Венок на могилу Льва Толстого - Валентин Свенцицкий 3 стр.


* * *

И. А. Б<еневск>ий уговорил меня зайти с ним в яснополянский дом к Д. П. Маковицкому

Очень не хотелось и казалось ненужным.

Но Б<еневск>ий удивительно умеет вытаскивать меня из "одиночества".

И как я ему благодарен, что на этот раз он настоял на своём!

Когда я увидел перед собой Д. П. Маковицкого, ставшего "знаменитым" в качестве спутника ночного бегства Толстого, – я сразу понял всю разницу между тем, что знает о Толстом мир, и тем, что знают эти близкие.

Как будто вошёл в "келью". И вот кругом, на весь свет шум, толки, "толстовские события"…

А здесь – тихий, безгранично добрый человек, такой простой и чистый, без всякой мишуры и треска, в глазах которого точно отразилось всё то, что видел он за последние дни. И столько было в них любви и ясности, что невольно хотелось плакать от умиления.

Он принёс маленький жестяной чайник. Дал нам чаю. И, весь сияя, совсем по-детски сказал:

– Вот этот чайник мы купили дорогой, у кондуктора, и Лев Николаевич пил из него чай.

Для него не было никакого "Льва Толстого", "великого писателя". Для него был безмерно любимый человек, который умер, ушёл, – и о котором он говорит с благоговением и любовью, как о чём-то неразрывно связанном с своей душой.

Б<еневск>ий, как хороший знакомый Маковицкого, сразу задал несколько интимных вопросов о последних событиях в Ясной Поляне и об отъезде в Шамординский монастырь.

Тяжёлые события. И когда-нибудь о них узнает весь мир и многое, очень многое иначе тогда поймёт в жизни Толстого.

Толстой, по словам Маковицкого, всю дорогу был молчалив. В Оптинской пустыни, у старцев, вопреки рассказам газет, не был.

– Не собирался ли? – спросил я

– По моему личному мнению, – осторожно сказал Душан Петрович, – да, собирался…

Не поехал потому, что помешали внешние обстоятельства.

У Маковицкого пробыли не долго. К вечеру мы должны были быть у Черткова.

Душан Петрович попросил нас завезти ремингтон к Александре Львовне – живёт она рядом с усадьбой Черткова, а сам пошёл пешком.

У Александры Львовны ещё сильнее пришлось пережить это удивительное чувство "далёкости" от всяких "событий". Всё, что говорилось в маленькой комнате её маленького домика, как-то по особенному "приближало" Толстого. Мне, при жизни его не знавшего, и то начинало казаться, что вот сейчас он войдёт, рассмеётся, скажет что-нибудь.

Лев Толстой совсем исчезал. Вместо него был "отец", "дедушка". Говорили, какой он был "худой последнее время", как мучился… Это был любимый, бесценный человек, дух которого ещё жил в этих комнатах.

И когда Александра Львовна рассказывала, как ночью, перед отъездом, он постучал в её дверь. Как она отворила и увидала "отца" со свечой в руках и лицо его точно светилось. И он сказал ей: "Помоги укладывать вещи".

– Во мне всё так и упало.

Когда она говорила это, оживал земной образ Толстого и становился бесконечно близким и любимым.

* * *

Александра Львовна сказала, между прочим, про одного корреспондента:

– Я говорила с ним как с человеком, а он напечатал в газетах, да ещё всё перепутал. С журналистами надо быть осторожной.

И вот теперь я тоже "пишу". А ведь со мной тоже говорили как с человеком. Да ещё как с другом близкого человека Б<еневск>ого.

Но видит Бог, что я пишу не как журналист, а как человек. Пишу потому, что мне хочется сказать о своих впечатлениях не "читателям", а людям.

То интимное, что нам рассказывали у Чертковых, и Маковицкий, и у Александры Львовны, – я передавать не могу. Пусть об этом когда-нибудь скажут они сами так, как найдут это нужным. Но я скажу только, что вся жизнь Толстого после этих рассказов получает совершенно новое освещение.

Буквально весь мир произнёс над последними событиями в Ясной Поляне такой приговор:

Толстой, уехав из Ясной Поляны, совершил великий подвиг, потому что совместил слово своё с делом.

И я теперь вижу, как видят это все близкие и родные Толстого и как увидит когда-нибудь весь мир, что жизнь Толстого в Ясной Поляне была не компромиссом, а величайшим подвигом, была самым глубоким соединением слова и дела.

Люди думали, что Толстой не уходил потому, что привязан к мягкой мебели, и он терпеливо сносил упрёки, – но он не уходил потому, что боялся поступить слишком эгоистично, слишком ему хотелось уйти, слишком было легко.

Не "привязанность к роскоши", "обстановке", к "людям" и "привычной жизни" удерживала его, – а боязнь, что он изберёт слишком лёгкий выход.

Уйти из этого ада, в котором ему приходилось жить в своей интимной жизни, – это было слишком для него приятно и просто, и он жил, надеясь, что добро победит зло.

