...
что же касается ораторского, декламационного пафоса, принявшего в его (Бенедиктова. – А. Н .) творчестве индивидуальную гиперболическую и риторическую форму, то ему предстояло вновь явиться в поэзии Лермонтова в преображенном качестве целостной поэтической системы [194] .
Писать "настоящую" книгу о Лермонтове можно было только параллельно с историей русской поэзии и прозы [195] 1830-х годов.
Очень похоже, что такой сокровенный замысел у В. Э. был, а письмо к Т. Г. Мегрелишвили стало своеобразным (тоже потаенным) памятником этой мечте. Когда исследователь с ней расстался, точно сказать нельзя. Во всяком случае, уже в 1990-х годах он предлагал издать в серии "Литературные памятники" "Демона". Это было смелый и многообещающий ход (решился!) – увы, издание не состоялось, хотя, как явствует из письма к В. Э. ученого секретаря редколлегии "Литературных памятников" И. Г. Птушкиной, заявка была принята.
Почему же В. Э. не стал заниматься этой работой, отказался произнести "полное" слово о главной поэме Лермонтова? Почему во второй половине 1990-х он перестал писать о Лермонтове? Почему письмо малознакомой корреспондентке полнится такой серьезностью, страстью, болью? Только ли в усталости, недугах, грузе обстоятельств и обязательств тут дело? Или в эти последние годы, когда, с одной стороны, исследовательская опытность и человеческая мудрость Вацуро достигли высшей точки, а с другой – возникло острое ощущение близкого конца, с возросшей мощью заработали те душевные механизмы, что и прежде постоянно уводили ученого, рано, уверенно и победительно вступившего на лермонтоведческую стезю, в сторону от занятий "своим" поэтом? Увы, без сомнительных психологических гипотез тут не обойдешься.
Я думаю, что и причудливые изгибы пути Вацуро-лермонтоведа, и его закатное молчание можно понять лишь как следствие того интимного чувства, которое связывало В. Э. с его героем. Он очень любил Лермонтова, а потому и предъявлял как к лермонтоведению в целом, так и к себе лично (в первую очередь – к себе лично) очень высокие требования. Контраргументы понятны. Разве Вацуро не любил Пушкина, Карамзина, Теплякова (или Толстого, Анненского, Ходасевича, о которых не писал вовсе)? Разве бывал снисходителен к халтуре вне лермонтоведения? Разве позволял себе "вольничать" или расслабляться, занимаясь другими писателями? И вообще: какое отношение имеет наука к любви?
Все так – не поспоришь. А читая и перечитывая Вацуро, понимаешь: Лермонтов занимал в его духовном (а потому и интеллектуальном) мире особое место. Более того, кажется, что именно желание вполне освоить творчество и личность Лермонтова стимулировало всю прочую научную деятельность Вацуро. Не только словесность 1830-х годов, но и готический роман, и Пушкин, и Карамзин, и история науки вели его к Лермонтову, проникнуть в притягательную тайну которого можно лишь "окольными" путями. Чтобы понять Лермонтова, нужно понять и полюбить все, что с Лермонтовым связано. Этим можно объяснить не только широту собственно литературоведческих, исторических, философских интересов Вацуро, но и, например, его интимное чувство к Грузии. Или ту умную и сердечную теплоту, с которой он характеризует краеведческую работу П. А. Фролова, ценную, как показывает В. Э., вовсе не "вкладом в лермонтоведение", а тем, что ее автор
...
воскресил и закрепил в сознании современного читателя целый пласт уходящего исторического и культурного быта; он восстановил по крохам, с любовью и не жалея времени и сил, часть национального исторического достояния, которое без него пропало бы безвозвратно.
Или тот такт, с которым Вацуро отзывается об извлеченном из небытия, по-своему интересном, но несомненно сильно раздражающем В. Э. романе Бориса Садовского "Пшеница и плевелы", где Лермонтов безвкусно окарикатурен во имя завладевшей автором "идеи": пусть Садовской глумился над поэтом, но публиковать и читать его стоит – злая неправда одаренного писателя должна быть понята и преодолена разумным читателем.
Разумеется, не одна только любовь к Лермонтову сформировала личность Вацуро, его уникальный склад научного мышления, художественный вкус и неподражаемый литераторский дар. Такое утверждение было бы и наивным, и пошлым, и просто несправедливым по отношению к родным, учителям, друзьям В. Э., к России, Европе, словесности, культуре. Но и вынести за скобки эту "странную любовь", что не застила мир, но вела к миру, не наваливалась на свой предмет всем грузом и навеки, не подчиняла его эгоистичному произволу, но предполагала особо трепетное к нему отношение, тоже не получается.
