Венок на могилу Льва Толстого - Валентин Свенцицкий 2 стр.


– Да, радуюсь. Но это радость больше похожа на восторг. Я радуюсь, потому что чувствую бессмертие…

Бог посетил народ Свой

В жизни отдельных людей и в жизни всего человечества бывают великие события, когда внешняя, мёртвая оболочка жизни разом обращается в прах и на несколько мгновений открывается таинственный образ вечности.

Всё, чем люди живы в серые дни пошлой повседневности, всё, чем одурманивают они свою душу, усыпляют совесть, – всё, что кажется им таким большим и нужным и ради чего они с остервенением душат друг друга, – всё это исчезает, как дьявольское наваждение, принимает свой подлинный вид ничтожества и не заслоняет больше собой великого, далёкого.

Жажда власти, мечты о славе и "общем признании", самолюбие, жажда внешних почестей, упоение "успехом", мечты о богатстве, о роскошной жизни и наслаждениях плоти, разврат и ложь, пустословие и всяческая подделка, – вся подлость и рабская тупость нашей личной жизни, – а в жизни общественной всё лицемерие деятельности общественной, всех этих ненужных, злых и безбожных общественных учреждений, – уступают место перед лицом великих событий глубокому сознанию, что подлинная сущность и смысл жизни так необъятно велики, так прекрасны, так возвышают человеческую душу, что стыдно и невозможно становится думать о своих маленьких делах.

И люди, "опомнившись", как бы приходят в себя и ощущают на мгновенье своё Божественное призвание. Это Бог посещает народ Свой…

Таким великим событием я считаю смерть Льва Николаевича Толстого.

И не самый факт смерти, а всю совокупность событий, предшествовавших и связанных с этой смертью.

Если бы Лев Толстой умер месяц тому назад в Ясной Поляне, сколько бы ни говорилось возвышенных слов, сколько бы ни присылали со всех концов сочувственных телеграмм "семье покойного", сколько бы венков ни "возлагали" на его гроб, сколько бы ни почитали память его вставанием, – великого события не было бы.

Ибо не свершилось бы чуда. Не было бы среди нас особого исключительного ощущения близости духа Божия, явного для слепых. Несомненного для самых упорных и неверующих.

Смерть Толстого свершилась как таинство. И то безотчётное благоговение, которое пережил за эти дни весь мир, было не результатом уважения к "великому писателю", а нечто бесконечно большее, не просто человеческое, – это было трепетное умиление перед новым великим чудом.

Люди почувствовали близость Божию.

Бог посетил народ Свой.

Долгие годы Толстой нёс свой крест – жил двойственной жизнью. Страдал от явного несоответствия своей проповеди со своею жизнью. Получал бранные и обличительные письма. Мучился сознанием невыполненной "воли Божьей".

И молчал. Ждал. Старился. С каждым годом ближе подходил к смерти и рос духовно. Малозаметно для людей, для которых уже давно стал "великим" и "законченным". Для которых не жил, а доживал.

Толстой признавал справедливыми упрёки в роскоши, он не мог не знать, как должен был бы поступить сообразно со своим учением.

Но он продолжал жить по-прежнему, не "заставлял" себя жить по-иному, сознавая, что, внутренно не подготовив себя к окончательной правде, он не должен менять своей жизни, ибо внешнее соответствие поступка с духом учения будет "надрывом", ложью, подделкой, тем более страшной, чем больше будет в ней сходства с правдой.

И он терпеливо выслушивал упрёки. Жил в роскоши. Страдал. Нёс крест свой. И неустанно работал над собой.

Никто из людей не мог знать этой работы. Только один Господь видит сердце человеческое.

И Бог видел великое сердце Толстого. И не отнимал у него земную жизнь, ибо не свершилось ещё в душе его всё то, ради чего он был послан в мир.

Лев Толстой неожиданно для людей уехал навсегда из Ясной Поляны. Уехал, чтобы остаток дней перед смертью прожить так, как веровал, подчиняясь исключительно "воле Божьей".

Свершилось великое.

Для физических человеческих глаз, для ограниченного человеческого сознанья, Толстой уехал из Ясной Поляны, побывал в Оптинской пустыни, на пути в Ростов-на-Дону захворал воспалением лёгких и слёг на станции Астапово.

Для очей духовных, отъездом из Ясной Поляны завершался внутренний рост души Толстого, после чего земная жизнь становилась ненужной, оконченной.

Чудо, о котором я говорю, и величие смерти Толстого в том заключается, что до осязательности ясно дали почувствовать людям – сознательно или бессознательно – промысел Божий. Близость духа Божия, непосредственное участие Его воли в событиях мира.

Если смерть Толстого не была предсказана, то после того, как она совершилась, с покоряющей силой чувствуется её внутренняя неизбежность. Её правда. И потому – её красота.

В смерти Толстого для нас открылся какой-то просвет из тьмы, к ослепительно яркому свету.

Чудо свершилось. Это с большей или меньшей силой чувствуют все.

