"Из Курска я ехал около 2000 верст… - пишет он 13 марта тетеньке Татьяне Александровне. - До Херсонской губернии был хороший санный путь, но там я должен был бросить сани и сделать 1.000 верст на перекладных по ужасной дороге до границы и от границы до Бухареста. Эта дорога, не поддающаяся описанию, надо ее попробовать, чтобы понять удовольствие сделать 1000 верст в тележке меньше нашей навозной… я приехал почти больной от усталости".
В Дунайской армии Толстой пробыл до ноября. И за этот промежуток времени его перебрасывали с одного места на другое: из Бухареста - в местечко Ольтеница, затем обратно в Бухарест, где он был прикомандирован к начальнику артиллерийских войск и, наконец, под командованием князя Горчакова Толстой должен был участвовать в штурме крепости Силистрии.
Эта военная, неспокойная жизнь мало способствовала его литературным занятиям и только в апреле ему удалось закончить и переслать Некрасову свое "Отрочество".
Почти три месяца Толстой не делал записей в дневнике, что всегда было для него признаком упадочного настроения. Среда, карты, неудовлетворенная страсть, жажда семейной жизни мучили его, заставляли делать поступки, за которые он сам себя презирал, и за которые он жестоко расплачивался; он был болен, беспокоился и страдал.
Со свойственной ему острой наблюдательностью он видел ошибки командного состава, темноту солдат, распутство офицеров, но часто признавал, что среда затягивала его. Он восхищался храбростью русского воинства, а с другой стороны видел неорганизованность его. Он горел патриотизмом и глубоко страдал от всяких неудач.
Предполагавшийся штурм крепости Силистрии и внезапное снятие осады без всякой видимой причины - расстроили его. Он писал в письме к брату Николаю и тетеньке Татьяне Александровне:
"Около 500 орудий открыли огонь против форта, который хотели взять, и этот огонь продолжался всю ночь. Это зрелище и эти чувства никогда не забудешь. Вечером, со всей своей свитой, князь снова явился, чтобы залечь в траншеи и самому руководить штурмом, который должен был начаться в три часа ночи.
Мы были все там же и, как всегда накануне сражения, все мы делали вид, что о следующем дне мы не думаем больше, чем о самом обыкновенном, и у всех, я уверен, в глубине души немного, а может быть, даже очень, сжималось сердце при мысли о штурме. Как ты знаешь, Николенька, время, предшествующее делу, - самое неприятное, единственное, когда есть время бояться, а боязнь - одно из самых неприятных чувств. К утру, чем ближе подходил решительный момент, тем меньше оставалось чувство страха, и около 3‑х часов, когда мы все ожидали увидеть букет пущенных ракет, что было сигналом атаки, я пришел в такое хорошее настроение, что если бы пришли и сказали мне, что штурма не будет, мне было бы жалко. И вот ровно за час до начала штурма приезжает адъютант фельдмаршала с приказанием снять осаду Силистрии".
"Я могу, не боясь обмануться, сказать, что это известие было принято всеми: солдатами, офицерами и генералами, как истинное несчастие, тем более, что зналичерез лазутчиков, которые часто приходили из Силистрии, и с которыми мне часто приходилось самому разговаривать, знали, что когда будет взят этот форт, в чем никто не сомневался, Силистрия не могла бы держаться более 2‑х, 3‑х дней".
Возобновив писание дневника, Толстой снова безжалостно бичует себя, часто выворачивая наизнанку все свои грехи перед самим собою.
"7 июля. - Скромности у меня нет! Вот мой большой недостаток. Что я такое? Один из четырех сыновей отставного подполковника, оставшийся с семилетнего возраста без родителей, под опекой женщин и посторонних, не получивший ни светского, ни ученого образования и вышедший на волю 17 лет, без большого состояния, без всякого общественного положения и, главное, без правил; человек, расстроивший свои дела до последней крайности, без цели и наслаждения проведший лучшие года своей жизни, наконец, изгнавший себя на Кавказ, чтобы бежать от долгов и, главное, привычек… Да, вот мое общественное положение. Посмотрим, что такое моя личность.
