Дело было так. Раньше, когда я служил в инспекции ВВС, переформирование полка было для меня "ударной" порой. Семь потов сойдет, пока все организуешь да обеспечишь. Война ежедневно вносила свои коррективы в наши планы. Нельзя было отдать распоряжение и сидеть сложа руки. Приходилось держать все под неусыпным контролем. Но у начальника инспекции свои заботы, а вот для командира полка и личного состава переформирование – нечто вроде каникул. Сидишь вдали от передовой, отсыпаешься впрок, отъедаешься и помираешь от скуки. Любое развлечение воспринимается на ура. Весной и летом особенно хорошо на природе. Такое впечатление, будто от войны уезжаешь в прежнюю, довоенную жизнь. На меня природа действует успокаивающе. Провел полдня в лесу, послушал, как птички поют, и будто на месяц в отпуск съездил. Ну и отвлечься от войны тоже хотелось. Если иногда не отвлекаться, то с ума можно было сойти. Только те, кто пороху не нюхал, говорят, что им война нипочем. Тяжкое это дело – воевать. Мальчишеский задор быстро пропадает. На смену ему приходят злость и желание поскорее все закончить. Добить фашистскую гадину в ее логове и вернуться домой, к жене и детям.
24 марта 43-го года мне исполнилось двадцать два года. Две двойки. Круглая, можно сказать, дата. Отметить ее толком все никак не удавалось. Собрались наконец отметить в воскресенье 4 апреля. Полк наш тогда был отведен на переформирование в город Осташков Калининской области. Свободного времени много. Собрались и поехали на природу, благо было недалеко. В двух километрах от аэродрома протекала речушка, названия которой я уже не помню. Что-то на "с". Речушка была рыбная. Поехало нас человек пятнадцать, на трех машинах. Где река, там и рыбалка. Рыбачили мы по-своему, без удочек. Глушили рыбу. Гранатам предпочитали реактивные снаряды, которые поднимали сразу много рыбы. Дело нехитрое – установил детонатор на максимальное замедление, свернул ветрянку, и кидай в воду. Через двадцать две секунды взрыв. Поехало нас, как я уже писал, много, поэтому и рыбы нужно было много. Хотелось наваристой ухи, такой, чтобы ложка в ней стояла. По ухе у нас был свой специалист капитан Гаранин, заядлый рыболов. Такую уху варил, что ложку слопать можно было. Глушил рыбу Женя. Ему это по должности полагалось, как инженеру по вооружению. Каждый занимался своим делом. Кто ветки для костра рубил, кто место для застолья готовил, кто рыбу сачком собирал, кто чистил… Только я один бездельничал. Не потому, что командир, а потому, что именинник. У именинника своя задача – горючее обеспечить. Я стоял недалеко от Жени и ждал, пока он подготовит снаряд и бросит его в воду. Рыба всплывает не сразу после взрыва, а чуть погодя. Интересно наблюдать. Донаблюдался – снаряд взорвался у Жени в руках. Женю разнесло в клочья, а меня и капитана Котова ранило осколками. Меня в левую щеку и в левую же ногу, а Котова в голову и в грудь. Остальных разметало взрывной волной, но без последствий. Такая вот трагедия. Кто мог ожидать? Женя делал все правильно, он был опытным офицером. Бракованный снаряд. Такие попадались. Случалось, что самолеты подрывались от собственных снарядов. Не знаю, что было тому причиной – вредительство или случайность какая-то. Обидно. Больно. Гибель товарища – это всегда больно, а так вот, ни за понюх табаку, особенно. Из всего нашего полка Женя ждал конца войны сильнее всех. Были у него на то причины личного характера. А вот как получилось.
В 53-м году мне припомнили это происшествие, причем представили все так, будто я уехал на рыбалку с передовой и заставлял Женю ставить замедление в пять секунд, из-за чего он и погиб, не успев бросить снаряд в воду.
Меня тут же переправили в Москву, в Кремлевскую больницу, где прооперировали. Щека зажила быстро, а вот нога доставила хлопот. Осколки повредили голеностопный сустав, а суставы, как сказал оперировавший меня профессор Очкин, "дело поганое". На восемь месяцев я выбыл из строя. Обидно было невероятно. Так рваться на фронт и так по-глупому пострадать. В больнице люди смотрели участливо, думали, что меня ранило в бою. Мало кто знал, как оно было на самом деле. Я никому не рассказывал. Стыдно было. И никогда это ранение нигде не упоминал, сделал вид, что забыл его. Так и писал в анкетах: "В период пребывания на фронтах ранений и контузий не имел". Только вот нога постоянно напоминает о давней трагедии. С каждым годом все сильнее напоминает.