Т. Ф. Селезнева закрепила своим мемуаром домашнее предание о восьмилетнем мальчике, который в 1943 году на казанском базаре увидел альбом, выпущенный к столетию кончины Лермонтова ("312 страниц иконографии с краткими текстовыми пояснениями"). Увидел и, вовсе не будучи балованным ребенком, так посмотрел на бабушку, что та купила чудо-книгу, "отдав за нее почти всю выручку", полученную за только что проданную питьевую соду (собиралась она купить детям молока).
...
Я спрашивала Вадима, что именно он почувствовал, увидев альбом? – Страх, – ответил он, – точнее ужас: вот сейчас книгу кто-то купит, унесет, и я больше никогда ее не увижу… (655–656).
К счастью, лермонтовский альбом унес тот, кому он предназначался судьбой. Книга эта пережила своего владельца, который долгие годы стремился исполнить высшее поручение, объяснить точными и внятными словами то чувство, что вдруг настигло мальчишку – в военное лихолетье, в чужом городе, почти без надежды на все-таки свершившееся чудо. Вацуро выплачивал долг за некогда обретенное счастье. И выплата этого долга тоже была счастьем.
Конечно, совокупность статей и заметок не может заменить того целостного труда, что мог быть выстроен Вацуро. Но собранные вместе эти писавшиеся в разное время статьи и заметки позволяют нам глубже понять и их героя, и их автора. Если судить формально, В. Э. книги о Лермонтове не написал. Не надо судить формально.
Приношу глубокую благодарность Тамаре Федоровне Селезневой за предоставление материалов домашнего архива, замечательные подробности, сообщенные в личных беседах и постоянную поддержку.
...
Опубликовано: В. Э. Вацуро. О Лермонтове. Работы разных лет. М.: Новое издательство, 2008
Примечания
1
Долинин Александр. "Вальтер-Скоттовский" историзм и "Капитанская дочка" // Тыняновский сборник. Десятые – Одиннадцатые – Двенадцатые Тыняновские чтения. Исследования. Материалы. М., 2006. С. 194; в статье приведена основная литература по истории вопроса.
2
Долинин Александр. Указ. соч. С. 177; Альтшуллер Марк. Эпоха Вальтера Скотта в России. Исторический роман 1830-х годов. СПб., 1996. С. 251.
3
Сказочный протагонист – общий литературный предок персонажей Вальтера Скотта и Пушкина, а сказка – общий прообраз их романов. О сказочной основе "Капитанской дочки" см.: Смирнов И. П. От сказки к роману // История жанров в русской литературе X-XVII вв. (= АН СССР. Институт русской литературы (Пушкинский дом). Труды отдела древнерусской литературы. Т. XXVII). Л., 1973. С. 284-320.
4
Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Л., 1977-1979. Изд. 4. Т. VI. С. 361.
5
Долинин Александр. Указ. соч. С. 183, 192.
6
Пушкин А. С. Указ. соч. Т. VIII. С. 44-45.
7
Долинин Александр. Указ. соч. С. 182.
8
Здесь должно указать на еще одно различие между Пушкиным и Вальтером Скоттом. Шотландский романист безусловно понимал, сколь относителен "порядок", торжествующий в конце каждого из его романов. Иначе он просто не мог бы описывать в других романах другие – столь же напряженные и столь же "благополучно" в итоге разрешаемые – конфликты. Однако Скотт не делает акцента на повторяемости социальных коллизий и взаимосоотнесенности разновременных гражданских распрей, что глубоко важно для исследующего русское "метаисторическое противоречие" Пушкина. Характерно, что Пушкин обходит самый выигрышный в русской истории сюжет "торжествующего порядка" – конец Смуты и воцарение новой династии. Напомним, что именно до этой точки намеревался довести "Историю Государства Российского" Карамзин, что этой теме посвящен первый русский "Вальтер-Скоттовский" роман – "Юрий Милославский, или Русские в 1612 году" М. Н. Загоскина, что "мининский" и "сусанинский" мифы явились важными составляющими официальной идеологии николаевского царствования.
9
Насколько "Князю Серебряному" повезло с читателем (роман постоянно переиздавался как до революции, так и в советскую эпоху, хотя и числился по ведомству "отроческого чтения"), настолько же ему не повезло с исследователями. Достаточно сказать, что в итоговых академических многотомниках роман этот либо не упомянут вовсе (см.: История русской литературы: в 4 т. Л., 1982. Т. 3), либо упомянут один раз – констатируется факт его существования с неверной (1863, вместо 1862) датой публикации (см.: История всемирной литературы: В 9 т. М., 1990. Т. 7. С. 88). Высокомерное отношение к роману, идущее от издевательской рецензии Щедрина (впервые: Современник. 1863. № 4; ср.: Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: В 20 т. М., 1966. Т. 5. С. 352-362), к сожалению, сказалось даже в новой ценной работе, содержащей ряд верных наблюдений, но подменяющей обсуждение исторической концепции, этики и литературных решений Толстого штампом полуторавековой выковки: "…"Князь Серебряный" был произведением явно устарелым уже к моменту своего появления" – Альтшуллер Марк. Указ. соч. С. 272.
