- Ты что крадешь, стерва? Вытягивай!
В голосе повара зазвучали нотки оскорбленной честности:
- Я краду? Я? Та штоб я в пекле…
- А это? - крикнул Петро, вытягивая из его кармана сбившееся в комок тесто.
Кубанец пытался было апеллировать к "господам публике":
- Люди добрые, так я же слепой, так у меня ж болесть в глазах. Ну и попал заместо ведра…
Его с бранью и хохотом выгнали. Получив повышение в чине, у плиты стал рябой с тараканьими усами. К кадке домешивать остатки теста приставили Петра. "Кумпания" все прибывала… Ложки были не у всех. Многие ели галушки по-китайски - палочками. Пока я делал себе вилку, старые и новые едоки старались совсем не в "плипорцию", и я успел проглотить только несколько галушек. Были они без соли, клейки, как тянучки, под зубами чувствовался песок. Не утолив голода, дрожа от пронизывающей сырости, я возобновил свой обход колонии в поисках приюта.
Несколько в стороне от других усадеб, нарушая симметричность широкой улицы, белел небольшой домик, такой же белый, как и все, с такой же черепичной крышей. Мутная полоска света пробивалась сквозь ставни его окна, выходившего в молодой, редкий сад, дрожала в луне, истыканной каплями дождя. Я посидел немного на крыльце, нашел на ступеньке окурок дрянной "самодельной" сигары, сбегал за огнем и опять вернулся к крыльцу. Полоска света не угасала, маня и раздражая. "А может быть, впустят все-таки? Не без добрых же душ на свете?" Я бросил в лужу вонючую сигару и постучал по обитой войлоком двери. Прошла минута, две. Послышался испуганный женский голос:
- Кто там?
- Пленный. Я голоден и замерзаю. Помогите, ради бога!
Опять томительное молчание. Потом сдавленный мужской бас спросил:
- Кто это, Луиза?
- Пленный. Говорит по-немецки… Я думаю, наш, колонист…
Разговор перешел в шепот. Потом скрипнула дверь, мелькнула белая тень и тот же женский голос сказал:
- Входите, милый!
В комнате, куда я вошел, споткнувшись о порог, было полутемно. В мигающем свете маленькой лампы я заметил только гипсовое распятье на каком-то большом ящике, похожем на комод, да широкую деревянную скамью у стены, увешанной дешевыми гравюрами. Та, кого назвали Луизой, безмолвно указала мне на скамью, принесла подушку и большой ломоть свежего, с тмином, хлеба, на котором белел кусок сала.
Казалось, в комнате никого, кроме меня, не было. Равнодушно стучали часы… Тихо трещала лампочка. Закрывая рот рукой, - мне почему-то казалось, что я жеванием своим разбужу хозяев, - я съел половину хлеба и сала, как мне ни хотелось съесть все, засунул остальное в карман и осторожно растянулся на скамье. И потерял власть над собой. От радости, что я в тепле, что я сыт, что у меня есть хлеб и на завтра, я заплакал, закрыв лицо подушкой. Очень скоро беспричинные слезы эти растворились в волне нахлынувшего сна…
Сбросил эту волну голос хозяина:
- Из какой вы колонии?
Я хотел было назвать первое всплывшее в памяти имя, но остановился вовремя. Если будут расспрашивать, все равно узнают, что я не немец, да и трудно мне было подбирать слова давно забытого языка…
- Я не колонист. Я русский, бывший студент, улан…
Не знаю, нужно ли было им знать степень моего образования и род оружия.
В полутьме опять зашептались. Мужской голос что-то раздраженно доказывал. (Разобрал я только одну фразу: "Эти русские все одинаковы…") Женский о чем-то робко просил.
"Сейчас меня выгонят…" - подумал я, и сейчас же послышался из темноты бас:
- Нам очень жаль, но сейчас придет домой сын, и ему негде будет спать. Он спит на вашем месте…
Сказано это было по-русски, с сильным акцентом.
