На фронт я отправился в январе, а незадолго до Нового года состоялась встреча с отцом. Она была длинной. Больше часа проговорили. Отец спросил, не пожалел ли я о том, что стал летчиком. Я удивился, с чего вдруг такой вопрос. Ответил, что ни дня об этом не жалею, потому что авиация – это моя страсть. Отец заговорил о том, какая большая работа ждет нас после войны. Восстанавливать разрушенное, строить новое, авиация тоже будет новой, не такой, как была до войны. Отец очень тяжело переживал то, что в начале войны фашистам удалось получить безоговорочное превосходство в воздухе. Сколько всего было уничтожено! Отец сказал, что мы, летчики, должны создать непробиваемый воздушный щит над нашей Родиной. Чтобы больше никто не смог бы к нам сунуться. Он спросил, что я об этом думаю. Что я мог думать? Ясно, что нужен, а раз нужен, то будет. Сам я, говорю, жизнь свою положу на то, чтобы с воздуха наша страна была надежно защищена. Отец усмехнулся, по-доброму так, и спросил, где бы я хотел продолжить службу после войны. Я ответил, единственное, что можно было отвечать на такой вопрос, не рискуя вызвать отцовского гнева: "Там, куда меня направят!" Отец одобрительно кивнул и сказал: "Тебя надо в Москве держать, чтобы на глазах был". Приободрил меня, дал понять, что видит во мне полезного для общества человека и одновременно дал понять, что ничто из моих прегрешений не забыто. Отец считал, что ничего забывать не стоит. Это я не к тому, что он был злопамятный. Совсем нет. Просто каждый поступок, каким бы он ни был, характеризует человека. Каждый поступок – часть биографии. Как можно что-то забыть? На ошибках учатся. Если забудешь свою ошибку, можешь снова ее совершить. Но мнение о человеке надо составлять исходя из того, чего в нем больше. Ни одна ошибка не должна перечеркивать судьбу. Так считал отец. И еще он считал, что каждый должен отвечать только за свои поступки. Сын не отвечает за дела отца, отец за дела сына. Каждый сам за себя отвечает. Вот пример, к слову. Шахурин, чей сын совершил убийство и самоубийство среди бела дня в центре Москвы, а также создал в школе антисоветскую организацию, оставался на посту наркома авиационной промышленности до 46-года. Он был снят и осужден не из-за сына, а из-за того, что развалил работу. Систематически выпускал некачественную продукцию, не занимался разработкой новых самолетов, в результате чего мы серьезно отстали от американцев в развитии авиации. Летчики бились на неисправных "Яках", а нарком и в ус не дул. Никто не дул, пока я не обратил на это внимание. Отец тогда меня похвалил, сказал: "государственно мыслишь". Мне очень приятно было слышать от него такие слова. Микоян, несмотря на то что два его сына участвовали в организации Шахурина и высылались из Москвы, остался на своем месте и пользовался полным доверием отца. Хирург Бакулев тоже не пострадал за глупость своего сына. Это при отце, когда главным принципом общественного устройства была справедливость. Во всем. А после смерти отца меня осудили только за то, что я был его сыном. Обвинение звучало иначе, но суть была в том, что я – сын Сталина. Мне ни за что дали восемь лет, семь из которых я отсидел. А наркому Шахурину, который умышленно гнал в армию дефектные машины, отчего гибли люди, дали семь лет. Это я так, для сравнения нынешнего времени с временами "грубейших нарушений социалистической законности и массовых репрессий". Да, приходилось сурово карать, но карали всех за дело. Если приезжаешь на прифронтовой аэродром и видишь, что машины стоят рядами по линеечке без всякой маскировки, как в мирное время, то что делать с виновными? Пальчиком погрозить и сказать "ай-я-яй"? Или что другое? Справедливость требует, чтобы суровость наказания соответствовала тяжести вины. Иначе нельзя.