Он решил уже давно, что уйдёт тогда, когда почувствует, что делает это не из эгоистических побуждений, не из желания с трудного пути сойти на более лёгкий; тогда, когда почувствует в этом желании уйти – голос Божий.

И когда в ту великую ночь он это почувствовал – он и ушёл.

От кого "бежал" Лев Толстой

Год тому назад, в ночь с 27 на 28 октября, Лев Толстой "бежал" из Ясной Поляны.

Событие это имело мировое значение, потому что только после своего отъезда Лев Толстой встал перед миром во весь свой гигантский рост.

Что же такое случилось?

Немногочисленные, но злобные враги Толстого издевались:

– Убежал, как собака… Издох где-то на станции… Туда ему и дорога.

"Бегство" Толстого – это одна из величайших побед человеческого духа над житейской пошлостью.

Почти тридцать лет тому назад Лев Толстой отказался от своего имущества в пользу семьи. Хотел уйти – уехать к духоборам. Но остался. Стал жить в Ясной Поляне.

– Пишет одно – а живёт по-другому, – слышались упреки.

Упрекали не только невежественные враги, но такие "властители дум", как покойный Михайловский

Многие обращались к нему за материальною помощью.

Он отвечал: у меня ничего нет.

Ему не верили: ничего нет, а сам живёт, как граф. Даже друзья недоумевали: говорит, что жить в прежней обстановке невыносимо тяжело, а сам не уходит, остаётся в Ясной Поляне.

Люди не могли понять того, что стало ясно только после его смерти: Толстой не уходил потому, что ему было легче уйти, чем жить в прежних условиях, и он, несмотря на всеобщие упрёки, продолжал нести более тяжёлый крест "семейной жизни", чем "лёгкий" крест уединения, который ему со всех сторон подсказывали. И Толстой ушёл только тогда, когда почувствовал, что уходит не по "слабости", не потому, что это облегчает его жизнь, не потому, что ему этого "хочется", – а когда всем существом своим понял, что такова воля Божья. Всю жизнь свою Толстой прислушивался к голосу Божьему в себе и учил других и сам старался жить, руководствуясь не своей волей, а волей Того, Кто послал людей в мир. По его собственным словам, долгие годы ждал он, когда этот голос велит ему порвать, наконец, невыносимо тяжкие условия семейной жизни и уйти из мира. Это и случилось в ночь с 27 на 28 октября.

* * *

Прошлую зиму, уже после смерти Льва Толстого, я с И. А. Беневским ездил в Ясную Поляну.

Могила в тихом, совсем "монастырском" лесу. И тихие "богомольцы", которые подходили к могиле, и узкие тропинки по рыхлому снегу, и серебряный иней на берёзах – всё так странно напоминало "скит"; не было только "старца"…

Какой-то мужичок подошёл к ограде. Перекрестился и сказал:

– Да, пожил бы ещё дедушка, кабы не простудился…

И взял кусочек земли: "с святой могилы".

На обратном пути, уже совсем ночью, мы заехали к Александре Львовне.

Там была в гостях "старушка Шмидт", – недавно у неё случилось большое горе: сгорел дом и масса бумаг, собранных ею за тридцатилетнюю дружбу с Толстым, письма его, рукописи. А вот теперь новое, страшное горе – умер Лев Николаевич.

– Я забыть не могу, – тихо говорит она, – как он последний раз был у меня с Душаном Петровичем: такое измученное лицо было… Господи, думала ли я, что последний раз?..

В маленьком флигельке Александры Львовны тепло, уютно, тихо. Тоже как будто в келье, и всё полно воспоминанья о "милом дедушке", о дорогом, безмерно любимом человеке.

Александра Львовна рассказывает:

– Я спала внизу. Вдруг ночью стук в дверь. Отворяю, смотрю: отец со свечой в руках. Лицо его положительно светилось. "Я еду, – сказал он, – помоги уложить вещи". Когда мы пришли с Душаном Петровичем (доктором Маковицким, уехавшим вместе с Толстым), – всё было почти уложено. Мы ждали этого давно, но окончательное решение было очевидно внезапным. Софья Андреевна спала за три комнаты от отца, и все двери держала открытыми настежь. Теперь двери были закрыты. Оказывается, отец закрыл их, и Софья Андреевна не проснулась

– Куда же хотел Лев Николаевич ехать? – спросил я.

– Или в Болгарию, или на юг, в деревню к одному другу крестьянину.

– Неужели он думал, что его "не найдут" и к нему не начнётся ещё большее паломничество?

– Предполагалось обратиться через газеты с просьбой "не искать".

– И с ним никого бы не было из друзей?

– Нет, я бы потом приехала и стала жить с ним.

