Еще некоторое время они судачили с хозяйкой – я же покуда оглядывал обстановку и все решительнее терял всякое представление о месте своего пребывания. Шло к Рождеству, и на столе убогой, но чистой комнатенки стояла искусственная елочка, наряженная крошечными и очень ширпотребными игрушечками; под нею гнездился Пер Ноэль. Пер Ноэль, Пер Понт, пер вагина, пер анум… всю жизнь пер анум…
– Пошли,- Дженни вернулась к английскому и потянула меня в заднюю комнату, размером примерно с хрущобную кухню. Во всю стену был написан портрет красотки в одних трусах. По кубинским меркам это был предел сексуальной раскрепощенности.
– Глянь,- она горделиво указала на портрет. Видимо, мексиканец при виде его уже пришел бы в полную боеготовность. Не знаю, выходят ли из нее мексиканцы вообще. За картонной стеной послышался громкий неразборчивый разговор – мужчина бранил женщину.
– Это проснулся друг хозяйки,- шепнула Дженни.
Я окончательно уверился, что нахожусь в Геленджике.
– Сейчас я пойду в ванную,- сказала она.- Но лисн! лисн! Хозяйка сказала мне важную вещь. Во-первых, деньги за комнату вперед.
Я вынул двадцать баксов – отступать было некуда. Енисей выбежала в соседнюю комнату и сунула хозяйке. Мужчина за стеной тут же заткнулся. По-видимому, подействовало.
– Во-вторых, сейчас на Кубе очень большой наплыв туристов,- продолжала Дженни голосом экскурсовода.- Просто не продохнуть. Поэтому через три часа сюда может прийти другая девушка с другим другом. И тогда нам придется уйти. Но уверяю тебя, мы все успеем.
– Не сомневаюсь,- сказал я.- Но мы договаривались на всю ночь.
– Лисн, лисн! Ты сможешь в эти три часа делать со мной все, что захочешь…
– Не знаю, чего я тут захочу,- сказал я, кивнув на хозяйскую комнату, где продолжалась ночная брань.- Но я заплатил двадцать долларов за ночь. Отдай, старуха, мои деньги, ведь я зарезанный купец,- последнее я спел по-русски и этим напугал ее окончательно.
– Лисн, лисн,- приговаривала она, снова тиская мою руку и умоляюще заглядывая в лицо.- Ты сможешь меня и так, и так…
В комнате горел яркий свет,- поярче, чем в нашем баре и в ихней дискотеке,- и при нем я различил, что ей действительно двадцать четыре года, а то и побольше, и жизнь ее была нелегкая, действительно нелегкая социалистическая жизнь, год за полтора. И мне не хотелось ее ни так, ни так, ни пер гюнт, ни даже бесплатно. Мне надоело, что чуждая логика ведет меня каким-то странным путем, и я встал с жесткого дивана, намереваясь скандалить.
– Лисн!- заорала она, сверкая глазами.- Все, я беру у нее твои двадцать долларов и мы едем ко мне! Но помни, ты сам этого хотел.
Видимо, для нее это была серьезная жертва. "Что ж у нее там такое?" – подумал я. Мы вернулись в хозяйскую комнатенку, где стоял телефон, и хозяйка, с ненавистью вернув двадцать долларов, вызвала такси. Потом она разразилась громкой тирадой в мой адрес.
– Что она говорит?
– Она говорит,- перевела Енисей,- что у нас очень трудная жизнь, что честной женщине на Кубе совершенно не выжить, а некоторые не хотят этого понимать!
В голосе ее звучали родные коммунальные интонации. Как сказал другой хороший поэт, я стремился на семь тысяч верст вперед, а приехал на семь лет назад. Это тоже карма, думал я. Всю жизнь в России мне было негде, всю жизнь друзья уступали мне комнату на два-три часа, и мы с моими девушками чувствовали себя ворами. Теперь, когда я решил свой квартирный вопрос в России, он догнал меня на Кубе. От судьбы не уйдешь, господа.
Подошло такси, мы опять поехали на другой конец города и наконец затормозили в каком-то древнем, очень католического вида квартале. Здания, как и почти во всей старой Гаване, были приземисты и полуразрушены. Осыпалась роскошь времен диктатора Батисты. Она долго возилась с замком и наконец отперла облупленную дверь. За ней было темное, кисло пахнущее помещение.
– Я здесь живу с теткой,- сказала она.- Мать на окраине Гаваны, а я у тетки.