Инспектор-летчик по технике пилотирования – должность особенная. В смысле ответственности. Инспекторами по технике пилотирования абы кого не назначают. Таким эпизодом в биографии можно гордиться. Простым разбором боев тут не обойтись. Указать каждому на допущенные ошибки мало. Надо научить летный состав части летать и драться как можно лучше. Слаженно, результативно, без потерь. Чтобы это был единый стальной кулак, а не пальцы врастопырку. Для этого не только надо уметь летать самому, но и в людях разбираться. Добиться четкой слаженности в бою очень трудно. У каждого летчика своя манера ведения боя. Со своими достоинствами и недостатками. Не характер, подчеркиваю, а манера. Как сказано у Горького, сложности бывают в химии, а не в характере человека. В характере все сложности – притворство. Манера в какой-то мере зависит от характера, но не определяется им целиком. Инспектор должен многое учесть, чтобы дать правильный совет. Можно долдонить под одну гребенку, но это будет неправильно. Люди разные, им надо дать возможность раскрыть все свои преимущества для общего блага. Днем я совершал боевые вылеты, проверял технику пилотирования, разбирал бои с летным составом, ночами анализировал бои, искал слабые места. Даже что-то вроде руководства боевого летчика начал писать, но потом забросил. Некогда было. С командиром корпуса генерал-лейтенантом Белецким у меня сложились хорошие отношения. Тот сразу дал понять, что поблажек мне делать не намерен. Я на иное и не рассчитывал. Примерно с месяц Белецкий ко мне присматривался. Потом вызвал, похвалил, сказал, что у меня есть все качества, необходимые для командования. Много позже я узнал от Поскребышева, что Белецкий очень хорошо обо мне отзывался, рекомендовал меня не на полк, а аж на дивизию! Видимо, его рекомендация убедила отца в том, что я взялся за ум. В мае 44-го года я получил под командование 3-ю истребительную авиационную дивизию, входившую в 1-й гвардейский корпус, которым командовал Белецкий. Мой друг Володя Луцкий в шутку называл Белецкого моим "крестным отцом". На самом деле так оно и было, ведь он помог мне окончательно вернуть доверие отца. Можно сказать, дал путевку в "большую авиацию". Теперь я уже был ученым. Недаром же говорится, что за одного битого двух небитых дают. Ни на шаг не отступал от правил и инструкций. Не позволял себе даже малейших нарушений. Помнил, что еще одного шанса у меня не будет. Если облажаюсь – отец больше не простит. Ни как отец, ни как Верховный Главнокомандующий. Скажу честно, что Василий Сталин куда больше боялся своего отца, чем полковник Сталин Верховного Главнокомандующего. Признаю, что есть у меня некая лихость. Мог иной раз пренебречь указаниями начальства, наплевать на инструкцию, бывало такое. Но слово отца для меня закон. Высший закон. Уважение, любовь, почтение, восхищение – вот что есть мое отношение к отцу. Каждый человек любит своих родителей, каждому дороги отец и мать, но мое отношение к отцу особенное. Я не могу выразить его словами. Горький с Толстым, может, и смогли бы, а я не могу.
Дивизию я принял, скажу честно, не в самом лучшем виде. Командовал ею до меня генерал-майор Ухов, неплохой летчик, но никудышный, скажу прямо, командир. За год с небольшим Ухов развалил все, что только можно было развалить. Только благодаря стараниям его подчиненных дивизия сохраняла боеспособность. Мне приходилось сталкиваться с Уховым по службе в бытность мою начальником инспекции ВВС. Уже тогда я составил о нем мнение, которое окончательно подтвердилось в 50-м году, когда Ухов был осужден за антисоветскую деятельность. Помимо клеветнических высказываний он допускал множество нарушений по хозяйственной части. Достаточно было во время обеда войти в столовую, чтобы понять, что к чему. Я взялся наводить порядок и быстро его навел. Двух недель хватило. Пришлось перетряхнуть весь командный состав, кое-кого наказать, чтобы другим неповадно было, но дивизия "пришла в чувство". Белецкий выразил мне благодарность. Уверен, что и отцу доложил. Может, не лично доложил, а через Папивина, но отец в разговоре со мной сказал: "Приятно слышать, Васька, как тебя люди хвалят". А кто меня мог хвалить, как не Белецкий?