Говорить было не о чем. Я поднялся и, сдавив ладонью карман с хлебом, как будто хотели взять и его, сказал тоже по-русски:
- Что ж делать. Спасибо, что хоть накормили. Не хочу быть непрошеным гостем и ухожу… Ухожу, чтобы доказать, что не все русские одинаковы. Коммунист не только не ушел бы, но и разгромил бы ваш дом. Я же, как и все настоящие русские, этот дом защищал своей кровью. В благодарность вы меня выгоняете, как собаку. Стыдно и подло так поступать!
Когда я закрывал за собой обитую войлоком дверь, Луиза сказала:
- Георг, Бог тебя накажет за это…
И Георг ответил раздраженно:
- Меня Бог наказал уже…
Ежась от дождя, попадавшего за воротник, я вернулся в школу. В ее маленькой зале с перевернутой набок фисгармонией и портретом румяного пастора на голубой стене спала добрая половина нашей "кумпании".
У дверей, на железном листе, догорали дрова. Чад от потухающих головешек ходил по комнате едкими волнами. Прижавшись к соседу озябшим, несоразмерно длинным телом, приказчик из Курска кричал во сне:
- Дашенька, я не виноват-с, ей-богу. Вот крест, не виноват-с…
Я настелил соломы за фисгармонией. Засыпая, смотрел на румяного пастора и думал, почему у него один глаз меньше другого…
V. Чонгарский мост
- Что это там такое - красное? Видите? По ту сторону моста, рядом с железнодорожной будкой… Да вы не туда смотрите, правее берите…
На северной стороне Сиваша, то рассыпаясь красными точками, то сливаясь снова в живое пятно, маячили какие-то фигуры.
- Вижу, - ответил я, силясь вытянуть ногу из густой грязи.
- Плюньте вы на них… Какое нам дело? Мы - бедные мобилизованные, по бессознательности своей обманутые белогвардейцами… Однако, холодно как. Я совсем окоченел.
Поручик горько усмехнулся, и мы поплелись дальше. Ветер ныл бешено, гнал по дороге коричневые волны воды, остро свистел в ушах. Как вылинявшие, изорванные флаги, неслись по ветру наши лохмотья, оголяя грудь и спину, мокро липли к ногам. Было трудно и больно идти.
На мосту, немного разрушенном в последнем, смертном бою, кипела работа: с обоих концов моста несли на середину большие камни, вкладывали их в трещину, вбивали заступами, засыпали мелким щебнем и песком. Далеко разносилась крепкая, отрывистая ругань рабочих, надрывисто кричали надсмотрщики - красные саперы:
- Подавай песку, сволочь! Аль заснул, туды твою в душу!
Рябой мужичок, объезжая груды булыжника и щели, подвозил песок. Тихим тенорком ржала белая костлявая кобыла.
Всякий желавший пройти мост должен был уплатить за это своеобразную дань: пронести на середину моста увесистый камень, и тогда его отпускали с миром. Но так как белые пленные - как известно - не люди, то нас заставили таскать камни до позднего вечера.
- Поработай, милый, на республику, - сострил один из саперов, - оно конечно, работа не барская, зато плата хорошая: кончишь - по морде дам. (К чести его надо сказать, что он не сдержал своего слова и, отпуская нас, дал многим, в том числе и мне с поручиком, по куску хлеба.)
С отчаянной решимостью я наклонился над первым камнем, поручик закряхтел рядом. Сперва было очень трудно разогнуть застывшие пальцы, мокрый камень выскальзывал из рук, но полная безнадежность положения заставила напрячь все силы, вогнала усталость вовнутрь. Работа с трудом пошла, стало теплее. Через час-два мы уже превратились в машину - ничего не понимая, шли ковыляющими шагами к камням, хватали, царапали руки до крови, первый попавшийся, несли его, спотыкаясь, к месту разрыва. В таком же исступлении работали и другие, оказавшиеся почти поголовно "нашими", т. е. "белыми бандитами". В глазах все кружилось, от острого голода и усталости мучительно ныла голова…
Когда стало темнее и от перил упали на Сиваш лиловые тени, на мосту показалась толпа пленных калмыков. Раздетые донельзя, с выбитыми зубами и кровавыми ссадинами на лицах, они шли, испуганно ежась друг к другу, шли молчаливо и горестно, как будто знали, что впереди - смерть.
