Да, такой механизм есть. Должно пересилить эту стихию. Приведенная тобой в действие, она тебя поглощает, тебя подчиняет, растворяет в себе, приговаривая к действию по законам стихии, хотя те законы страшны и смертоубийственны для самой стихии. Надо вовремя уйти из нее. но ведь человек Ленин уйти не мог! Можешь представить его в отставке или в иммиграции? Пишущим мемуары, как Лев Давидович?
А Лев Давидович мог бы представить в отставке себя, глядя из года 1919-го? Откуда известно, что Ленин не мог? Как деятелю представить реальность, которая не состоялась?
Да, принимаю поправку. И все же настою на своем: я это исключаю. Ибо я, как ни странно, встретился с Лениным и познакомился с ним. Я был гостем в его мозгу, и я исключаю: мемуары он не смог бы писать. Оппозиционный журналист, частный наблюдатель? О нет! Тут Мир и Россия, тут судьба Кромвеля, а не Робеспьера, судьба стольких русских – и нечто понятное только Корчаку в гетто. Тут один выход – в смерть.
По собственной воле ядом, как он пытался?
Нет, уже после. Когда стал уходить в смерть и не ушел сразу. Увидев, что ему отказали в просьбах и к Сталину, и к Наде – дать яду, он стал из ничтожного лоскутка жизни строить что-то человечное. Мир для одного, откуда тайные тропы, лазы-выходы вели к людям. Не обстоятельства паралича и беспомощности, не одно обызвествление мозга заставляло Ленина ломать шапку, кланяясь в ноги крестьянам, и целовать санитарам руки!
Нет, Глеб, я не в порядке сентиментальности. Моя площадка встречи с Лениным раздвинута за пределы Мира, которого уже нет. В Мир, который казался давно забытым и вдруг пришел снова. Место встречи сузилось и оказалось у выхода из истории в свою смерть.
Собственно, мы с тобой все ближе к Федору Михайловичу. Ситуация Ленина была такова, что выход был или в смерти, или в убийстве. Но когда Первому довелось уйти в смерть, Второй двинулся тропою убийств.
Стоп! Откуда Второй? Ты Сталина извлек, как фокусник зайца из шляпы. Его вроде нет в предыдущем рассуждении!
Да-да, Сталин из шляпы. Из моей шляпы – из шляпы Ленина.
Как Сталин стал Вторым? Он же и вторым не был.
Второго в роли Другого быть не могло. Либо революция, само-увековечивающаяся стихия, заглатывает и подчиняет всех, делая пищей свое собственное существование. Либо ты пытаешься ее сломить – но чем можно сломить ее? Как ее сломишь? Ты изнутри только можешь ее сломить, не обойдя грех убийства. Второй станет ее продлевать и увековечивать, не мысля себя различимым вне революции. Нет ее, и ты превратишься – во что? В Сталина, пишущего мемуары? В того, кем ты уже не сумеешь быть?
Но твои Первый и Второй, Ленин и Сталин, в равной степени не могли стать просто людьми – разве нет?
Да, но в совсем разных смыслах. Не способны, ты прав, но по-разному. Ленин – убийца поневоле, а для Второго убийство станет гигантским жизненным смыслом. И он наполнил этим смыслом нашу жизнь. Исподволь, незаметно нас совращая убийством как смыслом.
Кто же из них более нам показан? В том смысле, о котором ты говоришь? Если только эти "мы" реальны.
Показаннее все же Первый. Ленин подошел близко к тому, от чего был поначалу далек, к тому, что пора освободить людей от революции. Но Второй в некотором смысле стал его наибольшим наследником.
