подымалась, унося в открытое небо тепло человеческих тел. Но серый экран снова повисал над огромной ямой, где под ногами заключенных лежал почти обнаженный для летней добычи золотоносный слой. Никто не обращал внимания на богатство под ногами. Будь оно проклято!..
Вообще о золоте не говорили, это слово считалось заклятым. О нем не думалось, подножье выглядело совсем прозаически: смороженная глина, песок, щебенка, там не блестели самородки или крупицы. Пустые торфа счищали не до конца, этот глубинный слой ненавидели еще до его очищения.
Перед сном Морозов старался думать о днях, которые ему еще надо прожить в заключении. Семьсот с чем-то дней, потом просто семьсот. Очень много. Он понимал, что прожить их на прииске не удастся. И скоротечные весна и лето не будут отдыхом, они заполнятся все тем же непосильным трудом. Ему говорили, что на промывке работают в две смены. Где-то в нескончаемой веренице дней пододвинется и его последний день… Как не хотелось думать о конце жизни в свои двадцать два года! Вот здесь он больше трех недель, а уже четырех туркменов пришлось увезти на площадку позади фельдшерского домика, где на утоптанном снегу лежало более полусотни трупов, раздетых до белья. Зарывали их раз в месяц. Экономили взрывчатку и трактор с прицепом.
Страшно, горько, но слез не было. Тупая жуть. Что-то стронулось в сознании. Ужаса и горя вокруг было так много, что на сострадание и жалость к себе и к другим оставалось все меньше чувства. Какое-то равнодушие постепенно захватывало его сознание, вытесняя из сердца все доброе и человечное. За что ему так рано пришло это наказание? Как вообще возникло в России все это жуткое, каторжное? Миллионы русских, конечно, знают о лагерях. И молчат. Даже те, у кого исчезли близкие.
В поисках ответа он насиловал память, перебирал прочитанное. Не было ответа в учебниках, в благостных романах, написанных словно под диктовку одного режиссера: "Легко на сердце от песни веселой…" И однажды он вспомнил слова матери, сказанные ему в Городке в минуты короткого свидания: "Вся надежда на Бога, сынок. Молись, не забывай. Помни, Спаситель тоже страдал…" Тогда он воспринял эти слова поверхностью сознания. И сейчас он не обратил взора к Небу. Бога называют Всемогущим. Почему же он не поразил своим могуществом вот это злодейство. Может быть, потому, что люди сами отвернулись от Бога?.. Ему хотелось плакать. Но слез не было.
Морозов не знал, что за люди рядом с ним, у него не появились новые знакомые, как и у всех других. Люди были замкнуты, собственных страданий хватало каждому. Но из обрывков нечастых разговоров он догадался, что в бараке больше всего людей городских, интеллигентных. Еще на этапе - в поезде, на теплоходе - вокруг него были учителя, студенты, инженеры, партийные работники, высшие служащие, духовные лица, умные рабочие, думающие крестьяне, даже дворяне высокого происхождения. И отношения там складывались дружеские, общая беда сближала, все старались помогать друг другу.
Как скоро все они менялись здесь! Каторжный труд, насилие, голод, холод, издевательство уголовников - все это разъединило людей, отшвырнуло друг от друга, повергло в одиночество, к дикости и рабскому поклонению, поставило на грань выживания. За кусок хлеба кидались друг на друга. Те, кто вчера дорожил честью, стали ловчить. Кто молод и силен, отказывали в помощи больным. Знания и ум обращали на хитрость, если она хоть чем-то облегчала положение. Деградация личности… Эти слова выплыли из давно прочитанной книги.