Борис Пастернак - Быков Дмитрий Львович 3 стр.


6 февраля 1900 года у Пастернаков родилась первая дочь - Жозефина-Иоанна, которую в семье звали Жоней. Борис неизменно поражался ее чуткости - в семье она понимала его лучше всех и чуть ли не боготворила, больше всего боясь, что он станет таким, как все. К девятисотому же году относится воспоминание, с которого Пастернак начнет впоследствии "Охранную грамоту". В Москву с возлюбленной - Лу Андреас Саломе, по которой еще Ницше сходил с ума (и в конце концов сошел),- приехал молодой австрийский поэт Райнер Мария Рильке. Имя его было в России почти никому не известно. Это был уже второй его визит в Москву - впервые он приехал в апреле 1899 года. Желая посетить Толстого, Рильке познакомился с его любимым иллюстратором, получив рекомендательное письмо и самый любезный прием. Год спустя Рильке вернулся, чтобы узнать Россию более основательно. 17 мая Пастернаки по дороге в Одессу проезжали Ясную Поляну. Рильке и его спутница выехали из Москвы с ними. Леонид Осипович попросил обер-кондуктора сделать остановку в Козловой Засеке - на ближайшей к усадьбе Толстых железнодорожной станции.

О молодом немце Пастернак запомнил только то, что одет он был в черную разлетайку, а спутница, хорошо говорившая по-русски (она была дочерью русского генерала), казалась его старшей сестрой или даже матерью. Немец с русской сошли, а Пастернаки покатили дальше - к морю. Туда же, на дачу на Большом Фонтане, отправили на все лето и Олю Фрейденберг.

В 1900 году Борис Пастернак впервые узнал о том, что он еврей и что ничего хорошего ему это не сулит. Еврейство оказалось чем-то куда более серьезным, чем бедность, отсутствие связей или болезнь. После смерти Жени - старшего сына Фрейденбергов, в четырнадцать лет погибшего от гнойного аппендицита,- его дядя, отец Пастернака, заболел от тоски и переутомления и не мог в августе вернуться из Одессы в Москву; гимназические испытания пришлось пропустить, но отец нашел выход - попросил начальство одесской Пятой гимназии принять у Бориса вступительные экзамены, а результаты выслать в Пятую же московскую гимназию. Борис их выдержал - отвечать было гораздо проще, чем он ожидал; Евгений Борисович в своей книге утверждает, что его отцу задавали те же вопросы, на которые пришлось отвечать Жене Люверс из первого пастернаковского романа. Надо было сравнить между собой меры веса - "граны, драхмы, скрупулы и унции, всегда казавшиеся четырьмя возрастами скорпиона"; математическая задачка была того проще, и уж совсем легко было объяснить, почему "полезный" пишется не через "ять", а через "е".

Несмотря на блестяще сданные экзамены, привитую оспу и пошитую форму,- несмотря даже на заступничество московского городского головы Голицына, с которым Леонид Осипович был знаком,- Бориса в первый класс Пятой гимназии не взяли, поскольку здесь соблюдалась процентная норма евреев - 10 из 345. Директор гимназии Адольф предложил компромисс: год Бориса учат домашние учителя, а во второй класс его примут, ибо тогда откроется одна вакансия. С Пастернаком в течение года занимался домашний педагог Василий Струнников. Никаких препятствий к зачислению во второй класс не возникло. Гимназия располагалась на углу Поварской, отношения с одноклассниками у Пастернака были самые радужные - он обладал счастливой способностью влюбляться в людей и приписывать им совершенства.

В 1901 году флигель во дворе училища снесли и семья переселилась в главное здание. Квартиру для Пастернаков "оборудовали из двух или трех классных комнат и аудиторий в главном здании" ("Люди и положения"). Квартира была причудлива, поскольку один из классов был круглый, а другой, по воспоминаниям Пастернака, "еще более прихотливой формы": в результате ванна имела форму полумесяца, столовая "с полукруглым выемом" и "овальная кухня". Семье это нравилось - бытовые экстравагантности отвечали экстравагантности характеров; это тоже потом станет лейтмотивом всей жизни Пастернака - квартиры у него будут со странностями. Последняя, в Лаврушинском, вообще двухэтажная, как и вся его двойная жизнь в то время: две жены, две работы (для себя и для денег - роман и переводы), две аудитории - русская и заграничная… Не зря на упреки в двурушничестве он радостно поднимал обе руки и горячо кивал. Характер его всегда бывал сродни квартире: неопределившийся и неловкий, как быт с Женей Лурье на Волхонке,- в двадцатые годы, когда и в душе, и в доме накопилось столько хлама. Строгим, чистым и аскетическим был его быт на переделкинской даче, особенно в тридцатые, пока там еще не было отопления и прочей бытовой "роскоши" (Чуковский с нежностью описывал его чистый и строгий кабинет). И квартира его отрочества - в главном здании училища - была весьма сродни его душе: как эти классные комнаты не были приспособлены для жизни (разве что инопланетянину могло быть уютно среди всех этих выпуклостей и выемок) - так и эта бешеная художническая душа, одержимая фантастическими маниями и фобиями, казалась себе инопланетной гостьей.