10
Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1963-1964. Т. 3. С. 419. Ниже роман цитируется по этому изданию (с исправлением советского орфографического произвола), страницы указываются в скобках; при цитировании – по тому же изданию – других сочинений и писем Толстого в скобках указываются том и страница.
11
Заметим, что решение Елены оказывается неожиданным не только для хитромудрого Годунова ("Того не опасайся, чтоб она постриглась <…> не по любви она за Морозова вышла, незачем ей и постригаться теперь" – 424), но и для простодушного Михеича ("Ну, а теперь (после смерти Морозова. – А. Н.), конечно, дело другое. Теперь ей некому ответа держать, царствие ему небесное! Да и молода она, голубушка, вдовой оставаться" – 421), и для самого Серебряного.
12
Загоскин М. Н. Соч.: В 2 т. М., 1987. Т. 1. С. 275, 278.
13
Этот мотив разработан в линии Максима Скуратова, гибель которого в битве с татарами предсказывает судьбу протагониста. Покинув Слободу, Максим оказывается в монастыре. "На боковых стенах были написаны грубо и неискусно притча о блудном сыне, прение смерти и живота да исход души праведного и грешного. Мрачные эти картины глубоко подействовали на Максима; все понятия о смирении духа, о безусловной покорности родительской власти, все мысли, в которых он был воспитан, оживились в нем" (322); Максим называет себя "великим грешником" и, признавшись в своих чувствах, слышит от игумена: "– Ты не любишь царя? Ты не чтишь отца? Кто же ты таков?" (323). Грехи ему после исповеди отпущены, но уделом героя может быть лишь бегство от соблазна: либо пребывание в монастыре (что предлагает игумен – 325), либо ратоборство с иноплеменниками, предполагающее скорую смерть.
14
Загоскин М. Н. Указ. соч. С. 276.
15
Здесь намеренно вводится ассоциация с эпизодом "Дубровского" (почитавшийся безоружным Дубровский-Дефорж вынимает пистолет и убивает медведя), но со сдвигом (Серебряного при въезде в Слободу обезоружили, а потому понадобилось вмешательство Максима). Таких трансформированных цитат в романе немало: оба свидания Елены с Серебряным (свидетелем второго становится Морозов, который из-за темноты не может распознать молодого соперника) ориентированы на балладу Пушкина "Воевода" (191-192, 201-202; ср. слова Морозова разоблаченной "поцелуйным обрядом" Елене – "тебя я не убью", подразумевающие, что боярин намерен убить на глазах у жены Серебряного – 273); "бунт станичников" (и их решение – идти не на Слободу, а на татар) напоминает бунт казаков в "Тарасе Бульбе"; когда мельник несколько раз выдает свою осведомленность в произошедших событиях за "тайное знание", читатель должен вспомнить "ложных колдунов" из "Юрия Милославского" – незадачливого Кудимыча и ловкого Киршу (но мельник оказывается настоящим колдуном!); в том же ряду стоит освобождение Серебряного из тюрьмы (ср. освобождение Милославского Киршей, которое, однако, не противоречит – как у Толстого – воле героя, связанного словом), бросающееся в глаза сходство Михеича с Савельичем, немощь Вяземского на Божьем суде, напоминающая аналогичный эпизод "Айвенго" (отмечено: Альтшуллер Марк. Указ. соч. С. 271), снятый мотив русалочьего соблазнения (прямо перед появлением Серебряного Елена спрашивает у девушек, есть ли в Литве русалки – 190), обличения Василием Блаженным Грозного в сцене казни, отсылающие к "Борису Годунову" (юродивый отказывается от царских денег и просит "царя Ирода" не зарезать мальчишек, но "пробороть" его самого – 404-405), слова Иоанна "Я придумаю ему (Коршуну. – А. Н.) казнь примерную, еще не бывалую, не слыханную, такую казнь, что самого тебя (Малюту. – А. Н.) удивлю" (317), вторящие угрозе пушкинского Годунова Шуйскому ("…тебя постигнет злая казнь: / Такая казнь, что царь Иван Васильич / От ужаса во гробе содрогнется" – Пушкин А. С. Указ. соч. Т. V. С. 230; сходный оборот позднее Толстой использует в "Смерти Иоанна Грозного", где Годунов говорит Битяговскому: "А я тебе грожу такою казнью, / Какой бы ни придумал и Малюта / Скуратов-Бельский, мой покойный тесть – 2: 174) и проч. Эти "сдвинутые" цитаты (все похоже, но не совсем так, а в итоге – совсем не так) поддерживают главные (смыслообразующие) перелицовки классических сочинений – "Капитанской дочки" и "Песни про царя Ивана Васильевича…", о которых ниже.
