Зекамерон XX века - Вернон Кресс 14 стр.


Моя голова гудела и трещала, я почувствовал нестерпимую боль в плече, а когда попытался встать, ноги подогнулись, потом с большим напряжением все же поднялся. Наконец и возница встал, успокоил коней, которые дико косились на все еще работающий мотоцикл. Я вдруг набросился на крестьянина: "Не знаешь разве, что тут автодорога? Какого черта не смотрел?!" И вдруг опомнился: где же Штефан? Прошло, наверно, уже несколько минут, а от него - ни звука! Мне стало жарко. Я повернулся, чтобы осмотреть полосу за тополями, но боль в плече заставила меня сесть на воз.

Из-за поворота выскочила длинная спортивная машина "БМВ" и затормозила в полуметре от мотоцикла. Из нее вышел, ругаясь на баварском диалекте, толстый человек и побежал к нам с поднятыми кулаками. Но тут же опустил руки и уставился с открытым ртом на ближайший тополь. Потом медленно поднял руку и указал наверх. Там висел Штефан, зажатый между нижними ветками, как случайно заброшенная тряпка. Ноги, странно длинные, свисали над дорогой, голова лежала на ветке, на асфальт капала кровь… Мы быстро поставили полупустую телегу на колеса - у толстяка обнаружилась громадная сила, - залезли на нее и без труда сняли Штефана, который скоро пришел в сознание. Лицо его было сильно исцарапано, нос расквашен, он стонал, видно, повредил грудную клетку. Баварец отвез его домой. Мы с возницей кое-как поправили оглобли, набросали на телегу свалившееся сено, потом я сел на злополучный мотоцикл - мотор все еще тарахтел! Кроме погнутого переднего крыла, не было ни царапинки. Я медленно поехал в город, молясь, чтобы меня, не имевшего прав на вождение, не остановили.

"БМВ" стоял перед домом Штефана. Отец его был так рад сравнительно благополучному исходу аварии, что не стал меня ругать, а поблагодарил, что быстро привезли сына. Выходя из дома, я столкнулся с баварцем, который успел съездить за врачом, мы молча посмотрели друг на друга, и здоровяк вдруг разразился громовым идиотским смехом.

Дома меня стало сильно тошнить, пришлось лечь, но через два дня я поправился, скоро и плечо перестало болеть. У Штефана оказалось два сломанных ребра, но основной изъян был на лице: его аристократический нос принял уникальную форму. Он, однако, не обиделся на меня, был счастлив, что остался жив.

* * *

Как это часто бывает в лагере, нам не пришлось долго находиться вместе. Но за три дня Штефан рассказал мне массу новостей, которые касались моей семьи, сообщил даты смерти почти всех моих близких. Я вдруг остался чуть не единственным в семье, жива была только Эрни, которая успела вовремя уехать к родственникам мужа в Швейцарию, где и провела всю войну вместе с сыном. Мать погибла глупо, приняв слишком большую дозу снотворного после единственного налета бомбардировщиков на город. Бабушка умерла после короткой болезни, ей было далеко за семьдесят. Штефан, офицер парашютно-десантных войск, прыгал на остров Крит вместе с моим братом Адамом и видел с воздуха, как того прошила очередь, очевидно, раненым попал в плен - среди убитых его не нашли. Штефана перевели к Роммелю, а после разгрома африканского корпуса пленным увезли в США. Потом он узнал о гибели моего отца, а также мужа Эрни где-то в песках недалеко от Тобрука.

После войны Штефан вернулся из Флориды в Австрию и работал в имении отца, махнув рукой на горное дело. Навестив однажды родственников в советской зоне оккупации, он пошел повеселиться в ресторане. В одном из соседних залов завязалась драка, явился советский патруль, и кто-то зарезал сержанта, после чего люди разбежались. Поймали и судили нескольких присутствовавших, в том числе и Штефана, который ни драки, ни сержанта в глаза не видел. Но он, как бывший офицер, показался подозрительным, и ему дали норму 1947 года - двадцать пять лет.

На колымском прииске Штефан в первый же день отморозил на ноге большой палец. Считаясь больным, попал на кухню в обслугу начальника лагеря и скоро отличился умением изготовлять невиданные на Колыме торты. Недавно начальник уехал в отпуск, а его заместитель, страдавший нездоровой печенью, возненавидел преуспевшего было кондитера и послал его на Левый.