В 1902 году, 8 марта, родилась Лидия-Елизавета - вторая сестра Пастернака. Именно ее приезда из Лондона будет ждать Пастернак в свои последние минуты - но ее впустили в СССР лишь через два дня после его похорон.

2

Цветаева в письме к чешской подруге Тесковой сетовала на то, что у нее нет времени написать собственное "Младенчество" - лет до шести. Подробнейшие воспоминания именно о младенческой поре оставили и Ходасевич, и Белый, и Мандельштам. О причинах внимания к предначальной, чуть не пренатальной поре сам Пастернак писал в пору зрелости:

"Так начинают. Года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут - а слова являются о третьем годе".

Дословесный период - существеннейший; в нем закладывается все, что потом будут мучительно выражать словами, вечно сетуя на их недостаточность.

"Ощущения младенчества,- читаем в "Людях и положениях",- складывались из элементов испуга и восторга. (…) Из общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах, я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания сердца жалость к женщине и еще более нестерпимую жалость к родителям, которые умрут раньше меня и ради избавления которых от мук ада я должен совершить что-то неслыханно светлое, небывалое".

Здесь основа пастернаковского странного самоотождествления с Христом, которое началось у него задолго до знакомства с собственно христианскими текстами. Удивительно, насколько устойчивым оно оказалось: с Христом ассоциирует себя и Юра Живаго, и многие современники ставят в упрек Пастернаку эту фантастическую гордыню. Между тем Пастернак тут был не одинок - он следовал за эпохой; то Христом, то Дионисом воображал себя Ницше, были такие галлюцинации и у Врубеля (который бывал у Пастернаков и, возможно, придал своему Демону черты юного Бориса). В три-четыре года Боря этих имен слыхом не слыхал,- но ведь в детстве он и не формулировал своей веры. Это впоследствии у него появилась мысль об искупительной жертве, выросшая из мучительного чувства жалости к родителям, которые умрут раньше. Мысль о преодолении смерти - главная и самая болезненная в истории человечества, и Пастернак болен ею с первых лет. Сознание безграничности своих сил - главное, что в нем осталось от детства; потому-то он и говорил всю жизнь о необходимости взваливать на себя великие задачи.

О том, был ли Пастернак крещен в детстве, существуют разные свидетельства. Сам он неоднократно сообщал разным корреспондентам и собеседникам, что няня его крестила; по другим его признаниям выходит, что она лишь отвела мальчика в церковь, где священник окропил его святой водой, и сам Пастернак ретроспективно воспринял это как крещение. На такой серьезный акт, как крещение ребенка, нянька, конечно, не могла решиться самостоятельно; важно, что сам Пастернак считал себя крещеным и мерил себя этой меркой с младенчества.

И все же для него истинным "ковшом душевной глуби" было не детство, а отрочество - может быть, отчасти потому, что, по его собственному признанию, у него все происходило с опозданием. Как писал Честертон, чем выше особь, тем дольше длится ее детство. Подробнее всего о первых сознательных годах рассказано в "Охранной грамоте", написанной в 1930 году, когда сорокалетний автор подводил предварительные итоги неудавшейся, как ему казалось, но от этого не менее прекрасной жизни.

Среди событий, ярче всего запомнившихся одиннадцатилетнему Пастернаку,- парад дагомейских амазонок в Зоологическом саду. Дагомея (ныне Бенин, в 1900-1975 годах французская колония) - африканское государство, король которого путешествовал под охраной из восьмисот женщин, давших обет безбрачия. Дагомейских амазонок показывали в Москве в Зоологическом саду в апреле 1901 года, во время пасхальных гуляний. Сам Пастернак в "Грамоте" рассказывает об этом ярчайшем эротическом впечатлении детства так:

"Первое ощущенье женщины связалось у меня с ощущеньем обнаженного строя, сомкнутого страданья, тропического парада под барабан. Раньше, чем надо, стал я невольником форм, потому что слишком рано увидел на них форму невольниц".

Именно этот эпизод имеет в виду Пастернак, говоря, что "с малых детских лет" он был "ранен женской долей". Каламбур насчет "форм" сомнителен,- но первым шоком от встречи с полузапретной женской красотой было для Пастернака именно впечатление от рабынь. Отсюда и неизменный садомазохистский мотив, которым тема любви будет впоследствии сопровождаться в его творчестве.