Я представил места, в которых должна жить мать. Передо мною нарисовался беженский лагерь. Надо было бежать, но во мне уже включился профессиональный интерес – чем все это кончится. Одновременно с интересом включилась безабажурная лампочка под потолком (абажур-то она могла бы купить с шестисот баксов своего мексиканца, которого никогда не существовало в природе) – и из кислой темноты навстречу нам выступила с заискивающей улыбкой классическая героиня латиноамериканского сериала, потрепанная жизнью женщина после сорока, в ночной рубашке. Она сказала на нормальном сериальном языке и даже с теми же интонациями длинную фразу, которую с равным успехом можно было перевести и как "Мой дом – твой дом, Луис Альберто", и "Какая ты добрая, Мария!", и даже "Синьор Хуан все еще не вышел из комы".
– Дженни нашла своего потерянного брата,- объяснил я по-русски. Ром все еще действовал, меня разбирало хихиканье.- Нас разлучили в роддоме. Здравствуйте, тетушка.
Енисей долго что-то объясняла ей (я скисал от смеха в углу), после чего обернулась ко мне и сказала:
– Тетушка требует двадцать баксов за комнату.
– За пользование твоей же комнатой?
– Да, да! Дай ей сейчас, я потом сделаю тебе скидку.
Я вынул двадцать баксов. За такой цирк было бы не жалко и большего. Дженни сунула тетке деньги (та с поклонами задом отпятилась назад во тьму), а моя девушка решительно потащила меня по скрипучей лестнице, какие бывают на наших средней руки дачах, на второй этаж. Второй этаж состоял из комнатушки размером метра два на три, посередине которой на раскладушке спал и раскатисто храпел абсолютно голый юноша лет пятнадцати.
– Это что, бесплатное приложение? Подарок фирмы? Дженни, я не интересуюсь мальчиками…
– Тш-ш! Это тетушкин сын, мой, как это… (Слова "племянник" она по-английски не знала.) Ну, я в ванную, а ты иди туда,- она указала на дверь в углу, и за этой дверью оказалась совсем уж крошечная каморка, уже вполовину хрущобной кухни. На стене висел плакат "АББЫ". Из мебели наличествовали кровать, будильник и зеркало. Я посмотрел в зеркало, и мне стало стыдно своей сияющей рожи. Отчего она сияла, я и сам не взялся бы объяснить: просто все это уж очень было смешно и почему-то трогательно, а блядская жадность моей девушки жалобно искупалась ее нищетой (не может же быть, чтобы эту убогую декорацию вместе с теткой и племянником она специально наняла в целях вымогательства, а где-то на Маликоне жила в роскошных апартаментах, снятых на деньги бесчисленных мексиканцев).
Вскоре она вернулась из ванной, целомудренно одетая в какой-то сарафан.
– Иди в душ,- сказала она.- Я пока разденусь. Учти, по ночам в Гаване нет горячей воды.
Я зашел в совмещенный санузел, метр на метр, явно забитый и потрескавшийся унитаз,- потрогал ледяную чахлую струйку из душа, постоял для виду в помещении и пошел обратно.
Енисей лежала на диване в одних трусах, раскинув руки, как для объятия. Между маленьких грудок красовался на цепочке католический крест, усугублявший впечатление общей невинности происходящего. Выражение ее смуглого лица, чуть подсвеченного бледным фонарем с улицы, передать было сложно. Доминировало на нем, однако, некоторое злорадство: вот видишь, словно говорило оно, ты этого хотел. Вот мы и у меня. Делай теперь все, что можешь, если что-нибудь сможешь.
– Курить можно?- спросил я.
– Кури,- разрешила она.
Я выкурил любимую кубинскую сигарету, стоя у окна, достал еще двадцать долларов и положил на столик.
– Дженни,- сказал я,- я поехал. Все было очень хорошо.
– Крейзи?- спросила она, приподнимаясь на локте.
– Руссо,- ответил я.- Извини, не думай, что все русские парни такие. Но все, что мне было от тебя нужно, я уже получил. А для остального у меня жена есть.
Она фыркнула, натянула на себя одеяло и, кажется, мгновенно заснула. Ей завтра рано было вставать к своим первоклассникам.
Осторожно, стараясь не разбудить сначала племянника, а потом и тетку, я выбрался из дома, отпер наружную дверь, выполз на улицу и поймал такси. Внутренний калькулятор, ни на секунду не выключавшийся, выдал мне окончательную сумму: на такси в общей сложности двадцать, в дискотеке сорок, двадцать ей и столько же тетке… Сотня, не страшно.
Я улыбнулся на заднем сиденье. Я уже знал, какой рассказ я про все это напишу, во сколько мест продам и сколько за него получу.
2000 год
Дмитрий Быков
Как я не встретился с Бродским
Слава Богу, что я не встретился с Бродским.
Теперь у меня нет мучительного соблазна опубликовать в журнале "Арион" или, того чище, в газете "Сегодня" мемуар следующего содержания: "Иосиф долго бродил со мной по Венеции (Нью-Йорку), купил мне – на свои деньги!- две чашечки кофе, а на прощание сказал: "В России, Дима, три поэта: Рейн, Кушнер и вы". И, потирая руки, засмеялся, довольный".