Но было бы бессмертно счастье человечества, если бы оно могло событие это и сознать как чудо. Великую силу никогда не опускаться в мёртвую, бездушную, греховную жизнь – почерпнуло бы оно в этом сознаньи, великую силу жить только для вечности.

В Ясной Поляне

Года четыре тому назад мой друг И. А. Б<еневск>ий, хорошо знавший Толстого и близкий к толстовским кругам, горячо убеждал меня съездить с ним в Ясную Поляну.

Я не поехал.

Побоялся ехать…

Из "любопытства" посещать Толстого для меня было невозможно. Поездка могла иметь только один смысл: встать перед ним лицом к лицу. Совесть к совести. А так как я исповедую другие религиозные и философские взгляды, то это значило, кроме того, – "исповедывать" свою веру и обличать веру Толстого…

Этого я и боялся.

Меня пугала не "мировая слава" Толстого. Как, мол, он признанный гений, а я никому неведомый студент. И не преклонение перед ним (я скорей "не признавал" и не любил Толстого), наконец, не самолюбивая "трусость" быть при других разбитым и пристыженным…

Нет. Причины были и глубже, и лучше. Подробно говорить не к чему: скажу только, что вопреки доводам разума и всевозможным благоразумным соображениям – ехать к нему противопоставлять веру его вере было стыдно.

И вот теперь, через четыре года, мы ехали с тем же И. А. Б<еневск>им в Ясную Поляну на могилу Льва Николаевича. Всё изменилось:

Прежней "трусости" – нет. Вместо идейно-враждебного отношения – то неожиданное чувство любви, которое без всяких усилий, помимо воли пробудилось к нему в последнее время.

Впереди не каменная усадьба, а небольшой холм земли в зимнем лесу.

После этого, торжественно обвеянного каким-то чудом перехода Льва Николаевича от одной низшей формы бытия, от нашей земной жизни – к другой, высшей форме, нашему познанию недоступной, – ощущение продолжающейся его жизни не только не уменьшается, но всё увеличивается. Бессмертие Толстого – не только "головное признание", это живое, непосредственное ощущение души. И оно не только пробудило радостное чувство бессмертия собственного духовного "я", – оно пробудило совершенно новое чувство: ощущение нетленности всего мира, всей материи. Толстой ушёл, но не исчез за этой тёмной чертой, которая зовётся смертью, а это ясное и радостное сознание, что он там, и "там" наверное, – приблизило к нашим слепым душам мир вечный, хотя и невидимый.

* * *

В вагоне было темно, тесно и душно…

Толкали. Курили. Кашляли. Сморкались…

Но это не раздражало, "не злило".

Да вообще теперь ничто никогда не будет ни раздражать, ни злить.

Раз "там жизнь наверное" – значит, всё, что может жить и раздражать здесь, – такое маленькое, ненужное, мелькающее, как кинематограф…

А подо мной, на нижней лавке, говорили о Толстом. И какой смешной и наивный разговор это был. И каким смешным языком.

И почему-то так хорошо и радостно было, что он такой смешной и наивный.

Теперь вообще всё как-то радует.

Мужик говорит с умилением, что Лев Николаевич поставил себе "памятник и в Туле, и в Москве, и в Петербурге", и что "всем надо заботиться, чтобы оставлять по себе памятники".

– А уж как жил, как жил: ходил, извините, в синих порточках и в рубашке… Всё равно как мужик.

Говорят про то, что миллионы оставил, и всё христианам, и что зелёную палочку, которую закопал он на кургане, не "источил червь", а так и лежит зелёная…

И снова:

– Жил так – так и в гроб положили: извините, синие порточки надели, рубашку красную… Как у простого мужика порточки, извините вы меня, и рубашка и больше ничего…

Приехали на станцию Щёкино рано утром. До Ясной Поляны вёрст восемь.

Взяли ямщика на розвальнях, с бубенчиками, он закутал нас овчинным тулупом, и поехали…

А уж непогода какая! Так и мятёт мятель. Прямо в лицо бьёт снежная пыль, с дороги смело почти весь снег, и сани прыгают по шершавой, замёрзшей земле…

И всё хорошо. И снег, и ветер, и вьюга, и бубенцы, и запах овчинного тулупа, и свежий воздух, и простор, и небо…

Хорошо, потому что "изнутри" хорошо. И теперь уж это навсегда. И никто отнять не может. И странная, радостная мысль приходит: "Пойду на могилу и там скажу ему об этом…"

Вот уже несколько недель мир живёт в атмосфере какого-то чуда. В атмосфере бессмертия, показанного тленному, зарытому в мелочах миру. И стараешься не думать, а отдаваться этому чувству. Потому что от него свободно и радостно на душе, как бывало в редкие, "особенные" минуты в детстве… Когда сам для себя сочинял сказки, превращая все предметы в живые существа. И никто не знал об этом, и вот приводило в восторг, что один ты только видел и знаешь, что стол, лампа и стулья живут и разговаривают между собой.