"Вне железа я не мог теперь думать уже и о ней и любил только в железе, только пленницею, только за холодный пот, в котором красота отбывает свою повинность. Всякая мысль о ней моментально смыкала меня с тем артельно-хоровым, что полнит мир лесом вдохновенно-затверженных движений и похоже на сраженье, на каторгу, на средневековый ад и мастерство. Я разумею то, чего не знают дети и что я назову чувством настоящего" ("Охранная грамота").

В мировой литературе мало столь откровенных признаний насчет истинной природы своей сексуальности. Любовь - и, как мы увидим впоследствии, творчество - для Пастернака немыслимы без несвободы, муки, надрывного сострадания к пленнице.

Отчасти это отношение к женщине - толстовское, впервые названное по имени в романе "Воскресение": "И ему было жалко ее, но, странное дело, эта жалость только усиливала вожделение к ней" (1, XVII). Он может полюбить только женщину с трагической судьбой, с "драмой"; любовь где-то рядом со смертью. Этот же мотив развивается в "Охранной грамоте":

"Летом девятьсот третьего года в Оболенском, где по соседству жили Скрябины, купаясь, тонула воспитанница знакомых, живших за Протвой. Погиб студент, бросившийся к ней на помощь, и она затем сошла с ума, после нескольких покушений на самоубийство с того же обрыва".

Скрябин жил в самом деле неподалеку от Оболенского, близ Малоярославца, где Пастернаки проводили лето. В лесу где Боря с Шурой играли в индейцев, было слышно, как на ближайшей даче кто-то сочиняет прямо за роялем.

"Боже, что это была за музыка! Симфония беспрерывно рушилась и обваливалась, как город под артиллерийским огнем, и вся строилась и росла из обломков и разрушений".

Леонид Осипович свел с композитором знакомство и брал старшего сына на прогулки со Скрябиным. Долгие, тревожные, розовые летние закаты были совсем не такими, как теперь,- вернее, они-то были теми самыми, но смотрели на них другими глазами. Времена были символистские, люди жили большими ожиданиями, каждый звук и запах казался им откровением - болезненная восприимчивость окрасила все детство Пастернака. Он рассказывал близким, что во время прогулок композитор с живописцем спорили, все ли позволено творческой личности; Скрябин доказывал, что у сверхчеловека - каков истинный художник - своя мораль, а Леонид Осипович - что на художника распространяются обычные нравственные законы. Боря, к стыду своему, был тогда на стороне Скрябина, но в разговор не вмешивался. Леонид Осипович занимал типичную интеллигентскую позицию - слишком, пожалуй, добропорядочную; впрочем, гением он никогда себя не считал, в отличие от сына, который - по силе переживаний и широте возможностей - всегда подспудно догадывался о чем-то таком и потому всегда нуждался в колоссальном смирении, чтобы подавить такую же колоссальную, хоть и безобидную гордыню.

3

Следующим эпизодом, для Пастернака во всех смыслах переломным, было очередное романное совпадение в его жизни - и как, в самом деле, не испытывать страсти к таким совпадениям, когда они идут сплошной чередой! 6 августа 1903 года Преображение Господне: в этот день тринадцатилетний Пастернак отпросился у родителей в ночное вместе с местными девушками. Даже самые роковые эпизоды в его биографии подсвечены нереальной красотой, мистическими параллелями и женским состраданием - "смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа"; удивительно, до какой степени все темы "Августа" отчетливы в его биографии уже в отроческие годы! Был конец лета, та лучшая его пора, когда, как писал Пастернак в двадцать седьмом году жене, небо словно дышит полной грудью, но реже и реже. Был летний вечер. Леонид Осипович собирался писать картину "В ночное" - молодаек в ярких платьях, на стремительно несущихся конях, на фоне летнего заката, напоминающего блоковский "широкий и тихий пожар". Работать он любил с натуры - вся семья помогала устанавливать мольберт на холме напротив луга, куда гнали коней. Борис сел на неоседланную лошадь, она понесла и сбросила его, прыгая через широкий ручей. Над мальчиком пронесся целый табун - семья все видела, мать чуть сознание не потеряла, отец кинулся к сыну. Лошади, промчавшиеся над ним, его не задели, да и при падении он отделался сравнительно легко - так по крайней мере казалось: только сломал бедро.

Его перенесли в дом. Борис был без сознания. Ночью начался жар. В Оболенском отдыхал хирург Гольдинер, немедленно наложивший повязку,- однако к вечеру следующего дня стало ясно, что без постоянного врачебного надзора не обойтись. Леонид Осипович поехал в Малоярославец за врачом и сиделкой - и на обратной дороге увидел за лесом зарево. Первая его мысль была - что горит его дача и что сына, с тяжелой гипсовой повязкой, некому вынести из дому! Только когда доехали, стало видно, что дотла сгорела дача Гольдинера. Соседняя, пастернаковская,- уцелела. Леонид Осипович в ту ночь поседел. К замыслу картины "В ночное" он более не возвращался.