Сталин ощущал, да и в какой-то степени осознавал ту же проблему конца. Но для него кончить революцию означало закончить ее в модусе самоувековечивания. Когда революция уже не освобождает раба, а творит антимир, собирая себя из античастиц. Продолжая обладать страшной силой, жесткой каузальной логикой, и каждый становится рабом этой связи. Поразительным образом чувствуя себя при этом свободным! Казалось бы, нельзя быть свободным за счет кого-то. Ты пытаешься отстоять себя в мышеловке, отстоять чувство свободы не за счет других – и тут погибаешь. Либо благодаря этому же возвышаясь к великому, как мы в войну. Но после – падаешь, падаешь, падаешь – в страшную грязную яму.
Это долгий разговор на серьезную тему. Я хочу верить, что мы, обреченное животное Homo sapiens, которое на сей раз готово обречь на гибель само себя, а не неандертальца, отыщет новый лаз из пещеры. Гегель "Феноменологию духа" кончил словами о том, что когда абсолютный дух пришел к себе и оглянулся на путь, которым шел, то была его Голгофа. Я встретил человека Ленина на общей у нас с ним Голгофе. Голгофа не рабство, что уже хорошо.
Опасный тезис. Общая Голгофа кажется мне исключительно опасным тезисом.
Я имел в виду гегелевскую Голгофу. Необязательно, чтобы гвоздями на кресте и запрещается самораспинание. А все-таки спиной что-то чувствуешь, как древние евреи чувствовали за спиной своих мертвых. Вот чувство, которого сейчас нет, чувство Корчака, предсмертного Ленина и мое чувство, что смысл придет! Оптимизм сегодня выражается словами "еще не все потеряно", в другой оптимизм не поверю. Не знаю чем, но человек Ленин тут свой.
А не наоборот – сначала тебе Ленин свой, а остальное из этого следует как личное дело близкого человека?
И так, и не так. Свой он, конечно, но своего я готов раскрыть, ни от чего не пряча и не страшась клейма убийцы.
Все так, но почему один только Ленин?
Я должен ответить на вопрос: отчего мне с ним трудно? Почему я с ним не прощаюсь? Почему, зная о нем больше всех, столького о нем не пишу – и кто мне в этом помогает? Вот помогает мне Корчак, а почему? Или Брэдбери, который меньше всего о Ленине думал.
Глеб, есть пункты, где нельзя от себя отказаться, где ты должен быть честен с собой. У меня от Мира, из которого вышел – а вышел я из него сам, – есть привычка недоговаривать. Не оттого, что боюсь сказать прямо, а не выговаривается, и все тут. Вот и эта моя путаная речь направлена к тому, чтобы поощрить себя договорить. Один из способов, из моих закоулков странных.
Да, чувствую. Я тебя не прерывал. Что, возможно, было неправильно.
Может быть, неправильно. Благодаря тебе я стал, петляя, уходить от темы. Прости. Но когда отделываешься звучной фразой про "интонационный сдвиг", всем кажется, что ты взял ее из вчерашней газеты. Вот и пришлось мне петлять.
Сильно сказано. Я верю и слышу, что сдвиг есть. Пока не вполне осязаемый.
Понимаешь, если человек Ленин не централен для моего хода мысли, где я занят нашим шариком земным, чем исстари привык заниматься, то пора с ним попрощаться. А если, как полагаю, он все же централен, надо найти слова, в которых мои мысли можно передать другим.
Ты же попрощался с Марксом когда-то. С его центральностью для твоего ума, во всяком случае.
Да, да. Но не потому, что уснуть в лондонском кресле Марксу было легче, чем Ленину отмучивать немоту. У первомыслящего есть свои привилегии в отношении к перводействующему, ему все-таки легче. Он мог позволить себе буржуазную роскошь: послать к черту немецкую социал-демократию, отдав ее Энгельсу в вотчину. Мог уйти в себя, не окончить "Капитала". Что-то начать искать заново во всеобщей истории, в России, не задумываясь над тем, задерживается ли от этого революция. Я не в упрек Марксу, просто я кое-что с ним для себя выяснил. А с Лениным мне труднее и роднее. В нем есть, странно сказать, что-то ставрогинское. Так, как мы его с тобой обсуждали, – рахметовски-ставрогинское.