Отец позвонил на второй неделе моего пребывания в больнице. Не спросил, как мои дела, а сказал, что думает по поводу моего разгильдяйства, и на том наш разговор закончился. "Мальчишка! Недоумок! Болван!" Это я еще не все слова привожу, которые в тот день от него услышал. Никогда еще не удавалось мне так рассердить отца. "Я в тебя поверил! Доверил тебе полк! Разве можно тебе доверять?! Люди в три смены работают, чтобы дать фронту как можно больше снарядов, а вы ими рыбу глушите? Из пушек по воробьям еще не начали стрелять? Вам что, авиационного пайка не хватает?!" Каждое слово больно отзывалось в моем сердце. Я молчал и слушал. А что я мог ответить? Сам кругом виноват. Женя Разин погиб по моей вине, Саша Котов тяжело ранен, сам я тоже оказался на больничной койке. Отметил, называется, день рождения, будь он трижды неладен. Только на "Перепились и устроили черт знает что!" я попытался возразить. Сказал, что мы в момент взрыва были трезвыми, не успели еще выпить. Но это не помогло. "Я про все твои геройства знаю! – сказал отец. – Не дорос ты еще до того, чтобы людьми командовать, товарищ полковник". Это "товарищ полковник" очень меня задело. Больше, чем все остальные слова. Сказано оно было с таким презрением, что мне стало не по себе. Никогда еще отец так со мной не разговаривал. Но я понимал, что заслужил такое отношение. Все справедливо. Сам виноват. Идет война, каждый человек на счету, тем более – летчик, а здоровенный бугай, вместо того чтобы бить врага, валяется на больничной койке. И еще один товарищ валяется. А Женя погиб. Не в бою, а на рыбалке. Какая глупость! С тех пор я не то что рыбалку, даже рыбу не люблю. А на уху так вообще смотреть не могу. Взгляну и вспоминаю тот апрельский день, улыбающегося Женю с "РОС-82" в руке. До сих пор.
Потом был приказ отца о моем снятии с должности за пьянство и разгул и за то, что я порчу и развращаю полк. Еще там было сказано: "не давать ему каких-либо командных постов впредь до моего распоряжения". Из командира полка я стал обычным летчиком, находящимся в отпуске по ранению. Отпуск затянулся надолго. Проклятая нога то все никак не хотела заживать, то все никак не хотела слушаться. Доктора обещали, что все образуется. Однако были дни, когда в это не верилось. Ходил на костылях, как журавль. Злился ужасно. Тетя Аня успокаивала меня: "Главное, что жив остался". Но если говорить начистоту, то я бы предпочел погибнуть вместо Жени. Так мне было тогда плохо, что ничего не радовало. Ходил чернее тучи. Только когда крошечная дочка Наденька улыбалась мне, становилось немного легче на душе. "Улыбайся, милая, ты ведь не знаешь, что натворил твой папаша", – думал я. Отец со мной несколько месяцев не общался. Совсем меня игнорировал. Напрочь. Выражал этим свое недовольство. Галя утешала меня, как могла. Тяжело ей бедной со мной было. Характер у меня и без того не легкий, а тогда был и вовсе невыносимым. Но пока я болел, Галя терпела все мои выходки. Входила в положение. Расстались мы в следующем году. В 44-м.
Странные мысли посещали меня в то время. С одной стороны, я, как все советские люди, желал, чтобы война поскорее закончилась. Перелом уже произошел, мы погнали врага вспять. А с другой стороны, я боялся, что со своей ногой повоевать уже не успею. Такое вот противоречие. Я ж толком еще и повоевать-то не успел! Всего каких-то полтора месяца! Раньше, здоровым, я так не рвался на фронт, как сейчас, с раненой ногой. Где искупать свою вину, как не на фронте? Доктора осторожничали, советовали беречь ногу, но я их не слушал. Поступал наоборот. Ходил как можно больше, пытался бегать, когда сидел, делал какие-то движения. Разрабатывал, одним словом. Нога болела, не слушалась, но я не сдавался.