Так и теперь. Точно во сне или в детстве, всё кругом оживало. Становилось большим и светлым. И чем дальше, в поле, в вьюгу увозил нас ямщик, тем сильнее было то сказочное чувство жизни…

Живой снег крутился в воздухе, об живую землю стучали полозья саней, живые белые берёзы одна за другой бежали нам навстречу…

А когда мы въехали в яснополянскую аллею, сошли с ямщика, бубенчики перестали звенеть, и тихо зашумели деревья, – казалось, вот сейчас дойдём ещё немного, ещё перейдём какую-то чёрточку и увидим настоящее, с глаз рассыплется какая-то зелёная завеса, заволакивающая мир туманом.

И вдруг точно по сердцу ударил кто. Грубо толкнул: проснись, мол, эй!..

Перед глазами яснополянский дом…

Тюрьма.

Это не "символ", не "иносказание". Не "так себе", "публицистическая фраза".

Нет – тюрьма. Неуклюжее, тяжёлое двухэтажное белое здание с маленькими некрашеными окнами. И деревья точно отшатнулись от него, отодвинулись. А кругом какая-то пустота. Эта пустота – невидимые стены тюрьмы.

Поскорей прошли мимо. По узкой протоптанной дорожке. В лес, в поле. Это дорога к могиле.

Говорят, по этой дороге Лев Николаевич ходил купаться. А то место, где положили его в землю, – было его любимым местом уединённой молитвы.

Здесь он жил. Жил один. Этой жизни в нём не знали ни родные, ни друзья, никто из людей. Никто, кроме Бога. Это была молитва. Самое сокровенное и самое великое, что было в его жизни

Над могилой небольшой холм земли, зелёные ветки от венков, наполовину занёсенные снегом, – и шумят, шумят дубы, тесно обступившие вокруг могилы.

Толстой молился здесь.

И тысячи людей будут теперь молиться на этом месте.

Странное, на первый взгляд, ощущение охватывает душу – точно один, невидимо встаёт, какой-то таинственный монастырь. Скит.

И шум леса, и тишина, и дорога в лес, и встречные люди – всё производит какое-то "монастырское" впечатление.

Когда мы с Б<еневск>им прошли дальше, вглубь леса, мне показалось даже, что я вижу высокую белую стену. Зубчатую стену монастыря. Казалось, что сквозь деревья виднеется дальний холм. Но если бы здесь, действительно, оказалась монастырская стена, – не было бы ничего по существу "удивительного":

Так это "подходило" бы.

Мне думается, в те далёкие времена, когда умирали великие отшельники и около их могил ещё не было шумных "монастырей", вот так же чувствовалось, что "монастырь незримый", "святой" подымается над могилой.

Особенным, "монастырским", зовущим каким-то шумом шумел лес, по-"монастырски" мягко и тихо падал снег, на всём печать тишины и радости.

И народ, чуткий к таким настроениям, понял уже это сродство великих христианских отшельников с "отлучённым от церкви" Львом Толстым: ямщик сказал И. А. дорогой:

– Скоро на святой могиле земли не останется – всю разберут.

"Святая могила", "святой колодец", "святой источник"… И надо всем этим невидимый святой монастырь…

"Монастырское" впечатление от толстовской могилы, неожиданное с первого взгляда, имеет своё, глубокое основание.

Тут дело не во внешних вещах, а в самой сущности. И действительно, Толстой и христианские отшельники не есть нечто противоположное, а напротив, совершенно однородное по духу.

Но Церковь не поняла этого. За "вещами" не увидела души.

Если отбросить всё то, что Толстой в Церкви не признавал. И ясно представить себе чем он жил, его душевное, внутреннее отношение к Богу, к миру, к жизни. Представить себе не его "учение", а его психологию, его переживания, то жизненное "ощущение", которое он носил в своей душе, – словом, уничтожить то, что разделяло его с христианством-отшельничеством, – самая духовная основа его "я" окажется ничем не отличающейся от признанных Церковью святых.

Восприятие жизни как преходящего сна, постоянное напряжённое углубление в свою душу, дабы познать, что совершается в ней по воле Божьей и что по воле человеческой. Самоотречение, отдавание своей жизни – Его воле, и это постоянное тяготение индивидуальной, религиозной души к тихой, радостной жизни в Боге, среди природы, в лесу, куда не долетает ни шум, ни треск пустой мирской жизни… Всё это делает его братом великих пустынников.

Толстой своим путём, но пришёл к тому же, к чему приходили "старцы" "церковные", путём "выработанных" аскетических подвигов.

Для Толстого не существовало "времени", "прогресса", – поэтому не существовало никакого особого смысла в мировой истории; для него земная жизнь – случайность, непостижимая и временная, которая скоро кончается, – и хорошо, что скоро кончается, потому что она отрывает человеческую душу от главного источника жизни – от Бога. Жизнь земная – это тяжёлый сон, от которого будет так радостно проснуться к настоящей жизни.

Вот обо всех этих мыслях невольно говорит его могила. И то, что он носил в своей душе – этот невидимый людям монастырь, теперь над могилой его воздвигается среди тихого зимнего леса…

Назад Дальше