Их сразу же заметили.
- А, калмычата, здорово, ребята! - весело и даже как будто ласково крикнул один из тех, что во всем красном маячили у будки, когда я подходил к мосту (как оказалось потом - член реввоенсовета XIII армии). - Да здравствует победоносная Белая армия! - И, видимо, страшно довольный своей остротой, сильным ударом нагайки сбил с ног переднего калмыка и сбросил его с моста в воду. Повернувшись в воздухе, калмык грузно шлепнулся в самую слизь Сиваша, барахтался в ней до тех пор, пока его не пристрелили сверху.
На мост быстро сбежались остальные члены реввоенсовета.
- Что за выстрелы?.. А, калмыки…
- На, закури! - предложил почти голому калмыку юркий прыщеватый парень в красных гусарских чакчирах папиросу, всунув ее в дуло нагана. Калмык курить отказался и с гортанным криком полетел в Сиваш, обрызгав кровью камни… Еще выстрел… Еще… Через десять минут на мосту не осталось ни одного калмыка. Кровавые пятна мутно расползались по гиблой, мертвой воде Сиваша…
- Какой ужас… что они делают… - стоит сзади меня пожилой "бандит", подымая камень.
Я ничего не отвечал, вспоминая недавнее, милое… У нас в полку был калмык, лихой кавалерист, как и все они, храбрец примерный, словом - пистолет. Любил свой Дон нежной любовью, России был предан всей своей полудикой душой… Мы часто шутили над ним:
- Смотри, Ахметка, в первом же бою сдашься в плен…
Оскалив крупные зубы, Ахметка говорил всегда уверенно:
- Мой нэ пойдет в плен. Нэльзя - у Ахметки морда кадэт…
Где она, твоя "морда кадэт", теперь, косоглазый, маленький герой пленной России - в рудниках Болгарии, на поле какого-нибудь турецкого паши или… в соленой могиле Сиваша?
(Русские вести. 1922. 3 декабря. № 140)
VI. Дневник
Когда за ним пришли, он отвел меня в сторону и сказал шепотом, поджимая босую, окоченевшую ногу:
- Там, в углу - дневник… так вы… того… продолжайте… Не так скучно, знаете…
Я заглянул ему в глаза. Как остро, как мучительно жадно хотели жить эти молодые, пытками затуманенные глаза, а за ними пришли. Тоненькая струйка судороги переливалась в крепко стиснутых скулах, шевелила запущенную, рыжеватую бородку. По грязному, черному от запекшейся крови уху - его страшно избили на допросе - ползла вошь…
Я кивнул головой, с бесконечной жалостью поцеловал его в высокий лоб, его увели. Увели туда, куда уводили всех обреченных - на широкий выгон у вокзала…
Дневник остался. Короткие, отрывистые фразы, нацарапанные мелким почерком на куске светло-лиловых обоев… Я не продолжал этого дневника - не мог, не хотел. Было больно думать о чем-нибудь в липком ужасе надвигавшегося конца, не хотелось касаться чужими, может быть, непонятными для него словами его светлой, мученической памяти…
Дневник остался нетронутым в темном, загаженном нечистотами углу (нас никуда не выпускали), но за долгие, томительные дни я выучил наизусть его страшные строки. Вот они:
23 нояб[ября] 20 г. Мелитополь - Перевели из предв. Есть не дают.
24 н[оября] - То же.
25 ноября - Четверть ф. хлеба и пять селедок. Почему пять? Воды нет.
26 [ноября] - Хлеба четверть, селедок сколько угодно. Воды не дают нарочно - сдыхай. Страшно мучусь.
27нояб[ря]- Вчера вынесли двух, сегодня полков[ника]. Сошел с ума. Кричал: еще селедочки, еще. Подумали, что притворяется, и выпороли шомполами, а он умер. У него трое детей в Киеве.
28-XI [ноября] - Всю ночь шел снег. Холодно, но мы страшно обрад[овались]. Когда не видно часовых, сквозь разбитые окна собираем снег, лед, сосульки. Полную рубаху набрал в запас. Буду сосать.
29 [ноября]- Был на допросе. Били. Вероятно, скоро рассгр[еляют].