Глава 3
Конец войны
Как-то раз приехал Ворошилов. Сказал, что надумал навестить меня. Посмотрел, как я прыгаю, сказал, чтобы я не переживал – с такой ногой можно в кавалеристы. Ворошилов был весел. Ругать меня не стал, хотя на правах старого друга отца мог бы это сделать. Вдруг завел разговор о том, как сын Шахурина застрелил дочь дипломата Уманского. Об этом случае тогда говорила вся Москва. Все удивлялись – такой необычный случай. Но в нашей семье больше удивлялись тому, что в антисоветской организации, созданной сыном Шахурина в школе, оказались два сына Микояна – Серго и Вано и мой двоюродный брат Леонид. Ничего антисоветского по сути там не было – обычная мальчишеская глупость, тяга к приключениям, но формально было. И то, что было, подчеркивалось тем, что организация была создана в лучшей школе страны и входили в нее дети известных людей. Около тридцати человек. Тетя Аня очень переживала за Леонида. Боялась, что из-за его отца у следователя к нему будет плохое отношение. Я ее успокаивал, говорил, что Леонид, конечно, дурак, но все же ребенок. Следствие разберется, поймут, что все это от глупости, и сильно не накажут. Так и вышло – все отделались легко. Недолго в тюрьме посидели, потом была высылка. Все сходились на том, что у шахуринского сынка было не в порядке с головой. Ну а остальные просто пошли у него на поводу. То же самое сказал и Ворошилов. И добавил, глядя на меня многозначительно, что высокое положение родителей налагает на их детей двойную ответственность. За себя и за отцов. Я хорошо понял намек. Ворошилов еще сказал, что глупость глупости рознь. Есть, мол, просто глупость, лихая мальчишеская удаль, а есть глупость с гнильцой. Этот намек я тоже понял. И еще понял, что Ворошилов приехал не сам, а по поручению отца. Сразу по двум поручениям. Чтобы убедиться в том, что я сделал выводы из своего поступка, и чтобы намекнуть тете Ане, что ей не стоит очень сильно беспокоиться за Леонида. Сама тетя Аня даже не думала обращаться к отцу с просьбой по поводу сына. Знала, что ничего не выйдет. Отец категорически не любил таких просьб. Ну и что, что родственник? Отец Леонида тоже был родственник, но оказался врагом. Родственник, приятель – это не главное. Главное – это поступки человека. Насчет того, чтобы "порадеть родному человечку", у отца было одно мнение – нет! Никогда он никому не радел. Мой пример тому подтверждение. Казалось бы, можно было закрыть глаза на тот случай на рыбалке. Поехали мы на нее в свой законный день, не с передовой отлучились. Гибель Жени была несчастным случаем. Можно было мне выговор дать или вообще ничего не давать. А отец снял меня с командования полком, вот так. Был командир полка, стал летчик-инструктор. Летчиком-инструктором меня отправили в другой полк. Тогда было принято командиров, снятых в должности, переводить в другие части, хоть и не всегда это соблюдалось. Но я не имел ничего против того, чтобы остаться в своем полку. Новый полк я тоже хорошо знал. Им командовал Гриша Пятаков, лихой летчик из ставропольских казаков. Но послужить под Гришиным начальством мне не пришлось. Ему пришлось под моим, уже после войны. А в январе 1944-го, когда я наконец-то встал в строй, меня назначили инспектором в 1-й гвардейский истребительный авиакорпус. Я этого назначения не добивался, оно было для меня неожиданностью. Мне было все равно – что инспектором, что инструктором, главное, чтобы летать, чтобы на фронт. Когда первый раз после такого долгого перерыва я поднял машину в воздух, то заплакал от счастья. Сам себе удивился – с чего бы это на слезу пробило? До того последний раз плакал по-настоящему, когда мамы не стало, больше десяти лет назад. Хорошо, что в воздухе, никто не заметил. Дело было не в том, что я стеснялся своих слез, а в медицинской комиссии. Еще решат, чего доброго, что у меня нервы ни к черту не годятся, и запретят летать. С нервами в авиации строго. Чуть что заметят – и небо закрыто. А тут еще совсем недавно случай был, в октябре или в ноябре 43-го. Под Кременчугом разбился, едва взлетев, майор Смирнов, опытный летчик, воевавший с первых дней войны. Среди вещей нашли прощальное письмо, в котором майор написал, что, узнав о гибели жены и дочери, не может жить дальше. В летных кругах случай получил широкую огласку, а медикам дали команду обращать еще больше внимания на психическое состояние летного состава. После этого медики стали лютовать пуще прежнего. Попробуй только пожалуйся на что-нибудь, сразу отстранить норовят. Иногда приходилось посылать их подальше, чтобы не надоедали.