Я дурен собой, неловок, нечистоплотен и светски необразован. Я раздражителен, скучен для других, нескромен, нетерпим (intolerant) и стыдлив как ребенок. Я почти невежда. Что я знаю, тому я выучился кое–как сам, урывками, без связи, без толку и то так мало. Я невоздержен, нерешителен, непостоянен, глупо–тщеславен и пылок, как все бесхарактерные люди. Я не храбр. Я неаккуратен в жизни и так ленив, что праздность сделалась для меня почти неодолимой привычкой. Я умен, но ум мой еще никогда ни на чем не был основательно испытан. У меня нет ни ума практического, ни ума светского, ни ума делового. Я честен, т. е. я люблю добро, сделал привычку любить его, и когда отклоняюсь от него, бываю недоволен собой и возвращаюсь к нему с удовольствием, но есть вещи, которые я люблю больше добра - славу. Я так честолюбив и так мало чувство это было удовлетворено, что часто, боюсь, я могу выбрать между славой и добродетелью первую, ежели бы мне пришлось выбирать из них.
Да, я не скромен; оттого–то я горд в самом себе, а стыдлив и робок в свете".
И ища успокоения, он обращается к Богу с горячей молитвой:
"Верую во единого всемогущего и доброго Бога, в бессмертие души и в вечное возмездие по делам нашим; желаю веровать в религию отцов моих и уважаю ее… Даруй мне в твердой вере и надежде на Тебя, в любви к другим и от других с спокойной совестью и пользой для ближнего жить и умереть…" (Дневник, от 13 июля 54 г.).
Он мало, лениво пишет, кавказских подъемов нет. Болезнь, необходимость оперироваться мучает его. Он вял, душу его засоряют мелкие житейские интересы, его одолевают страсти, женщины влекут его, но после каждой случайной связи, на время разрешающей этот мучительный для него вопрос, он жестоко казнит себя.
Скучно и без всякого толка Толстой повторяет десятки раз одну и ту же фразу в дневнике: "самое главное для меня, это избавление от лени, раздражительности и бесхарактерности", и, как утопающий хватающийся за соломинку, Толстой упорно, настойчиво и безрезультатно долбит заданный урок: "Важнее всего исправление от лени, раздражительности и бесхарактерности".
"И я и дневник мой становимся слишком глупы, - пишет он 5 сентября. - Писание решительно нейдет. Написал раздраженное письмо Николеньке. Важнее всего для меня исправление от раздражительности, лени и бесхарактерности". И фраза эта, с небольшими вариантами, повторяется ежедневно, в продолжение двух месяцев.
21 октября, перед Севастополем, когда военные события и судьба Севастополя отвлекли его мысли от самого себя и его снова захватила волна патриотизма и беспокойство за исход войны и за судьбы русской армии, он записывает в дневнике: "Дела в Севастополе все висят на волоске… Я проиграл все деньги в карты. Важнее всего для меня в жизни исправление от лени, бесхарактерности и раздражительности".
Как бы мы ни старались - нам трудно угнаться за теми разнообразными интересами, душевными переживаниями, безднами греха и возвышенностью мыслей, бушующими в этой мятущейся душе. В этом кажущемся сумбуре противоречивых, сталкивающихся, иногда опрокидывающих друг друга убеждений - легко делать неправильные выводы, заключения. Можно только внимательно следить за тем, как постепенно, путем отсеиванья жизненного сора, путем длительной, упорной внутренней борьбы против "лени, раздражительности и бесхарактерности" медленно продвигался вперед этот одинокий человек.
Как–то у Толстого–старика спросили: "Господин X святой. Он никогда не сердится, он добрый, не пьет, не курит, у него такой же, как его натура, голос: тихий, мягкий, ласковый - он безгрешный, он не знает страстей… А вот другой страстный, грешный, увлекающийся, даже порочный, но сознающий свою греховность и борющийся с нею. Первый - спокойный, счастливый; второй - вечно мучается угрызениями совести, но снова и снова грешит. Первый спасается, второй?..". Старик Толстой улыбнулся: "А Мария Магдалина? Ведь вопрос в смирении каждого из этих людей, в усилии ими приложенном и, главное, в раскаянии. Я никогда так низко не падал, как когда я оправдывал свои грехи".
Каждый военный, побывший в "деле", знает до какой степени мучительно проводить время в неизвестности, в ожидании боя, в полном бездействии, и как развращающе это действует на людей. В таких условиях писательство было для Толстого спасением.