30 [ноября] - Помяни его, Господи, ребенка Твоего, Сергея, мальчика - дроздовца. Убили его сегодня в сарае ревтриб[унала]. Когда уходил, дал мне записку отцу на клочке газ[еты]. Взял, но разве я выйду отсюда, милый?
Перв[ое] декабря - Опять шел снег. Днем ноги примерзают к полу, а ночью никто не спит - такая масса вшей. У многих образовались язвы.
2 [декабря] - Каждый день новые, и каждый день нет старых. Рассказывал Р., что в Симферополе пленных расстреливали на даче Крымтаева из пулеметов. Красноарм[ейцы] в конце отказались, за ними стали возить бочки с вином. Разве так можно, Господи?
3 декабря - Капитан Данилов перерезал себе горло стеклом.
4 декабря - Привели сестру милос[ердия] (вранг.). Ужасно похожа на тетю Иру. Думал - тетя. Нет, гораздо моложе, но сходство удивит[ельное]. Ее допрашивали и предлагали гнусные вещи, обещ[али] выпустить. Отказалась, плачет. И нечем помочь.
5 [декабря] - С ужасом думаю: может, и Олю где-нибудь… Не надо ничего.
6 декабря - Сегодня именинник. Снилась Волга и почему-то Оля верхом на верблюде. В этот день у нас бывало так шумно. Ночью пели на реке.
7 [декабря] - Допрос, какую-то анкету давали заполнять. Солгал я, но, должно быть, нескладно. Сказали, что послезавтра в расход. Издевательство.
8 декабря 1920 - Пробовал стеклом; ничего не вышло, только обрезался. Данилов, так тот - сразу, а мне не под силу. И потом, страшно жить хочется. Думаешь все, думаешь. Скверно. Все такие чудесные дни вспоминаются. Как будто их и не было. Иногда даже кажется… Ничего мне не кажется… Ты помнишь, как ты в прошлом году потеряла в Ростове муфту? Глупая…
9 дек[абря 19] 20- Помяни мя, Господи. Пришли.
Дым отечества
Хорошо было раньше, лет эдак с десяток тому назад: сидишь где-нибудь на пограничной станции (или даже в соседней губернии), пишешь друзьям красивые открытки и, болтая с бочкообразным буфетчиком о делах внутренних и внешних, досыта надышишься российскими сплетнями и слухами - сладким и приятным дымом отечества…
А каково теперь? Поняв, что - бежать… но куда же? - на время не стоит труда, а вечно бежать невозможно… - сделал привал на первой попавшейся станции и, вздыхая, оглядываюсь назад. Ни красивых открыток, ни бочкообразного буфетчика, ни отечества. Дела внутренние и внешние ограничены, правда, серьезными, но не общегосударственными вопросами: почему меня в детстве не отдали в сапожники - зашибал бы я теперь свежую копейку… двадцатого за квартиру… дров нет. А друзья… одних уж нет, а те - далече… Жизнь, словом, не так чтобы очень уж плохая, но, собственно говоря, черт бы ее побрал совсем! Жестянка, а не жизнь.
И все же, танцуя под чью-то мерзостную дудку собачий вальс бездомия, иногда отходишь в сторону и в углу, чтоб никто не видел, как четки перебираешь свои такие свежие воспоминания о том, что брошено. Ибо престранная машина человек: тяжким молотом разбейте в нем самые хрупкие части и все нити перережьте острым серпом, а он, с перебоями и хрипом, по инерции, гудит старым, привычным темпом, скрипя расшатанными винтами…
Это очерки советского быта, прокопченные дымом горящего отечества, были написаны минувшей осенью у окна, где, почти никогда не просыпаясь, тихонько похрапывал добрый и грязный кот Чушка.
I. Сливки общества
- Он еще спрашивает - за что! Сказано - за подозрительную физиономию.
- Но позвольте…
- Я знаю, что делаю. Товарищ, уведите его.
Товарищ - нечто вроде смотрителя, полный и безучастный - привычным жестом распахнул гостеприимные двери Угрозыска Николаевской железной дороги (Лиговка, 10) и крикнул:
- Третья камера, принимай!