Борис Пастернак вспоминал в прозаическом наброске 1913 года, что, очнувшись в гипсе, все переживал и повторял ритмы галопа и падения - и впервые открыл для себя, что слова тоже могут подчиняться музыкальному ритму. Это и было его преображением - он проснулся поэтом и музыкантом; на самом деле, конечно, давно умел и любил играть на рояле да и рифмовал что-то для домашнего употребления,- но ему важно подчеркнуть именно мотив Преображения. Потому что речь идет о дне Преображения Господня. После этого иной читатель вправе с некоторым ужасом спросить: он что, действительно воображал себя Богом?

В "Докторе Живаго" есть явно автобиографический эпизод, отданный Нике Дудорову.

"Ему шел четырнадцатый год. Ему надоело быть маленьким. Он был странный мальчик. Он подражал матери в склонности к высоким материям и парадоксам. "Как хорошо на свете!- подумал он.- Но почему от этого всегда так больно? Бог, конечно, есть. Но если он есть, то он - это я. Вот я велю ей,- подумал он, взглянув на осину, всю снизу доверху охваченную трепетом (ее мокрые переливчатые листья казались нарезанными из жести),- вот я прикажу ей",- и в безумном превышении своих сил он не шепнул, но всем существом своим, всей своей плотью и кровью пожелал и задумал: "Замри!" - и дерево тотчас же послушно застыло в неподвижности. Ника засмеялся от радости и со всех ног бросился купаться на реку".

Пастернак излагает эту историю без иронии. Более того, в романном тексте есть у нее и важная параллель - стихотворение "Чудо", к которому мы не раз еще вернемся: это поэтически обработанная Юрием Живаго история о бесплодной смоковнице, проклятой Христом. Там ясно противопоставлены человеческая воля и законы природы: при всей своей "любви к природе" (о школьническое сочетание!) Пастернак четко противопоставлял ее человечности. Человек может и должен приказывать смоковнице и осине - ибо ему даны понятия добра и зла; Христос требует от смоковницы плода - и если она не может утолить его голода и жажды, то и законы природы не служат оправданием. Осина - дерево символическое в русской православной традиции, "Йудино древо". Не зря Дудоров приказывает осине именно замереть - то есть словно возвращает ей достоинство. Нет сомнения, что подобные эксперименты над окружающим миром ставил и подросток Борис Пастернак, проверяя свое могущество. Впрочем, почти всякий большой поэт в детстве воображает себя Богом, только не все признаются: Гумилев, например, называл себя колдовским ребенком, "словом останавливавшим дождь",- и действительно, есть свидетельства о его детских экспериментах: однажды он добился-таки своего, дождь перестал по его слову; легенда более чем характерная.

У Честертона (мы еще не раз его упомянем, ибо разговор о христианстве в XX веке без этого имени немыслим) есть странный рассказ "Преступление Габриэла Гейла" - герой которого Герберт Сондерс стал отдавать приказания двум каплям дождя, бегущим по стеклу. Капля, на которую он поставил, побежала быстрей,- что послужило для него окончательным доказательством своей божественности и вытекающей из этого вседозволенности. Чтобы исцелить героя, поэту Габриэлу Гейлу пришлось пригвоздить его к дереву вилами (к счастью, без ущерба для здоровья Сондерса). Только убедившись в своей неспособности освободиться от вил, герой понял, что он не Бог, и вернулся в трезвый рассудок. Честертон жизнь посвятил борьбе с ницшеанством, со сверхчеловеческой гордыней - и потому его позиция вполне объяснима: любой, возомнивший себя Богом, был для него прежде всего пошляком. Но тот, кому так знакомо это состояние, должен был через него пройти. Стало быть, он пишет и о собственном, хоть и преодоленном опыте. Пастернак, как мы покажем ниже, относился к Ницше скептически (значительно лучше - к Вагнеру, хотя и к нему с годами охладел). Но его гордыня имеет совсем иную природу, нежели описанная Честертоном. Вся пастернаковская христология, основы которой закладывались в детстве, свидетельствует о том, что в потенции Христом может стать каждый; не зря он наделит своего Юрия Живаго стертой индивидуальностью, заурядной внешностью и той покорностью Промыслу, которую принимают за безволие.

Если бы Пастернак в отрочестве больше интересовался Ветхим Заветом, его внимания не мог бы не привлечь эпизод из Книги Бытия (32:23 и далее).

"И остался Иаков один, и боролся некто с ним до наступления зари; и увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его, и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним".

В работах О.Раевской-Хьюз, Б.М.Гаспарова, А.Жолковского тема "комплекса Иакова" у Пастернака рассмотрена детально; Пастернак узнал бы о себе много нового.

Назад Дальше