Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование - Игорь Кузьмичев 9 стр.


Интерес к спорту не был у Казакова праздным. Он искренне преклонялся перед волей и мужеством людей, способных извлекать непредсказуемые резервы человеческого организма, не уставал удивляться их артистизму и красоте. Казаков смотрел на рекордсменов как на людей будущего. Позже, в "Северном дневнике", вспоминая какой-то легкоатлетический сбор под Москвой, он писал: "Среди палаток по полянам, под деревьями ходили, бегали, прыгали люди такого роста и такого сложения, что я – молодой крепкий парень – показался себе в тот день ничтожным и слабым. Их было много, они было собраны в одно место, и это место на берегу водохранилища, залитое солнцем, было как бы страной будущего, и, глядя на высоких смуглых обитателей этой страны, я думал тогда с восхищением: вот каким может быть человек!"

В рецензии на книгу рассказов Ю. Трифонова "В конце сезона", напечатанной в "Советском спорте" в апреле 1961 года, Казаков замечал: "Писать о спорте очень трудно. Гораздо труднее, например, чем живописать пейзаж. Спортсмен в очень короткий промежуток времени отдает то, что копил годами. Ради этой минуты и пишется рассказ. Чтобы передать состояние героя на ринге, реакцию зрителей, предысторию схватки и многое, многое другое, писатель должен быть так же, как спортсмен, собран, напряжен. Это так сложно, что иногда даже талантливый писатель не выдерживает напряжения и уходит в область штампа".

Рассуждая так, Казаков, по-моему, не забывал и собственные рассказы, такие, как "Тысяча долларов" или "Голубое озеро".

Словом, "школа спорта", работа во всесоюзной газете для Казакова, будущего студента Литинститута, была весьма полезной…

О своем поступлении в Литинститут Казаков в 1964 году рассказывал: "В 1953 году я выкурил полпачки папирос на лестнице Литературного института, прежде чем осмелился зайти в учебную часть. Я тогда держал конкурс на поступление в институт. Конкурс был очень большой, примерно сто человек на одно место. Естественно, что я страшно волновался. Мимо меня все ходили вверх и вниз, и когда спускались, то редкие спускались счастливыми. Наконец и я взошел наверх, и мне сказали, что я принят… Тогда я написал два или три рассказа… о американской жизни. И вот с ними-то я и поступил в Литинститут. Тогда же мой руководитель, прочитав эти мои рассказы, навсегда отбил у меня охоту писать о том, чего я не знаю. Родители мои, простые рабочие люди, хотели, чтобы я стал инженером или врачом, но я стал сначала музыкантом, потом писателем. И отец и мать до сих пор не особенно верят, что я настоящий писатель. Потому что для них писатель – это что-то вроде Толстого или Шолохова…"

3 января 1953 года в дневнике Казаков, имея в виду Литинститут, признавался: "Я очень стремлюсь попасть туда, так как там можно многое узнать о литературе, о творчестве, кроме того, там – "среда". Именно та литературная, пишущая среда, от которой я сейчас совершенно оторван". И через две недели: "…передо мной стоит основная задача: знание! Знания мне нужны, как столяру рубанок, их у меня, скажу откровенно, маловато".

О появлении Казакова в Литинституте Т. Жирмунская вспоминала: "Мы поступили в Литературный институт им. М. Горького в 1953 году. Юрий Казаков – после Гнесинского училища, эпизодической работы по специальности, мучительных поисков себя, я – после средней школы. На первом курсе Юра был заочником, мы практически не встречались. На втором – замаячил в нашей тесной аудитории светловолосый, лысоватый, на вид старше своих 27 лет, новичок. Никому не старался угодить. Учился, как теперь говорят, "без напряга". Заикался. Известно о нем было немного: музыкант, играл на контрабасе, а теперь пишет рассказы в духе Джека Лондона, чуть ли не из иностранной жизни, да вот еще отличился пьесой на производственную тему: "Новый станок"".