В конце августа Толстой получил от Некрасова письмо, которое снова поощрило его в литературной деятельности. Некрасов писал, что не может "прибрать выражения", как достаточно похвалить "Отрочество". Но, несмотря на то, что похвала временно воодушевила его, Толстой продолжал резко и беспощадно критиковать свои писания. Много раз, по всегдашней своей привычке, он переправлял "Записки фейерверкера", которые были переименованы в "Рубку леса". Перечитав "Детство", он остался им недоволен - "много слабого", записывает он в дневнике, и если бы произведение это не было напечатано, он, несомненно, снова, с начала до конца, переработал бы его. Писать сразу набело он никогда не мог. С лихорадочным нетерпением он спешил в первом наброске выразить основные мысли. Отделка, исправление стиля, уточнение - были следующим этапом.
"Надо навсегда отбросить мысль писать без поправок. Три, четыре раза - это еще мало", - писал он еще в дневнике 8 октября 1852 года. И чем больше он писал, тем строже он относился к своему писанию, тем тщательнее он над ним работал. В писании, так же как и в духовном своем движении вперед, он всегда был собою недоволен. В рукописях раннего периода уже видна усидчивая, кропотливая работа - вставки на полях, между строками, перемена заглавий, безжалостное вычеркивание ряда мест, почему–либо не гармонирующих с ходом повествования: "Никакие гениальные прибавления не могут улучшить сочинения так много, как могут улучшить его вымарки", - писал он в дневнике 16 октября 1853 г.
Соприкасаясь с солдатами, вглядываясь в их психологию и задатки этих геройски самоотверженных, простых, подчас талантливых людей, в Толстом назревала мысль об их развитии. Эта задача переплеталась в его соображении с мыслью о поднятии патриотического духа в армии. Вместе с группой культурных офицеров Толстой организовал общество распространения просвещения среди военных. В первую очередь решено было издавать журнал, в который должны были войти статьи "описания сражений, не такие сухие и лживые, как в других журналах, подвиги храбрости и некрологи хороших людей, и преимущественно темненьких", военные рассказы и солдатские песни. Решено было просить государя о разрешении издавать военный журнал.
Если Толстой что–то задумывал - надо было немедленно, какие бы препятствия ни стояли на дороге, привести задуманное в исполнение. Над вопросом, где достать деньги на журнал, Толстой не долго думал. Для него с тетенькой Татьяной Александровной совершенно достаточно одного флигеля в Ясной Поляне. Кроме того, у него были карточные долги, с которыми ему хотелось разделаться. И он пишет письмо своему зятю, Валериану Толстому, чтобы он продал большой деревянный дом, где он родился и провел свое детство. Много раз впоследствии он раскаивался в своем поступке, но… в тот момент издание военного листка казалось таким необходимым…
Прозябание в Дунайской армии, когда главные военные действия были сосредоточены в Крыму, Толстому надоело. Он должен был участвовать в самой гуще военных действий и он употребил все усилия, чтобы его перевели в Севастополь.
Наконец, желание его исполнилось, и Толстой добился перевода в 3‑ю легкую батарею артиллерийской бригады в Севастополе.
ГЛАВА X. СЕВАСТОПОЛЬ
7 ноября Толстой приезжает в Севастополь.
"Солнце светило и высоко стояло над бухтой, игравшею со своими стоящими кораблями и движущимися парусами и лодками веселым и теплым блеском. Легкий ветерок едва шевелил листья засыхающих дубовых кустов около телеграфа, надувал паруса лодок и колыхал волны. Севастополь, все тот же, со своей недостроенной церковью, колонной, набережной, зеленеющим на горе бульваром и изящным строением библиотеки, со своими маленькими лазоревыми бухточками, наполненными мачтами, живописными арками водопроводов", - так описывает Толстой в своем рассказе "Севастополь в августе 1855 года" этот своеобразный город - лучший русский порт в Черном Море, со своей громадной естественной бухтой. Гордость и опора России, Севастополь содрогался и изнемогал под натиском французского и английского флота. Вся мыслящая Россия с нетерпением и страхом задавала себе вопрос: отстоят ли русский флот и русская армия твердыню Севастополя под натиском более сильного врага. Как только Толстой прибыл в Крым, те же чувства патриотизма охватили его с еще большей силой.