В России не было поэта, который не мечтал бы встретиться с Бродским, вне зависимости от своей любви или нелюбви к нему. За право ввернуть "А тут-то Бродский мне и говорит…" многие продали бы если не душу, то почку. Нобелиат счастливо сочетал умение писать замечательные стихи и попутно устраивать себе промоушн, так что его похвала одинаково много значила и для карьеры, и с точки зрения гамбургского счета. Как-то ему, по-моему, не везло на визитеров из России. Берет, например, интервью Дмитрий Радышевский из "Московских новостей". Бродский его спрашивает: вы Шестова читали? Не читал, отвечает Радышевский. А зря. Обязательно прочтите "На весах беспочвенности". Цитирую по Радышевскому. Не мог Бродский такого сказать. Даже в порядке издевательства не мог, потому что контаминировать "Апофеоз беспочвенности" и "На весах Иова" – это не смешно. И вообще – встретишь иной раз в московской квартире фотографию, где хозяин стоит близ Бродского, иногда несколько по-отечески над ним возвышаясь (Бродский был среднего роста),- ну, мэтру-то все равно, он и сам иногда ощущал себя, кажется, статуей, а статуя не отвечает за фотографирующегося с нею туриста, у нее и выражение лица припасено, такое несколько устало-милосердное. Но этот-то хрен что тут делает! Меня, меня в кадр, я, может быть, нашел бы слова сказать этому лысеющему человеку, сколь много он для меня значит именно тем, что я всю жизнь стараюсь на него не походить!
Я очень мечтал почитать Бродскому. Я знаю, что я хороший поэт, и для подтверждения этой мысли мне не нужны ничьи комплименты. Но я очень его любил, и мне было ужасно интересно поглядеть, какой он в нормальном общении, потому что не считать же нормальным общением всякие бросания ягод друг другу в рот во время его венецианских телепрогулок с Рейном. Меня вообще очень раздражает Рейн, который сегодня, кажется, даже на вопрос "Сколько времени?" отвечает: "Как сказал мне однажды Иосиф, без четверти пять". Говорят, на будущий год Рейн набирает семинар в Литинституте; это и без того мрачное место, не случайно на вахте литинститутской общаги в списке горячих телефонов первой выписана психоперевозка и уж только потом – 01. Но когда там появится еще и семинар Рейна – страшно подумать, сколько пишущей молодежи выйдет оттуда самовлюбленными эпигонами. Впрочем, я не хочу добавлять своего голоса к хору поклонников Бродского, утверждающих, что гений всегда был окружен не слишком приятными людьми. Правда и то, что Бродский, как всякий сильный поэт, очень редко хвалил других сильных поэтов,- но, с другой стороны, признавал же он Кушнера, Окуджаву, Юнну Мориц…
Честно говоря, я-то не особо рассчитывал на похвалу, потому что, по-моему, Бродскому чужие стихи были в значительной степени безразличны. "А мне чужих стихов не надо, мне со своими тяжело", как любит повторять один замечательный автор. Но мне очень хотелось послушать и поглядеть. А наслышан я был достаточно.
Рассказывали, что на одном его парижском вечере к нему разлетелся кто-то из восторженных, совсем еще свеженьких эмигрантов: надо же, только что эмигрировал, и тут Бродский. Эмигрант подошел и сказал: Иосиф Александрович, у меня нет денег на вашу книжку (продававшуюся тут же), вы мне не распишетесь вот тут в блокнотике? Бродский, говорят, рассвирепел и очень резко сказал, что раз у вас нет денег, то и нечего ходить на мои вечера. Честно говоря, я не очень в это верю, может, его просто достал определенный тип поклонников, брадатые юноши бледные со взорами горящими и стебельковыми шеями. Другие, наоборот, рассказывали, какой он бывал нежный и гостеприимный. Однажды Бродского живьем видел Александр Мелихов, чудесный прозаик, которого я за эту устную новеллу еще больше зауважал: стоит Мелихов на какой-то скандинавской книжной ярмарке, и тут идет Бродский. Все тут же к нему побежали со своими сочинениями, стали писать автографы, и у Бродского в руках образовалась изрядная кипа литературы, которую он не знал, куда девать. Он улыбался хорошо отработанной для таких случаев деликатной улыбкой и все пристраивал куда-то эту кипу (мысленно давно определенную им в корзину), в душе, вероятно, горячо посылая всех окружающих, так что Мелихов это почувствовал и не тронулся с места. Бродский приметил единственного русского автора, не подбежавшего под благословение, и посмотрел на него долгим заинтересованным взглядом. Вообще же вспоминающие о своих встречах с Бродским сильно напоминают мне детей, примазывавшихся к славе без вести пропавшего Тома Сойера,- тот эпизод, когда один мальчик, решительно не помня ничего оригинального, только и смог выдавить: "А меня Том Сойер однажды здорово поколотил",- но это могли о себе сказать почти все присутствующие.