Ты скажешь, я недостаточно предметен? Но когда мы разговариваем друг с другом, я не говорю с тобой как с незнакомцем Глебом. Это смешно. Могу уйму вещей нарассказать тебе насчет того, каким никудышным управленцем был Ленин, что писал по любому вопросу бумажку за личной подписью. Он только перед смертью додумался до простой вещи – разделить обязанности между заместителями! Многое можно сказать. Но уже не на тему моей встречи с ним, обстоятельств этой встречи, ее затянувшегося характера и вероятной развязки.
Хорош государственный управленец. Жуткий финал, хуже Робеспьерова.
Кромвелю, давно погребенному, после Реставрации отрубили мертвую голову и возили ее по Англии всем напоказ. Не правда ли, как похоже на Мавзолей.
… Когда я пережил в середке 50-х годов свой генеральный срыв, после которого я весь вообще изменился, начиная от внешности и кончая тем, как стал выводить слова, – потрясением стало не то, что открылось в 1956-м. К чему-то я сам пришел и отчасти на своей шкуре познал. Дело было не в этом. Меня взорвала, едва не в клочья, оскорбительная легкость, с какой уходила эпоха. Не только то, с чем связана судьба или научная карьера. Но с чем связаны и твои проклятия, и твои казни, и нечто страшное грандиозностью, масштабом – то, в отношении чего даже про себя думать было страшно, если думалось.
Вот это предательство людьми своего масштаба, их оскорбительная легкость измен. Второй раз я не нуждаюсь в таком уроке. Я пережил ваши измены вместе с моментами эйфории, и все последующее пережил. А пережив однажды, я теперь все вижу иным.
065
"Элемент рационального" в КГБ. 5-е управление и следственный аппарат. Инсайт Абрамкина, "За-властье" ♦ Москва и Сибирь, история борьбы за Абрамкина. Продление сроков диссидентам. Противостояние таких, как Абрамкин и Синявский, – суверенитет свободной формы. Тайна тоталитаризма – проклятая человеческая общность.
Михаил Гефтер: Сергей Чернышёв – занятный человек. Он больше, чем на первый взгляд показался.
Глеб Павловский: Он из группы номенклатурных ребят в МФТИ. У них был кружок по написанию философических писем для улучшения советского строя. Общался с Бобковым в то самое время, когда и ты с ним общался, доставая Абрамкина из зоны в 1985-м, только Чернышёв был с другой стороны баррикад. Они пытались перевооружить Политбюро идеологией и через КГБ благородно воздействовать на коммунизм.
Практически малосимпатичная, но не сказать, что лишенная смысла деятельность. Тоже ведь ушла эпоха. Тот ничтожный элементик рационального, что в Комитете был, но всегда вытеснялся. Помню, один человек, бывший мой однокурсник, работал там во внешней разведке: ты знаешь (мы с ним были на ты), мы между собой не общаемся, обедая в своих закрытых столовых. Самая сильная дистанция у нас с 5-м управлением. Не то чтобы неприязнь, говорит, но мы же знаем, какие чертовы вещи они там делают, и не хотим. Правда, он же мне говорит: "Вот эта вся аллилуевщина." С такой злостью! "Какая аллилуевщина?" – "Да эта Светлана Аллилуева".
И зашел спор. Я ему говорю: "Слушай, не перебарщивай. Тебе она не нравится. А вы ей почему должны нравиться? Скажи, пожалуйста, почему вы должны кому-то нравиться? С какой стати, собственно говоря?" – "Мы делаем работу, полезность которой не можем продемонстрировать вам, а вы нас принимаете за следователей ГПУ!" Ленин, уходя из жизни, хотел было ликвидировать институт следователей ГПУ, но его отговорили, что не надо. Он легко соглашался в таких случаях.
Эта мысль столько раз возникала и отклонялась, что, думаю, она не имела перспективы.