Приняли меня радушно. В законопаченной - более подходящего слова не выдумаешь - вонью комнате зашевелились столы (на них спали); на печке, почти под потолком (там уже проснулись) кто-то лихо заиграл на гребешке, несколько хриплых голосов оглушили приветствиями:
- Послушайте, вы не туда попали!
- Дунька, ставь самовар, принимай гостя!
- Какая тут сволочь по ногам топчется?
- Пойди сюда, папаша!
Я вежливо, но решительно отверг предложение безносой девицы, отцом которой я неожиданно оказался, и присел на край нар, устланных грязной ветошью. На ветоши было в поэтическом беспорядке разбросано бесчисленное количество голов, ног и рук, и между ними - молодой человек в щегольском пальто. Молодой человек гадал: отодвигая в противоположные стороны руки с вытянутыми указательными пальцами, сдвигал их снова, стараясь, закрыв глаза, попасть пальцем в палец.
Я кашлянул.
- Гадаете? Скучно, небось?
- Нет, с голоду. Насчет жратвы тут совсем даже паршиво. Шрапнель и та вонючая.
- А вы за что здесь?
- Политический.
С другого конца нар поднялась лысая голова.
- Что арапа запускаешь? Нечто это политика, коли человек по карманам лазаит?
"Политический" открыл правый глаз.
- Ай ты, лысый барабан. Дрыхни там себе и вшов считай… А вы из себя кто будете? - обратился он ко мне.
- Я? Как вам сказать… быв… - чья-то рука, быстро скользнув по лицу, вырвала у меня изо рта папиросу, - бывший студент; теперь, как и многие, - пролетающий…
Левый глаз моего нового друга открылся изумленно.
- И вы с таким талантом здесь пропадаете?
Камера грохнула от смеха всяких тонов и оттенков, до ослиных криков включительно.
- У вас тут весело. - Вздохнул я. - Кто это ослу подражает?
Тот, кому я наступил на ноги, промычал:
- Ему и подражать нечего. Потому - осел всамделишный.
- А ты - домушник, по квартерам смертоубийством промышляешь! - крикнул "осел" и выругался сочно, с большим наслаждением. - В Лесном семерых придавил? На Миллионной - пять? А на островах чикал головки топором да и засыпался? Вот стерва… Разговаривает еще. Пропишут тебе еще ленинских пилюль, подожди еще малость!
Мне показалось интересным это новое лекарство.
- Что еще за "ленинские" пилюли?
Парень в щегольском пальто плюнул в затканный паутиной угол. Слюна, прорвав паутину, повисла на гвозде, где когда-то висела икона.
- Пилюльки-то? Оченно обыкновенные - свинцовые.
Сзади кто-то осторожно тронул меня за плечо; я повернул голову и увидел старика в больших дымчатых очках, с лицом ласковым и сконфуженным.
- Что вам?
- Скажите, вы знаете французский язык?
- Предположим.
- Как будет по-французски: дайте мне, пожалуйста, папиросу.
Я не мог не улыбнуться такой просьбе, а "дочь" моя - безносая девица - посоветовала по-родственному:
- Дай ему, папаша, в морду по-русски!
- Нет, отчего же… - И я начал было уже развязывать свой кулек с провизией и табаком, как вдруг на меня наскочили, воистину с быстротой молнии, несколько оборванцев, сшибли с ног, вырвали кулек и так же быстро растаяли в общей массе.
- Ловкие ребята! - только и сказал я, потирая сильно ушибленное колено.
Старик помог мне встать.
- Не сердитесь на них слишком, молодой человек. Понять их надо - ведь нас здесь почти не кормят. Ну, у кого здесь родные живут - туда-сюда еще, передачи носят, да и то половина добрая к чьим-то рукам прилипает. А у кого никого нет, что таким делать? Вот они и обрабатывают таким манером каждого новичка. Как звери… Вчера я видел такую, например, картину: сел на пол мальчишка и давай с грязного пола крошки слизывать. На языке у него больше песку и плевков, чем крошек, а - ничего, жует, свинья голодная… Фу-ты, Господи! Надоели мне эти экзамены - каждый день одно и то же.