Они подружились. На лекциях обменивались записочками. По разным поводам. О том, кто что прочитал. Казаков: "Только сейчас доходит до меня "Жан Кристоф". Великая вещь! Очень бодрая"; "читал Лемке о цензуре"; "Бунин – божество, недоступное совершенно и с непонятной гениальностью". По его совету Т. Жирмунская прочла "Пана" и "Викторию" Гамсуна, "Фацелию" Пришвина, "Творчество" Золя, "Хромого барина" А. Толстого, Казаков уверял, что по натуре своей близок к "хромому барину"…

Однажды он прислал ей на лекции стихотворение:

Дорога с погоста пустая,
Осенние дали чисты.
Святая Россия! Святая!
Всю ночь будешь сниться мне ты.
Кого хоронил я сегодня?
Судьбу ли свою иль мечту?
Но радостно смертная сводня
Глядит на мою нищету.
Вверху – только галочья стая,
Назад оглянешься – кресты…
Святая Россия! Святая!
Всю ночь будешь сниться мне ты.

22 дек. 57 г.

С припиской: "Тамара! Вот стихи. Мои. Восчувствуй, вернее, восчювствуй и напиши: хорошо или нет… Никому не показывай. Sic transit gloria mundi". И в ответ получил отповедь: стихи дилетантские, несовременные, вернее, вневременные: "Искреннее чувство губит литературщина. Из каждой строчки выглядывает Блок…" Казаков был разгневан и оскорблен… Вспылил незамедлительно: "…ты ничего не понимаешь, т. к., читая стихи, ты думаешь не о том, что хотел сказать автор, и не о том, что заставило его их написать, и не об авторе (в данном случае обо мне), – а скорее пускаешься бежать по коридорам памяти, чтобы найти поэта в прошлом, к которому можно было бы отнести эти стихи. А найдя, радуешься: Блок, Блок!.. Как будто победу одержала…" Казаков был крайне раним и обидчив, вспыхивал от малейшей искры непонимания.

В Литинституте он занимался сперва на заочном отделении в семинаре драматурга Б. С. Ромашова, а затем, в 1954 году, перевелся на очное, где его творческим руководителем стал Н. И. Замошкин, строгий педагог, пользовавшийся у студентов авторитетом.

Правда, взаимопонимание меж ними наладилось, судя по всему, не вдруг. При переводе на очное отделение (в июне 1954 года) Казаков отправил Н. И. Замошкину следующее письмо:

"Дорогой Николай Иванович! Сегодня взял на кафедре творч<ескую> характеристику, написанную Вами. Характеристика эта так удивила меня, что я хотел уже и не подавать заявления о переводе на о<чное> отд<еление>, но так как выхода другого у меня не оставалось, то я подал заявление с приложением Вашей характеристики. Николай Иванович! Конечно, все написанное Вами обо мне – правда. После неоднократных бесед с Вами я почувствовал основные свои недостатки и буду воевать с ними. Но, все же, для официального основания моего перевода такая характеристика явно недостаточна. Скорее всего, она создаст у дирекции отрицательное обо мне мнение. В самом деле – "штампы", "ремесленничество" и т. п. – вряд ли прельстит кого-либо. П. В. Таран-Зайченко прочитал характеристику и сказал, что сильно сомневается в благоприятном исходе моих хлопот. Дело осложняется тем, что в случае отказа я остаюсь без работы и все мои планы разлетаются по всем швам! Я был настолько уверен в переводе, что за полмесяца до экзаменов ушел с работы, а совсем недавно отказался от весьма соблазнительного предложения – стать зав<едующим> лит<ературным> отделом газеты "Сов<етский> спорт". Теперь Вы понимаете, в каком я расстройстве. Может быть, я, по глупости своей, чего-то не понимаю? Может быть, мне не нужно было начинать этого дела? Во всяком случае, спасти положение можете только Вы. Уважающий Вас Ю. Казаков".

Надо полагать, соответствующие меры были приняты, и Казакова на очное отделение зачислили.