Думаешь, Сталин остановил бы?
Думаю, тут не Сталин. Строго говоря, в середине 20-х годов что помешало Политбюро рационализировать следственный аппарат? Это ведь еще была не идеологическая проблема, а управленческая.
То есть что мешало все перенести в прокуратуру, да?
Да. Все равно ведь у них все было свое. Но, с большевистской точки зрения, это было антифилософски. Так как шло против идеи неделимой власти. Обратная сторона идеи Советов – неделимая власть, а при ней неделимая инквизиция, КГБ, ведающая изнанкой власти. За-властье, как Абрамкин это называет.
Абрамкин верит: у него был мощный мистический инсайт при сухой голодовке насмерть, которую держал в феврале 1985 года. Под конец он вошел в контакт со стихией, которую именует "За-властье" – место, где власть не разделена с человеком. И слышит звонкую, чисто интонационную речь, без отдельных слов. Беседуя таким образом, как он думает, они с За-властьем договорились, что умрет не он, а Черненко. И назавтра Черненко умер, в камеру влетает тюремное начальство, и Абрамкина, который был уже без сознания, откачали. Приняли его условия, и он снял голодовку.
Он очень мистического склада характера парень.
Ничего подобного, это в нем на зоне открылось. Прежде он был моралист, кантианец и любил Хармса.
А хорошо, что я успел тогда с Валерой и провернул его дело в 1985-м. Послал письмо Чебрикову об Абрамкине, из КГБ звонят: "Не беспокойтесь, работа ведется, но требует времени. Мы очень просим – езжайте пока в Сибирь!" Черт с вами, еду в Иркутск, едва улетел, звонок: "Михаила Яковлевича." – "А он в Сибири" – "Как так? Он же заинтересован в деле Валерия Абрамкина? Сообщите, когда приедет". Думаю, кроме прочего, они получали идиотское удовольствие, создавая себе занятость этакими спектаклями.
Конечно. Наша власть вечно теребит за ниточки, соблазняя тебя цапнуть одну из них.
Ну да, разработка же идет, телефонные звонки прослушиваются, устанавливают преступные связи Иркутск-Москва!
В Сибири ты был в какой-то эйфории, помню твои открытки мне в ссылку.
Байкал произвел на меня мощное впечатление. Мы с Мишей Рожанским вышли в шесть утра. Никого не было, ходил только поезд байкальской дороги. Потрясающей красоты тоннель начала ХХ века из грубого камня, пути, снова тоннель. Байкал весь в маленьких бухточках пел, как флейта. К этой бухточке вода подступает и тонкий звук воды. А ты идешь ранним утром, солнце едва поднялось, и нет людей. Два раза в день поезд ходит, останавливающийся по требованию грибников. Те сходят, обратно идет через пять часов, и его останавливают, просто подняв руку, – Сибирь!
Возвращаюсь домой, а на следующее утро звонок из КГБ. "Вы в Москве?" – "В Москве". – "Что ж не интересуетесь делом Абрамкина?" Отвечаю: "Я очень интересуюсь Абрамкиным". – "Приходите завтра". Пришел в это голубое красивое здание, ростопчинское – Московского управления (КГБ), и какой-то вальяжный молодой человек аспирантской наружности меня около часового ждет. Некий Михаил Юрьевич Бордовский. Часовому – "пустите".
Были он и его начальник. Начальство – сволочь, но не такая тупая сволочь, как он. Старший мне сразу говорит: "Вы считаете, что там с Абрамкиным плохо обходятся?" Я говорю: "У меня нет сведений, но есть подозрения, что там умеют плохо обходиться". Шел торг, я доказывал, что преступление держать его там. Он говорит: "А почему, собственно, вы обратились к нам? Дело шло через Мосгорсуд". Несколько раз спросил меня: "А откуда эти публикации заграничные об Абрамкине?" Хотели меня спровоцировать на то, что мы получаем окольно информацию из лагеря от Валеры. "Я считал, что ваше ведомство обладает возможностью вмешаться, внеся элемент разумности в окончание дела. И, по-моему, глава вашего ведомства принял мое письмо". – "Да, – мне сказали, – принял". Больше он к этому вопросу не возвращался.