- Здесь хотели ампутировать палец, - рассказывал Штефан, - но обошлось, рана зарубцевалась. Однако кулинары, думаю, везде нужны. Дома я любил сам стряпать, у нашей кухарки-чешки научился, спасибо ей! Скоро, наверно, амнистия, и через пять лет никто из нас тут торчать не будет. Вернусь к своему старику в поместье, ему отдыхать пора. Жена у меня венгерка, студенткой была, когда познакомились. Отец ее магнат, от красных сбежал. Вот и пригодился мне мой венгерский язык, бассама сюстмарья! Тесть, между прочим, любит изображать вельможу. Но в хозяйстве, особенно в лошадях, разбирается, черт побери! Наверное, еще лучше моего старика!

На четвертый день Штефана перевели поваром на кухню, готовить по заказу для спецстола. А еще через день - когда я должен был вечером зайти к Зосе, чтобы встретиться с Вандой, - меня спросили на комиссии, которая нас вызвала на очередной весовой контроль:

- Вы почему не поправляетесь?

- Вы сперва кормите по-человечески, а уж потом спрашивайте! - обрезал я толстого врача.

- Безобразие! - забрюзжал он. - Немедленно выписать, все равно толку от него здесь не будет! Через час подошел ко мне Маркевич.

- Идите в каптерку получать одежду. Оттуда прямо на пересылку. - Его голос звучал почти грустно, в нем не было и тени крикливости, гонора. - Передать что-нибудь пани Ванде?

- Вы знаете ее?

- Еще бы - мы однодельцы! Учились с ней на одном курсе, а Зенон женат на моей сестре. Когда вылечится, возьму его сюда на работу. Эх, зачем вы задирали этого Соцкого, могли бы пойти в доноры, у вас хорошая группа крови…

- Простите, не знал, жаль… Трудно было удержаться, я ж не нарочно…

- Скажу ей просто, что вы ушли. На пересылку женщине не попасть, только если через столовую…

- Большое спасибо! Передайте ей и… и… ладно, она знает, что я хотел сказать, все то же…

- Вам пора, ступайте первым, возьмете получше барахло. И не думайте, что я всегда такой грубиян - жить как-то надо!

Пересылка

1

Предусмотрительность Маркевича, пославшего меня первым в каптерку, не помогла, я получил одежду "седьмого срока": старую шапку без меха, залатанную телогрейку, стеганые брюки, впору двухметровому баскетболисту, а мне доходившие до подмышек, стеганые старые бурки с фетровой подошвой, да и то "по блату", потому что большинство выписанных получили ватные чулки и галоши - это при минус шестьдесят!

Надзиратель повел нас через плошадку, мимо длинного гаража, к воротам небольшого лагеря для больничной обслуги. Пропустили быстро и направили в самый конец зоны, где стоял маленький барак пересылки. Барак был обнесен колючей проволокой, но ворота распахнуты - рядом над общим забором, который отделял лагерь от широкого поля, стояла большая вышка. Мне не терпелось скорее попасть в теплоту барака - совсем отвык от мороза. Впереди неизвестность, но пока предстоят несколько дней покоя - на пересылках редко тревожат тех, кто слишком слаб или болен, чтобы представлять интерес для "покупателя".

Покоя! В трех тесных комнатах - не больше двадцати квадратных метров каждая - жило около… трехсот человек. Да, да, трехсот! На двухэтажных нарах лежали привилегированные урки, а также несколько слепых и калек (они заняли места, когда пересылка пустовала, - ее иногда разгоняли в ожидании большого пополнения). Остальные же располагались между нарами, печкой и парашей. Днем, когда часть людей уходила на работу или в баню, сидели на нижних нарах, но вечером лежали как селедки, конечно, все на одном боку. При этом еще приходилось ждать отбоя, потому что пространство у печки занимали картежники - урки.

Когда я из коридора заглянул в левую "секцию", меня с верхних нар окликнул Юра Фрегат:

- Иди сюда, только что ушел пацан.

Он устроил меня наверху, предупредив своих, что я его друг, и вечером в столовой в моей каше появился изрядный кусок мяса, чая налили не двести граммов, а полную кружку.