В дальнейшем тон казаковских писем к Н. И. Замошкину изменился, хотя скрытое беспокойство так, кажется, и не исчезало из этих писем.

В Литературном институте в середине 1950-х годов вели творческие семинары К. Паустовский, Я. Смеляков, П. Антокольский, В. Луговской и другие почтенные писатели. Тем не менее семинар Н. Замошкина был одним из самых посещаемых. Как вспоминает его участник Е. Осетров, на занятиях у Н. Замошкина, человека скромного, но принципиального, отлично знавшего литературу, царило обычно спокойствие и академическая тишина. "Шел строгий, обстоятельный разговор о написанном. Самые горячие головы не решались кричать, как это бывало на других семинарах: "Я – гений, а ты – бездарность!" Николай Иванович не любил разжигать полемические страсти. Когда мы здесь, в своем кругу, – отмечал Е. Осетров, – обсуждали рассказ или повесть, написанные нашим же товарищем, то чувствовали, что Николаю Ивановичу нравились не задорно-хлесткие выступления, не громогласные категоричные оценки, и не остроумные выходки, а умение трезво отделить хорошее от плохого. По молодости лет некоторые из нас старались найти в рукописи товарища возможно большее количество недостатков, упущений и бойко выставить их на всеобщее осмеяние. Замошкин этого не одобрял. Подводя итог очередному занятию, Николай Иванович тактично и деликатно старался ободрить каждого, в ком чувствовал искру дарования…"

Разносили тогда на все корки и Казакова, было принято упрекать его в книжности, подражании классикам, по его словам, его "били ремнем" за "Дым" и "Некрасивую", объявляли "грубым и неумелым, и бездарным, и еще, и еще…" "Осенью 1956 года, – вспоминает Т. Жирмунская, – в Музее изобразительных искусств открылась выставка произведений Пикассо, этому событию была посвящена стенгазета "Где гостит Пегас". В заметке Казакова, в частности, поминалось о "розовой лошади" – символе прекрасного в искусстве. Ох, и досталось ему за эту "розовую лошадь". Ее поминали всякий раз, когда хотели укорить кого-нибудь из студентов за измену реализму, сползание в декаданс".

Будучи участником замошкинского семинара, Казаков, как водится, держал руководителя в курсе своей работы. В октябре 1957 года, например, послал ему нечто вроде творческого отчета: "Дорогой Николай Иванович, здравствуйте! Очень я соскучился по Вас, хочется поговорить и Вас послушать. Но, наверное, опять не приду на семинар. Одолела меня глухота: после вирусного гриппа – катар Евстахиевых труб. Сижу дома и немного пописываю. После семимесячного перерыва сделал на этих днях два рассказа". В этом же письме Казаков извещал, что напечатал в журналах рассказы "Арктур – гончий пес" и "Никишкины тайны", отдельной книжкой выпустил в Архангельске "Тедди", подготовил сборники для "Советского писателя", Детгиза и архангельского издательства. "Я пустил в ход все рассказы, – писал Н. И. Замошкину Казаков, – кроме первых, "американских". Вот эти рассказы: "Тихое утро", "Ночь", "Дым", "Некрасивая", "Лешак", "Голубое и зеленое", "На полустанке", "Странник", "Дом под кручей", "Никишкины тайны", "Арктур", "Розовые туфли", "Тихон Бешеный" (сильно переделан!), "Тедди". Все рассказы, конечно, будут в разных книжках в разных пропорциях…" Еще он сообщал, что несколько его рассказов переведены в Италии, и, прося у своего руководителя разрешения поехать в Дом творчества, докладывал: "Сейчас пишу довольно активно, но все написанное как-то не удовлетворяет меня и мало нравится… Мне все-таки хочется подготовить к диплому побольше нового, дома работать трудно, а сюжетов целый пуд…"

Когда настала пора защиты диплома, Казаков в письме от 15 января 1958 года спрашивал Н. И. Замошкина: "Кого бы Вы посоветовали мне в оппоненты? Или положиться на провидение и доверить это дело кафедре? Будьте благодетелем, Николай Иванович, подумайте! Вы ведь лучше знаете вкусы и настроения писателей".