В июне 44-го я был награжден орденом Красного Знамени. Радость мою омрачила окончательная размолвка с женой Галей. Когда мы увиделись во время моего приезда в Москву, Галя сказала, что нам лучше расстаться. Все к тому шло, поэтому я не очень-то удивился. Настроение, конечно, испортилось. Отец, не признававший разводов, особенно при наличии детей (а у нас с Галей их было двое – Саша и Надюша), высказал мне свое недовольство и обратил внимание на то, что о детях я в любом случае забывать не должен. Я ответил, что дети останутся со мной. Так решили мы с Галей. Много позже, в 47-м году, я узнал, что нашему с Галей расставанию поспособствовала подруга моего боевого товарища Вани Клещева. Встретив где-то Галю (они были знакомы), она наговорила ей на меня с три короба. Будто я изменяю Гале сразу с тремя женщинами и тому подобное. Даже имена и должности этих женщин назвала. Все это было чистейшей ложью. Не знаю, зачем ей понадобилось так поступать. Из зависти? Или просто натура такая подлая? Была у меня мысль узнать, почему меня оклеветали перед Галей, но клеветница к тому времени попала в тюрьму, и встретиться с ней мне не удалось. А то бы спросил. Но причина, конечно, крылась не в клевете, а в том, что у нас с Галей не сложилась жизнь. Если бы сложилась, то любая клевета была бы нипочем. Если веришь человеку, то не станешь идти на поводу у клеветников. Так, например, как я не иду на поводу у тех, кто клевещет на моего отца. А Галя во мне сомневалась. В этом и моя вина была. Когда-то, поначалу, дал повод. С этого все и пошло у нас наперекосяк. А жаль.
В бою под Вильно я чуть не погиб. "Мессер" пошел на таран и повредил мне винтом хвост. Редкий случай. Немцы обычно на таран не решались, кишка у них была тонка для тарана. А этот попался рисковый. Товарищи прикрыли меня, я благополучно посадил самолет. Все обошлось. Сам виноват. Увлекся, подпустил слишком близко. Урок мне был, чтобы не зазнавался, не считал себя асом. Все мы асы, пока по земле ходим.
Новый, 45-й год мы встречали с необыкновенным подъемом. Ясно уже было, что войне конец, и в нашей победе не было сомнений. Мы выстояли. Мы сломали хребет фашистской гадине и добивали ее. Вопрос был только в том – когда? Когда закончится война? Мне почему-то думалось, что в апреле. Интуиция подсказывала. Чуток ошибся, самую малость. Мечтал о том, чтобы штурмовать Берлин. Врага повсюду и везде бить надо, как в песне поется, но штурмовать Берлин – это была заветная мечта всех. Берлин был центром, символом фашизма, головой гадины. Немцы дрались за него, как могли, даже детей под ружье ставили. Пока Берлин не был взят, у врага оставалась надежда. Вспоминали небось, как сами стояли в шаге от Москвы.
Мечта моя сбылась. Сама собой. Я о ней никому не рассказывал. Но в феврале 45-го я получил новое назначение, командиром 286-й дивизии. Приказы не обсуждаются, и вопросов начальству в армии задавать не принято, но я все же спросил о причине перевода у Белецкого. Неужели, думаю, чем-то не ко двору пришелся, что-то не так делаю? Нередки были случаи, когда к человеку не могли или не хотели предъявлять претензии, но и иметь его в подчинении не хотели. Тогда устраивали перевод на такую же должность в другую часть или в другое соединение. Вроде как избавился, и не обидел. Я очень старался, командуя дивизией. Потому и задал такой вопрос. Чтобы исправить ошибки, которых я не замечаю. Со стороны всегда виднее. Белецкий ответил, что все в порядке, службой моей он доволен. Дело в том, что в 286-й дивизии в ходе подготовки к Берлинской операции планировалось большое перевооружение. Ожидали новые самолеты ЛА-7, и надо было срочно переучивать личный состав на новую матчасть. Меня сочли подходящим для этой ответственной задачи. Можно было гордиться, но я решил, что гордиться стану потом, после войны, если сделаю все как надо. Принял дивизию, пересадил целый полк на новые машины, участвовал в последней операции войны. Мои заслуги были отмечены орденом Суворова 2-й степени. Все вокруг были уверены, что вместе с орденом я получу и генеральские погоны. Признаюсь честно, немного надеялся на это и я, потому что в полковниках ходил уже четвертый год. На войне звезды падали на плечи быстро. В год по званию было нормой. А то и по два, это уж как повезет. Но генералом я стал только через год, в марте 46-го. От Поскребышева я впоследствии узнал, что отец несколько раз вычеркивал меня из списков на присвоение очередного звания. И то, когда стал, некоторые шептались у меня за спиной: "Как так! Генерал в двадцать пять лет!" Намекали, что без отца не обошлось. Это мне по документам было тогда двадцать пять, а на деле – за сорок. По жизненному опыту год войны можно за пять лет считать. И вообще все зависит от человека. Писатель Аркадий Гайдар в семнадцать лет полком командовал, а другим в пятьдесят взвода доверить нельзя. Черняховский в тридцать семь лет генералом армии стал, совершенно заслуженно. Боевой генерал. А некоторые товарищи, которые вдвое старше меня, во время войны в военсоветах отсиживались, Киев да Харьков врагу сдавали, а теперь мнят себя великими стратегами.