"Город осажден с одной стороны, с южной, на которой у нас не было никаких укреплений, когда неприятель подошел к нему", - пишет он брату Сергею 29 ноября 54 г. - Теперь у нас на одной стороне больше 500 орудий огромного калибра и несколько рядов земляных укреплений… Неприятель уже более трех недель подошел в одном месте на 80 сажен и нейдет вперед; при малейшем движении его вперед, его засыпают градом снарядов.
Дух в войсках свыше всякого описания. Во времена древней Греции не было столько геройства. Корнилов, объезжая войска, вместо: "Здорово, ребята!" говорил: "Нужно умирать, ребята, умрете?" и войска кричали: "Умрем, Ваше Превосходительство. Ура!" И это был не эффект, а на лице каждого видно было, что не шутя, а взаправду, и уже 22.000 исполнили это обещание.
Раненый солдат, почти умирающий, рассказывал мне, как они брали 24‑го французскую батарею и их не подкрепили; он плакал навзрыд. Рота моряков чуть не взбунтовалась за то, что их хотели сменить с батареи, на которой они простояли 30 дней под бомбами. Солдаты вырывают трубки из бомб. Женщины носят воду на бастионы для солдат. Многие убиты и ранены. Священники с крестами ходят на бастионы и под огнем читают молитвы. В одной бригаде 24‑го было 160 человек, которые раненые не вышли из фронта. Чудное время"!
Толстой наблюдал. И его сердце разрывалось от боли. С одной стороны, он видел глубокое, ни с чем не сравнимое самопожертвование русского солдата, видел готового к геройству, распущенного офицера, который и пьянствовал, и развратничал, но в ответственные минуты, не задумываясь, храбро исполнял свой долг, как и писал Толстой, что "на дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя"… С другой же стороны, Толстой с ужасом наблюдал неорганизованность, безалаберность, косность, надежду не на самого себя, а на Николая Чудотворца - те извечные недостатки русских людей, вследствие которых талантливая, религиозная, могучая нация, давшая миру на протяжении всей своей истории многих выдающихся людей - плетется в хвосте.
"16‑го я выехал из Севастополя на позицию, - записывает он в дневнике 23 ноября, в Симферополе, Эски-Орда. - В поездке этой я больше, чем прежде, убедился, что Россия или должна пасть или совершенно преобразоваться. Все идет навыворот, неприятелю не мешают укреплять своего лагеря, тогда как это было бы чрезвычайно легко, сами же мы с меньшими силами, ни откуда не ожидая помощи, с генералами, как Горчаков, потерявшими и ум, и чувство, и энергию, не укрепляясь, стоим против неприятеля и ожидаем бурь и непогод, которые пошлет Николай Чудотворец, чтобы изгнать неприятеля. Казаки хотят грабить, но не драться, гусары и уланы полагают военное достоинство в пьянстве и разврате, пехота в воровстве и наживании денег. Грустное положение - и войска и государства. Я часа два провел, болтая с ранеными французами и англичанами. Каждый солдат горд своим положением и ценит себя; ибо чувствует себя действительной пружиной в войске. Хорошее оружие, искусство действовать им, молодость, общие понятия о политике и искусствах дают ему сознание своего достоинства. У нас бессмысленные учения о носках и хватках, бесполезное оружие, забитость, старость, необразование, дурное содержание и пища, убивают внимание, последнюю искру гордости и даже дают им слишком высокое понятие о враге".
Поняв положение, страдая за русского солдата. Толстому хотелось помочь поднять культурность войска, но не так легко было внести какие либо преобразования. Журнал, задуманный с этой целью Толстым, был запрещен государем. "Идея журнала не была в видах правительства, - и государь отказал", - с горечью пишет Толстой тетеньке Татьяне Александровне 6 января 1855 г. - Эта неудача, признаюсь вам, мне доставила большое горе и много изменила мои планы. Если, Бог даст, Крымская кампания хорошо кончится, и если я не получу места, которым бы я был доволен, и если не будет войны в России, я покидаю армию и еду в Петербург в военную академию. Этот план пришел мне в голову… потому что я не хотел бы бросать литературу, которой мне невозможно заниматься в этой лагерной жизни".
Карты, чтение, попытка перевода баллады Гейне, писание отрывками набросков к "Роману русского помещика" - заполняли время. Кроме все\ этих занятий, Толстой взялся за совершенно не подходящую ему работу: проект переформирования армии.
Смерть Николая I 18 февраля 1855 г. и присяга новому царю Александру II всколыхнули Россию, вызвали огромное волнение, подъем в армии.