Основное вечернее занятие - игра "перед фраерами" - проводилось на высоком уровне. Ругаться, показывать свое недовольство при проигрыше, даже разговаривать слишком громко считалось дурным тоном. Я не раз наблюдал, как исключали из карточной игры сомнительных субъектов, которые хотя и были уголовниками, но не принадлежали к правящей клике. На пересылке командовали суки, воры вне "закона", которые сами себя, конечно, называли "честными ворами". Иногда тот, кто проиграл все, вплоть до нижнего белья, ходил потом по секции и раздевал "мужиков", у которых случайно оказывались целыми ватники или рубашки, и тут же проигрывал и это. Взамен жертвам давали такие замасленные, грязные телогрейки, что ни один блатной не стал бы их носить и предпочитал сидеть полураздетым.

Утром, в обед и вечером ходили в столовую. Кормили скверно, исключая привилегированных, хлеб выдавали прямо у окна хлеборезки, ели его в бараке, чтобы скоротать мучительно долгое время между посещениями столовой.

Иногда к нам в секцию приходили женщины. Их пересылка примыкала к изолятору возле вахты, была вместе с ним отгорожена от общей зоны и стояла, как и наша, под вышкой. Поэтому убегали женщины из столовой, после ужина. Это были воровки, прокуренные, с наколотыми между грудями крестами, с красными от туберкулеза щеками, подчас красивые, но всегда худые, с бесконечно вульгарными лицами и хищными ртами. Они молча проходили между нами, залезали к своим "мужьям" на верхние нары и там предавались любви, не обращая внимания на окружающих. Иногда та или другая, сказав любовнику: "Подожди немного", поворачивалась к какому-нибудь слишком любопытному "мужику", орала: "Ты чего, падаль, глядишь, как он меня..?" - и затем равнодушно возвращалась к прерванному занятию.

Они иной раз оставались до утра. Ночью, случалось, вдруг вспыхивал свет, мы видели шапки со звездочками, надзиратели нас выгоняли на улицу, заставляя у порога обнажать стриженые головы, дабы ни одна "невеста" не проскочила в мужском платье. Потом обыскивали пустые помещения, находили женщину или женщин - они чаще приходили парами - и уводили в изолятор.

Изредка нас водили в баню, которую мы знали еще со времен ОП. "Покупатели" пока являлись редко, слабых они даже не смотрели.

2

Утром, еще до подъема, явился начальник лагеря и приказал быстро произвести генеральную уборку. Кроме поломоев - не знаю, из каких соображений их выбирали, все они получали дополнительное питание, - внизу никого не осталось: одни забрались на нары, которые начали подозрительно трещать, другие пошли в столовую. Пол был вымыт, печка побелена, окна очищены от инея. К девяти нас разделили на две группы и одну погнали в баню. Держали там очень долго, воды было мало, белье, понятно, не меняли. В одиннадцать мы вернулись окоченевшими - долго проторчали на вахте, - но в барак пересылки нас не пустили, пока вторая смена не ушла мыться. Когда отсутствовала половина народа, в секции еще как-то можно было повернуться. Мы начали было согреваться, как вдруг открылась дверь и вошел самый могущественный на Колыме человек - начальник Дальстроя Никишов.

Он был в генеральской шинели и папахе, черты красного лица напоминали преуспевающего мясника, что, вероятно, еще более бросалось в глаза, когда он облачался в штатское, но, кроме как дома в Магадане или на семьдесят втором километре, где была его дача, никто не видал его без мундира и орденов. Ростом он был невысок, но очень плотен, с багровой шеей.

Обведя нас маленькими глазками, он резко повернулся к начальнику лагеря, долговязому капитану, которого я впервые увидел в военной форме, и спросил, будто мы какой-нибудь товар или груз:

- Почему так много?

- Потому что никто не берет их, товарищ генерал, слабы они - зима!

- Разгружать надо, в тесноте они не окрепнут. Пошли! Никишов зашел в столовую, выхватил по своей привычке у первого попавшегося зека миску и стал с нескрываемой гримасой отвращения хлебать жидкие щи. Потом узнали, что этот зек был дровоколом, которого кормили вчерашней едой, а парадную, приготовленную в честь генерала, держали к обеду, не рассчитывая, что начальство приедет так рано. Никишов встал из-за стола, молча вышел, за ним генерал-майор Титов - его заместитель по УСВИТЛу, адъютант, наш капитан и нарядчик лагеря. На пороге Никишов бросил через плечо:

- Завстоловой - на Индигирку, немедленно, а нового на три дня в изолятор, пусть помнит, что не на курорте! Бабника только не берите!