За то, что отец вычеркивал мое имя из списков, я не в обиде. Прекрасно его понимаю. Другому человеку дашь звание, если заслужил, а насчет сына десять раз подумаешь. О том, как это будет выглядеть, тоже подумаешь. Подумаешь-подумаешь, да и вычеркнешь. Сам бы на его месте поступил бы точно так же. Опять же, "добрые люди" исправно доносили ему о моих поступках. Часто выворачивали их наизнанку, пытаясь выдать белое за черное. Приведу один пример. Когда мы в 44-м стояли под Шяуляем, на аэродроме случился пожар, который был быстро потушен. Двое офицеров получили сильные ожоги. Случилось так, что все машины были в разгоне, не на чем было отвезти их в госпиталь. Тогда я остановил проезжавший мимо гражданский трактор (не помню, чей он был) и велел грузить пострадавших не него. Тракторист начал возражать, тогда я вышвырнул его из кабины и сам отвез ребят в госпиталь. Имел потом объяснение с энкавэдэшниками. Они меня поняли. Дня через три позвонил Поскребышев и спросил, почему я конфискую тракторы. Уже доложили! Я ему объяснил, что и как. В 1953 году, во время следствия, это происшествие снова всплыло, причем в извращенном виде. К трактору добавили объяснения с работниками комендатуры, пытавшимися задержать меня, когда я прилетел из Москвы в Шяуляй в штатском костюме. Причина была простой – горничная, гладившая мне китель перед вылетом из Москвы, зазевалась и прожгла в нем дыру. Годной военной формы под рукой не оказалось, время поджимало, пришлось надеть первый попавшийся под руку костюм. Товарищи из комендатуры удивились, увидев, как из военного самолета на военном аэродроме выходит штатский. Я предъявил документы, но это их не успокоило. Даже фамилия не произвела впечатления, такие это были сверхбдительные товарищи. Пришлось подождать, пока за мной приедут из штаба. Я назавтра забыл об этом инциденте, но на следствии он вдруг всплыл и превратился в гнусную ложь о том, как я в пьяном виде разъезжал по Шауляю на тракторе, давя людей, а будучи за это задержанным, избил дежурного по комендатуре и грозился ее поджечь. Такую чушь порол человек, которому я помог выйти в люди. Человек, которого я считал своим другом.
В ту ночь, когда по радио объявили о капитуляции Германии, у нас в дивизии никто не спал. Не до сна было, хоть усталость была невероятной. Люди не спали несколько суток подряд. После того, как Левитан прочитал акт о капитуляции фашистской Германии, все начали кричать "ура" и стрелять в воздух. Одна из дивизионных связисток залезла в кузов полуторки и начала декламировать стихи. Голос у нее был звучный, сильный, перекрывавший шум, и читала она с выражением:
"А в небе над толпой военной,
С высокой крыши,
В дождь и мрак,
Простой и необыкновенный,
Летит и вьется красный флаг".
Не знаю, чьи это стихи, но стихи замечательные. Врезались в память.