Тем не менее слаб человек, и когда я в 1994 году оказался в Америке, у меня была подспудная, постыдная и несбыточная мечта хоть издали поглядеть на человека, написавшего "Пока ты была со мною, я знал, что я существую". В силу ряда причин личного порядка я сам на тот момент был не уверен, что существую, и Бродский был мне большим утешением (сейчас, когда я существую опять и, кажется, уже навсегда,- он этим утешением остался). Эпигонов Иосифа Александровича, скудоумных дев, к месту и не к месту вставляющих в стихи китайские и римские реалии, я уже ненавидел до такой степени, что для нормального, беспримесного восприятия новых текстов Бродского мне требовалось делать усилие над собой. У меня было поручение к Петру Вайлю, который в сноске к какой-то своей статье меня упомянул, и это выглядело достаточным основанием напроситься на кратковременный погляд к мэтру. Вайль при моем первом звонке не выказал никакого восторга, и вообще я его, кажется, разбудил, так что я, в свою очередь, очень сухо рассказал про поручение и условился о встрече через неделю. Конечно, мы, русские идиоты, все сплошь уверены, что соотечественники там жаждут увидеть в нашем лице живой привет с Родины; должно пройти много времени, прежде чем мы поймем, что в США любое напоминание о Родине надолго может испортить настроение цивилизованному человеку. Как бы то ни было, через неделю Вайль со мной встретился в маленькой кофейне неподалеку от нашей гостиницы, и я стал деликатно к нему подъезжать насчет Бродского.
– А что Бродский,- небрежно сказал я,- он не собирается книгу выпускать?
– Собирается, очень много нового написал,- сказал Вайль.- И стихи замечательные, совсем не похожие на то, что было. Вот недавно он мне читал…
При этих словах Вайль вырос в моих глазах как минимум на полголовы.
– А он вообще… принимает хоть кого-нибудь?
– Он очень открытый человек, с ним вполне можно встретиться.
– А если, допустим, книжку стихов ему передать?
– Можно и книжку. Он обычно просматривает почти все, что ему присылают.
– А правду говорят, что он очень опускает собеседника… в смысле резок, непредсказуем и все такое?
– Да нет, я думаю, все будет нормально. Вот он скоро, может быть, ко мне в гости придет, я вас попробую привести, и вы познакомитесь.
Эта перспектива ослепила меня на три дня. Панически боясь навязываться Вайлю, я честно осуществлял программу CIA, предусмотренную для русского журналиста, со всеми ее прелестями вроде посещения штабов партий, выездов на дом к отставным политикам и других чрезвычайно усладительных мероприятий, но мозг мой уже работал в заданном направлении. К тому же экскурсовод, катавший нас по Нью-Йорку, с уважением показал бывший дом Бродского в Сохо,- "правда, теперь он отсюда переехал, но долго жил здесь, это самый старомодный и интеллектуальный квартал",- и в голове моей против воли зазвучало "Он здесь бывал, еще не в галифе…" – но я давно избавляюсь от привычки думать стихами Бродского. Представлял я себе примерно три варианта.
Вариант первый, оптимальный. Вайль меня приглашает, тут входит Бродский, все сдержанно ахают и посиделки одним махом переводятся в иной регистр… Идет общий разговор, потом Бродский читает что-то новое, а потом добрый Вайль говорит: "Ну, а теперь пусть Быков почитает что-нибудь одно". А мне больше одного и не надо, у меня счастья полные штаны, я что-нибудь читаю, Бродский дружелюбно улыбается, говорит – "недурно, недурно", добавляя, в своей манере, несколько теоретических соображений о поэте как орудии языка, не забывая своих излюбленных оборотов вроде "в чрезвычайно значительной степени". Я на крыльях несусь в свой "Шератон Манхэттен", сжимая потными руками надписанную мне "Уранию" – что-нибудь "на память от автора". Место в русской литературе узаконено.
Вариант второй, чудовищный. Бродский не в духе, я читаю, он разносит, а я, что самое ужасное, в своей манере киваю, улыбаюсь и соглашаюсь. Умри, Денис, лучше не пиши.
Вариант третий, самый отвратительный: общий разговор, я сижу чужим на празднике жизни, потом мне из деликатности предлагается почитать, я читаю, стараясь не смотреть на присутствующих, возникает короткая пауза, после чего разговор возобновляется, а меня как бы и нет. Я иду в "Шератон Манхэттен", а после девяти ноль-ноль пи-эй в Нью-Йорке купить выпивку большая проблема, и почему-то именно этот факт заранее приводил меня в полное отчаяние.