16
Пушкин А. С. Указ. соч. Т. VIII. С. 191.
17
Вяземскому (уже проклятому, одержимому безответной любовью и из-за того ставшему опричником) было дано увидеть будущую казнь (гадание мельника – 179) и вспомнить это видение на плахе (402). Его немощь на Божьем суде одновременно объясняется психологически и мистически: Вяземский знает, что ладанка мельника бессильна, если противник окунул саблю в святую воду, как знает о правоте Морозова. Для Толстого подобного рода двойные мотивировки принципиальны (так будет и в "Смерти Иоанна Грозного"), хотя именно они отторгались даже наиболее расположенными современниками. Так 15 (27) июня Толстой сообщал жене: "Я читал Гончарову "Смерть Иоанна". Он восхитился, но ты никогда не отгадаешь, что он осудил и даже сказал, что он на это негодует (курсив Толстого. – А. Н.). Зачем сбылось предсказание волхвов? Это, мол, невозможно. И зачем в "Серебряном", которого он ставит очень высоко, сбывается предсказание мельника" (4: 163).
18
Вяземскому (уже проклятому, одержимому безответной любовью и из-за того ставшему опричником) было дано увидеть будущую казнь (гадание мельника – 179) и вспомнить это видение на плахе (402). Его немощь на Божьем суде одновременно объясняется психологически и мистически: Вяземский знает, что ладанка мельника бессильна, если противник окунул саблю в святую воду, как знает о правоте Морозова. Для Толстого подобного рода двойные мотивировки принципиальны (так будет и в "Смерти Иоанна Грозного"), хотя именно они отторгались даже наиболее расположенными современниками. Так 15 (27) июня Толстой сообщал жене: "Я читал Гончарову "Смерть Иоанна". Он восхитился, но ты никогда не отгадаешь, что он осудил и даже сказал, что он на это негодует (курсив Толстого. – А. Н.). Зачем сбылось предсказание волхвов? Это, мол, невозможно. И зачем в "Серебряном", которого он ставит очень высоко, сбывается предсказание мельника" (4: 163).
19
Пушкин А. С. Указ. соч. Т. VII. С. 314, 338.
20
Здесь важна отсылка к XL-XLI главам "Айвенго" (воинство Локсли – Робин Гуда спасает Ричарда Львиное Сердце). Параллель отмечена М. Г. Альтшуллером с неточностью (у Толстого разбойники нападают на опричников вовсе не по призыву Михеича, как пишет исследователь, а просто в надежде на добычу), а смысловое различие не истолковано. Обитатели Шервудского леса "отдаривают" Черного Рыцаря за помощь при осаде замка (откликаются на звук рога, который их предводитель на такой случай и вручил союзнику), а король прощает добрым молодцам все, совершенное "в его отсутствие и в порожденные им смутные времена", весело (пренебрегая опасностью) с ними пирует и выражает "твердую решимость ограничить произвол в применении лесных законов, под давлением которых так много английских йоменов превратилось в бунтовщиков" – Скотт Вальтер. Собр. соч.: В 8 т. М., 1990. Т. 6. С. 414, 423 (перевод Е. Г. Бекетовой). Сравнение с Ричардом (истинно великим королем) дискредитирует царевича Иоанна, которому недоступна мысль о том, что верноподданных в разбойников превратила опричнина. Эта тема возникает в рассуждении по дороге в Александрову слободу (203) и организует линию Митьки, у которого кромешники "нявесту взяли" (246, 364, 385); показательно описание Митьке на молитве: "…если б одежда и вооружение не обличали ремесла его, никто бы по добродушному лицу Митьки не узнал в нем разбойника" (293).
21
Неблагодарность Грозного и царевича отзывается смертью последнего от руки отца: в этот раз Серебряного рядом не оказалось, а Годунов, бросившийся меж царем и его сыном, не смог (или не захотел?) спасти царевича. В то же время смерть Иоанна-младшего сопряжена с линией Скуратовых. Решаясь оклеветать и погубить царевича, Малюта мстит за свой разрыв с сыном и царю (из-за него Максим покидает отчий дом), и царскому сыну, обвинившему Максима на пиру ("Он гнушается батюшкиной опричниной" – 222). Максим погибает от татарской стрелы, а Годунов, заместивший Малюту (прежде вошедший с ним в дружбу и женившийся на его дочери, то есть сестре Максима) по-своему выполняет заветное желание уже умершего тестя (одновременно торя себе дорогу к трону).
22
Цитирую безусловно известный Толстому вариант "Никите Романовичу дано село Преображенское": Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. М., 1977. С. 175-176.
23
Пушкин А. С. Указ. соч. Т. VII. С. 336.
24