Через полтора часа говорит: "Мы с вами на одном месте, с места не сдвинулись". Я говорю: "По-моему, это вполне взаимно. И что же дальше?" Он говорит: "Не беспокойтесь, мы доложим о нашем разговоре руководству". Я вышел, думаю: ну сволочь, а проверю-ка я сам результаты дела. Иду к Кировской на почтамт, у меня была с собой копия письма Чебрикову. Приложил к ней полстранички Валере, что вот, посылаю копию письма, надеюсь на успех и прошу Вас, в меру возможного, вести себя сообразно с шансами на успех. Валера говорит: "Я ахнул, получив на зоне письмо на машинке к председателю КГБ". Уже чем-то запахло в воздухе, и они на третий срок не решились.
Да ничем еще не пахло в воздухе, абсолютно ничем, как раз в сентябре пошли дела по отлову освобожденных, приехавших в Москву. Шло ужесточение, 1985 год – его апогей. Некоторых, как Льва Тимофеева, в 1985 году только арестовали.
Ну, третий срок – это все-таки скандально?
Третий срок в 1985-м был еще ничуть не скандально. Подрабинек сидел просто до упора – сколько ни отсиди, ему тут же давали следующий. Минимум два получил, шел на третий. Математик Болонкин на третьем сроке покаялся, чтобы хоть выйти живым. Третий срок давали лидерам, а Абрамкина они считали лидером. Это уже навечно – будет третий срок, будет и четвертый. После Валера говорит: приезжал высокий чин из Красноярского управления КГБ. "Вам тут крепко досталось, – говорит, – давно мне нужно было вами заняться, да руки не доходили". У Валеры после всех голодовок кровь не останавливалась, он мог умереть. Так что "фактор Гефтера", думаю, сыграл роль.
Да, они его, конечно, готовили к третьему сроку. Говорит мне: "Генерала Краснова отпустили под честное слово, а потом была гражданская война". – "Знаете, – отвечаю, – я не только учился по Краткому курсу, но сам его преподавал и матчасть знаю. Но к Абрамкину это не имеет ни малейшего отношения".
Противостояние Валеры вряд ли было связано с Кантом. Оно этическое в той мере, в какой эстетическое. Это суверенное утверждение личной формы. Между прочим, главный тезис Синявского на процессе – все, что вы принимаете за враждебность, есть суверенитет формы. Не позиция отрицания, а позиция свободно избранной формы. Этому никто не хотел верить. Даже среди наших историков все страшно возмущались. Хотя упреки человеку, сидящему за решеткой, с указаниями, как тому себя вести, носят кошмарный характер.
И в газетах возмущались рассуждениями Синявского о праве писателя на фантастику, праве на образ. Они судом создали нам точку отсчета. Мне трудно представить, если бы у нас этой точки не было.
Но и в КГБ хотели создать точку отсчета! У тех огромная доносительская сеть, и они ощущали нарастание потенциальной активности. Того, что в разговорах проявляется как некая субпозиция, и значит, опасность. Они, как в этих случаях поступал Сталин, решили создать удерживающий прецедент, не думая, как он повлияет, или будучи неспособны воспринять.
В итоге точку отсчета они создали, и она ушла от них к нам! А знаешь, теперь люди КГБ вынырнули. Они вернулись к нормальной жизни, и немногие из них необратимо сумасшедшие. Некоторые не хотят помнить себя тогдашних. Кто-то работает на новую власть, кто-то – на коммерческие организации.
Из человеческих несовпадений сложилась проклятая человеческая общность. Это и есть тайна тоталитаризма.