Что посоветовал своему воспитаннику Н. И. Замошкин, мне неизвестно, но с оппонентами Казакову не повезло. "Диплом защитил на тройку, – жаловался Казаков В. Пановой в июне того же года, – Панков, Исбах и Лаптев все-таки упекли меня и поставили низкую отметку".

Т. М. Судник рассказывала в 2002 году: "Сейчас трудно поверить, что Юрий Павлович с трудом защитил диплом в Литературном институте. В 1958 году он представил к защите восемь рассказов, среди них "На полустанке", "Арктур – гончий пес", "Никишкины тайны". Рецензенты, известные тогда критики, отметив мастерство и талант, в один голос сказали, что автор "еще не нашел себя в идейном отношении", что он, молодой еще человек, "боится большой героической темы", "уходит с большой дороги на проселок", что рассказы его "вне времени и пространства", упрекали в "достоевщине", а тему рассказа "Арктур – гончий пес" рекомендовали "решить на человеческих характерах". Спас дело Всеволод Иванов, которого Юрий Павлович всегда вспоминал с благодарностью. Он председательствовал на защите и предложил все же зачесть диплом, чтобы не закрывать талантливому человеку дорогу в литературу".

Как бы ни складывались обстоятельства, Н. И. Замошкин курировал Казакова до окончания института и рекомендовал его в Союз писателей. В ноябре 1958 года Казаков обращался к нему в письме: "Дорогой Николай Иванович! Меня приняли в СП, и я спешу поблагодарить Вас за Вашу рекомендацию. Спасибо Вам также за ту долгую науку, которую неустанно преподавали Вы мне в течение четырех институтских лет. Наверное, своими писательскими успехами я все-таки больше всего обязан Вам, ну а мои недостатки остаются на моей совести. Я посылаю Вам свою книжку. Посылаю ее не для чтения – Вы все эти рассказы читали уже, да они здесь и поободраны порядочно, – а просто как отчет ученика перед учителем. Я рад, говорю это искренне, что мне пришлось заниматься у Вас – такого, как у Вас, чувства слога, стиля, слова, конечно, не было ни у кого из институтских преподавателей, за исключ<ением>, м. б., Паустовского. Скоро я принесу в "Октябрь" новый рассказ – не знаю, понравится ли он, но сижу над ним со сладостью и довольно долго уже. Будьте здоровы! Ваш Ю. Казаков".

И много позже Казаков тепло вспоминал о Н. И. Замошкине, но о своей учебе в Литинституте сильно сожалел. "Вообще я теперь удивляюсь и горьки слезы лью, – писал он мне в феврале 1981 года, – зачем, зачем я кончал этот институт! Мне бы уйти со второго-третьего курса! Сколько рассказов осталось ненаписанными, страшно представить! Все-таки каждый день с 9 утра и до 5 дня, а то и задерживали еще из-за всяческих семинаров. Когда же тут писать? А желание было страшное! И все потому, что в голове сидел дурацкий диплом – как же без диплома! Теперь же я и не знаю, где у меня этот диплом, как получил, сунул его куда-то, так и в глаза больше не видал".

Однако диплом дипломом, а вот погружение в профессиональную литературную среду, чего Казаков так жаждал в 1953 году, безусловно, и его самого, и его институтских товарищей многому научило. "Мы поступили в институт и встретились все вместе в 1953-м, а заканчивали в 1958-м, – вспоминал Михаил Рощин, – теперь уже нетрудно вычислить значение этого пятилетия для всей нашей истории. Буквально мы вошли в институтские двери с одними понятиями, а вышли с другими… В восемнадцать, и в двадцать, и в двадцать пять лет, как было тогда Казакову, мы все, конечно, все-таки уже знали, где правда и где кривда и чего хочется нам самим. Наши "новые" понятия о том, какою литература должны быть, ввергали нас в литературную борьбу, которая шла тогда, и мы, молодые, чаще всего терпели в ней поражение со значительно превосходящими силами противника".