Александра Львовна тихо улыбнулась и прибавила:

– Он очень меня отговаривал от этого: "Тебе будет трудно, ты со своим здоровьем не выдержишь такой жизни". А я спрашиваю его: "Ты в восемьдесят два года выдержишь, а я нет?" – Засмеялся…

Старушка Шмидт вздыхает и говорит:

– Вот уехал… И пожить не пришлось.

* * *

От кого же "бежал" Лев Толстой?

Разумеется, прежде всего от Софьи Андреевны и от той невыносимой для него жизни, которой она его окружила.

Когда-то Софья Андреевна была настоящая его "подруга жизни". Они вместе вели хозяйство, увлекались свиноводством, в экономии у Толстых было до 500 голов породистых свиней! Граф сам обходил хлевы и следил, чтобы каждый день их мыли. Графиня вела приходо-расходные книги, как редкий специалист приказчик.

Были дети. Было тихое "семейное счастье". Богатство, слава. Это ли ещё не "рай земной"?

Но Лев Николаевич опрокинул всё одним взмахом. Всё это счастье назвал ложью и обманом. Отрёкся от прежней жизни, сам пошёл пахать землю и сказал: смысл жизни не в славе, не в богатстве, не в семье, – а в том, чтобы исполнять волю Божию.

Софья Андреевна не пошла по новой дороге. И в Ясной Поляне началась двойственная жизнь. Медленная, мучительная трагедия. Внизу, к "дедушке" приходили люди "босиком", "братья" его, которых не пустят ни в один "порядочный дом".

Наверху лакеи в белых перчатках докладывали: "Ваше сиятельство, кушать подано".

Лев Толстой учил: вся земля Божия, грешно владеть ею. А черкесы, нанятые Софьей Андреевной, пороли крестьян за порубки в "барском лесу".

Софья Андреевна не переставала любить Льва Николаевича, но она не могла понять его и простить ему новой жизни. Для неё это была "блажь", "несчастье", обрушившееся на её семью, – и она буквально тиранила Льва Николаевича, сплошь и рядом доводя его до слёз и до обмороков.

Она по целым месяцам не допускала к нему Черткова. И довела Александру Львовну, любимую дочь Льва Николаевича, единственную "последовательницу" его в семье, до того, что та вынуждена была уехать из Ясной Поляны.

Лев Толстой "бежал" от Софьи Андреевны только тогда, когда почувствовал в себе нравственные силы по-настоящему всё простить.

Во-вторых, Толстой "бежал" от друзей. Они очень любили его. Они проявляли трогательную заботливость. Но они "снимали" каждое его движение, за спиною друзей вечно стояли фотографы и кинематографы, скульпторы и живописцы. Толстой был на исключительном положении. А ему хотелось быть как все. Ему не хотелось быть чем-то особенным. Всю эту шумиху вокруг себя он считал суетной и смешной.

– Великий писатель земли русской; почему не воды? Я никогда не мог понять этого, – шутил Толстой.

А подписывая бесконечное количество своих портретов, смеялся:

– Кипит работа!

Бегство Толстого от Софьи Андреевны – было высшим проявлением его примирения с людьми.

Бегство от друзей – было высшим проявлением его стремления к простоте.

Лев Толстой (К годовщине смерти)

Лев Николаевич Толстой – самое полное, самое совершенное выражение духовной сущности великого русского народа.

Не любить и не понимать Толстого – значит не любить и не понимать Россию.

Ещё Достоевский указывал на "всемирность" русского народа. На многогранность русского гения. На способность соединять в своём творчестве всё разнообразие отдельных национальностей.

Это свойство я бы назвал: способностью к полноте жизни.

В Толстом было что-то ненасытимое, какая-то неугасающая жажда вместить всё, изжить всё. Охватить разумом, любовью всю Истину, всю жизнь.

И двадцатилетним юношей, и восьмидесятидвухлетним старцем – он одинаково был способен на новое, творческое: в пятьдесят с лишком лет, когда люди обыкновенно считают жизнь свою оконченной, он, не задаваясь вопросом, сколько лет осталось ему жить, – начал перестраивать жизнь свою по-новому сверху донизу. И в восемьдесят два года – он с такой же смелостью и "молодостью" хотел начинать новый этап своего развития.

Недаром Толстой удивлялся: почему это люди относятся ко мне с уважением, как к "старцу", – когда я в душе чувствую, что, как был мальчиком, так и остался.

Жажда жизни у Толстого – это не то, что принято разуметь обычно под этим словом: желание испробовать все чувственные удовольствия. Правда, в молодости, до тридцати пяти лет, он вёл светскую жизнь: и кутил, и увлекался женщинами, – но даже и в этот тёмный период, о котором с чувством горького покаянного стыда вспоминал он всю жизнь, даже в этот период – подлинная жажда жизни не затихала в нём. По словам офицеров, служивших с ним в Севастополе, Толстой после кутежей делался мрачным и потом со слезами и безысходным горем каялся кому-нибудь из друзей в своих грехах.

Но дело не в этом. Жажда жизни Толстого была совершенно другого порядка.

Назад Дальше