Они направились к машине, но у вахты Никишов остановился в недоумении: по ту сторону ворот стояла странная толпа оборвышей в галошах, рваных унтах, негодных прожженных ватниках и облезлых шапках.

- Что за банда? - загремел начальник. Долговязый капитан начал было объяснять, но его заглушил многоголосый рев из-за ворот:

- Мы пересылка, начальник!

- Дай обувь, генерал!

- Нас там еще сколько!

- Дрова дайте, холодно!

- Хреново кормят, одна вода! Один озорник крикнул:

- Иван Федорович, дай закурить!

- Молчать! - взревел генерал диким голосом. - Пропустить эту шваль!

Ворота открылись, пересылка хлынула в них, но, несмотря на жуткий холод, никто не помчался в барак, все сгрудились вокруг всесильного начальника. Тот повернулся к капитану:

- Это что, пересылка?! И живут вместе с теми? Вы что, бляди, с ума сошли? Мне нужны здоровые люди для промывочного сезона! Сейчас же всех комиссовать, здоровых до обеда этапировать, слабых вернуть в отделения, откуда выписали! На пересылке оставить до весны трех дневальных и ампутированных. Остальных рассортировать. В пять приду смотреть. Действуйте! - Он сел в машину и был таков.

Не успели ребята рассказать нам ошеломляющую новость, как вторую смену погнали в столовую, а в барак затащили длинный стол, разложили на нем истории болезней и другие документы и начали комиссовать. В бумаги никто не заглядывал, все решала упитанность. Четыре врача мгновенно пропустили нашу половину, признав годными к этапу только восемнадцать человек. Затем отвели нас в столовую и велели ждать, пока подойдет другая смена - у них нашлось всего десять годных! Из столовой нас маленькими группами повели в приемный покой, потом в наши старые отделения.

3

Вернувшихся в больнице встретили недружелюбно. Но приказ есть приказ, и нас рассортировали. Инфекционное отделение в мое отсутствие расширили, оно теперь занимало помещение бывшего психиатрического. Палата, в которую я попал, располагалась вне закрытого коридора. Миллер сидел прямо против наших дверей, посылал нам иногда сердитые взгляды, но был бессилен воспрепятствовать нашему выходу в общий коридор. В палате лежали в основном такие, кто был слишком слаб для нарушения режима. Из моих друзей в смене не было никого, распоряжался Луйка, он положил меня в примыкавший к палате бокс, где был еще один человек, который стонал и метался в жару и даже не повернулся ко мне. Две другие кровати пустовали.

Заглянул новый фельдшер, молодой латыш с приятным лицом и большими девичьими глазами. Я его прекрасно помнил, так тесна великая Колыма - всегда встречаешь знакомых! Но он не подал вида, что знает меня. Тогда он был фитилем, избитым, грязным, несчастным, а теперь находился гораздо выше меня в лагерной иерархии. Имя его я позабыл. На "Новом Пионере" он часто обедал у меня в будке из толя, где стояли мои титаны. Имея связь с кухней, в еде я не нуждался и жалел его, очень уж он молодо выглядел! В лагере царствовал ужасный произвол, люди умирали, как мухи, именно там происходило то, о чем я рассказал в "Колымском юморе"… Однажды ребята принесли этого парня на руках из бани, положили в санчасть, ждали конца, но он вытянул главный выигрыш в этой лотерее, где ставкой была сама жизнь: на следующий день ему пришла посылка! Подкупив нарядчика, хлебореза, старосту - о других не знаю, - он попал на этап в больницу, где окончил курсы фельдшеров и устроился на работу.

С невозмутимым видом фельдшер записал мои жалобы в историю болезни и собрался уходить, но я остановил:

- Назначьте мне второй стол, я желудочник.

Он что-то пометил и вышел. Я был рад: не придется теперь без конца хлебать отвратительно жидкие, зеленые и совершенно бестолковые щи. Второй стол получал все мучное и питательное… Новое начало было неплохим.

Назад Дальше