В 1956–1957 годах, когда Казаков учился в Литинституте, его рассказы стали появляться в "толстых" журналах регулярно: "Голубое и зеленое" – в "Октябре", "Арктур – гончий пес" – в "Москве", "На полустанке" и "Некрасивая" – в "Молодой гвардии", "Дом под кручей" и "Никишкины тайны" – в "Знамени". И только "Новый мир" не торопился и при жизни писателя так и не собрался его напечатать.

А. Твардовский о рассказах Казакова, предложенных "Новому миру", высказался во внутреннем отзыве скептически. "Автор явно талантлив, – писал он в августе 1958 года, – но по молодости притворяется пожившим, усталым, познавшим будто бы "тщету всего земного", горечь и безнадежность утрат, неизменность "вечного круговорота" – юность – старость и т. п. Все эти настроения и мотивы в готовом виде взяты из литературы, более всего от Бунина, который весьма сильно определяет и само письмо молодого автора, например слишком усердно эксплуатируемая детализация всевозможных запахов. Оттуда же, думается, и "галерея" отвратных типов вроде любителя "легкой жизни" Василия Ионкова (Панкова. – И. К.), Николая ("Некрасивая"), "лешака" из одноименного рассказа. Они наблюдены верно, но как-то односторонне, абстрагированно от множества жизненных сложностей, связей, так сказать, "в чистом виде". Вообще, по молодости опять же, автор думает, что, чем более освобожден его рассказ от жизненных, временных примет, тем он "художественнее". Особо показателен в этом смысле рассказ "Дым", где есть "отец", "сын", "отец отца" в их отношении к природе, цветам и запахам, в их ощущениях биологического (возрастного) счастья юности и горести старости, но нет ни намека на практически-жизненную принадлежность их, кто кто – неизвестно. А ведь это так важно, что "дед", например, был мужиком, а "отец" генералом или бухгалтером, а сын учится и кем-то собирается быть. Другая цена была бы всем этим росным травам, запахам земли и воды, даже мыслям о юности, счастье, старости и смерти".

При всем глубочайшем уважении к А. Твардовскому, соглашаться с ним безоговорочно не хочется. Прочитанные им казаковские рассказы конечно же давали повод для критики, в частности для разговора о бунинских мотивах и настроениях у молодого писателя, но уж чего за Казаковым никогда, и в молодости тоже, не водилось, так это притворства и эмоциональной фальши. Отношение его героев к природе, пусть взятое и "в чистом виде", всегда отличалось искренностью, психологической достоверностью, их "практически-жизненная принадлежность" угадывалась, как правило, мгновенно, по нескольким точным деталям, и социальная прикрепленность тех героев, которые показались А. Твардовскому "отвратными" – и только? – была обычно резко обозначена.

Справедливости ради следует добавить, что спустя несколько лет в статье "О Бунине" (1965) А. Твардовский высказался о Казакове уже иначе. Признавшись, что Бунин был "одним из самых сильных увлечений" его собственной юности, А. Твардовский среди лучших советских прозаиков, чье творчество отмечено почетным "родством с бунинскими эстетическими заветами", вслед за Шолоховым, Фединым, Паустовским и Соколовым-Микитовым назвал Казакова и вместе с ним Белова и Лихоносова.

Ранние рассказы Казакова оценивались писателями старшего поколения не однозначно, но должное его таланту они воздавали.

Прочитав казаковские рассказы на всероссийском семинаре молодых прозаиков в Ленинграде в ноябре 1957 года, В. Панова отозвалась о них так: "Юрий Казаков – талант очень большой, таящий в себе возможности неограниченные. Представленные им рассказы поражают силой эмоции, законченностью и стройностью, это – произведения большой литературы. В лепке характеров, в слове, ритмике, композиции, в искусстве создания настроения нам нечему учить молодого Казакова, он с не меньшим правом может взяться учить нас".

Назад Дальше