У войны не женское лицо - Светлана Алексиевич 15 стр.


Я возвращалась домой, везла четыре кассеты (два дня разговора) с "еще одной войной", испытывая разные чувства: потрясение и страх, недоумение и восхищение. Любопытство и растерянность, нежность. Дома пересказывала некоторые эпизоды друзьям. Неожиданно для меня все реагировали одинаково: "Слишком страшно. Как она выдержала? Не сошла с ума?". Или: "Мы привыкли читать о другой войне. На этой войне есть четкая граница: они-мы, добро-зло. А здесь?". Но у всех я замечала слезы на глазах, и все задумывались. Наверное, о том же, о чем и я. Вот уже были на земле тысячи войн (недавно прочла, что их насчитали более трех тысяч – больших и маленьких), но война как была, может быть, одной из главных человеческих тайн, так ею и осталась. Ничего не изменилось. Я пытаюсь большую историю уменьшить до человека, чтобы что-то понять. Обрести слова. Но на этой, казалось бы, уже небольшой и удобной для обзора территории – пространстве одной человеческой души – все еще непонятнее, менее предсказуемо, чем в истории. Потому что передо мной – живые слезы, живые чувства. Живое человеческое лицо, по которому во время разговора пробегают тени боли и страха. Иногда даже закрадывается крамольная догадка о еле уловимой красоте человеческого страдания. Тогда я пугаюсь самой себя… Путь только один – полюбить человека. Понять его любовью.

"Я эти глаза и сейчас помню…"

Поиск продолжается… Но на этот раз мне не надо далеко ехать…

Улица, на которой я живу в Минске, носит имя Героя Советского Союза Василия Захаровича Коржа – участника гражданской войны, героя боев в Испании, партизанского комбрига в Великую Отечественную. Каждый белорус читал книгу о нем, хотя бы в школе, или видел кинофильм. Белорусская легенда. Сотни раз оставляя его имя на конвертах и бланках телеграмм, я никогда не думала о нем как о реальном человеке. Миф уже давно заменил когда-то живого человека. Стал его двойником. Но на этот раз я шла по знакомой улице с новым чувством: полчаса езды на троллейбусе в другой конец города, и я увижу его дочерей – обе они воевали на фронте, – увижу его жену. На моих глазах легенда оживет и превратится в человеческую жизнь, спустится на землю. Большое станет малым. Как бы я ни любила смотреть на небо или на море, все равно больше меня завораживает песчинка под микроскопом. Мир одной капли. Та большая и невероятная жизнь, которую я там открываю. Как назвать малое малым, а большое большим, когда то и другое так бесконечно? Я уже давно их не различаю. Для меня один человек – это так много. В нем есть все – можно затеряться.

Нахожу нужный адрес, это – опять массивная и неуклюжая многоэтажка. Вот и третий подъезд, нажимаю в лифте кнопку седьмого этажа…

Дверь открыла младшая из сестер – Зинаида Васильевна. Те же широкие темные брови и упрямо-открытый взгляд, как и у отца на фотографиях.

– Мы все собрались. Утром сестра Оля приехала из Москвы. Она там живет. Преподает в Университете имени Патриса Лумумбы. И мама наша здесь. Вот, благодаря вам, и встретились.

Обе сестры, Ольга Васильевна и Зинаида Васильевна Корж, были санинструкторами в кавалерийских эскадронах. Сели рядышком и посмотрели на мать – Феодосию Алексеевну.

Она и начала:

– Горит все… Сказали нам эвакуироваться… Долго ехали. Доехали до Сталинградской области. Женщины с детьми в тыл движутся, а мужчины оттуда. Комбайнеры, трактористы, все едут. Целые полуторки. Один, помню, встал с досок и кричит: "Мамаши, сестрички! Уезжайте в тыл, убирайте хлеб, чтобы мы победили врага!". И вот они все свои шапки поснимали и смотрят на нас. А мы – всё, что успели с собой взять, – это своих детей. Держим их. Кто на руках, кто за руки. Он просит: "Мамаши, сестрички! Уезжайте в тыл, убирайте хлеб…".

Больше за все время нашего разговора она не проронит ни слова. А дочки будут иногда тихонько гладить ее руки, успокаивая.

Зинаида Васильевна:

– Жили мы в Пинске… Мне было четырнадцать с половиной лет, Оле – шестнадцать, а брату Лене – тринадцать. Олю мы как раз в эти дни отправили в детский санаторий, а с нами отец хотел ехать в деревню. К его родным… Но в ту ночь он фактически дома не ночевал. Он работал в обкоме партии, ночью его вызвали, а вернулся домой только утром. Забежал на кухню, перекусил что-то и говорит:

– Дети, началась война. Никуда не уходите. Ждите меня.

Ночью мы уезжали. У отца была самая дорогая для него память об Испании – охотничье ружье, очень богатое, с патронташем. Это была награда за храбрость. Он бросил ружье брату:

– Ты самый старший теперь, ты мужчина, должен смотреть маму, сестренок…

Это ружье мы берегли всю войну. Все, что было у нас из хороших вещей, продали или обменяли на хлеб, а ружье сберегли. Не могли с ним расстаться. Это была наша память об отце. Еще он бросил нам на машину большой такой кожух, это у него была самая теплая вещь.

На станции пересели на поезд, но не доезжая до Гомеля, попали под сильный обстрел. Команда: "Из вагонов, по кустам – ложись!". Когда обстрел кончился… Сначала тишина, а потом крики… Все бегом… Мама с братишкой успели вскочить в вагон, а я осталась. Очень испугалась… Очень! Я никогда одна не оставалась. А тут – одна. Мне кажется, что я на какое-то время даже потеряла речь… Я онемела… Кто-то у меня что-то спрашивал, а я молчала… Потом прилепилась к какой-то женщине, помогала ей перевязывать раненых – она была врач. Ее называли: "товарищ капитан". И я поехала дальше с ее санитарной частью. Они приласкали, накормили меня, но скоро спохватились:

– А сколько тебе лет?

Я поняла, что если скажу правду, отправят меня в какой-нибудь детский дом. Вот это с ходу сообразила. Ну, а я уже не хотела терять этих сильных людей. Я хотела, как и они, воевать. Нам же все время внушали, и отец говорил, что воевать мы будем на чужой территории, это все временно, война скоро кончится победой. И как это без меня? Такие у меня были детские мысли. Я сказала, что мне шестнадцать лет, и меня оставили. Вскоре отправили на курсы. Месяца четыре я училась на этих курсах. Училась и все время ухаживала за ранеными. Привыкала к войне… Конечно, надо было привыкать… Училась не в училище, а тут же, в медсанбате. Мы отступали, раненых везли с собой.

Дорогами мы не шли, дороги бомбили, обстреливали. Шли по болотам, по обочинам. Шли вразброд. Разные части. Где-то концентрировались, где-то, значит, давали бои. И вот так шли, шли и шли. По полям шли. Какой там урожай! Шли, рожь топтали. А урожай в тот год был небывалый, хлеба стояли высокие-высокие. Зеленая трава, солнце такое, а убитые лежат, кровь… Убитые люди и животные. Деревья черные… Разрушенные станции… На черных вагонах висят сгоревшие люди… Дошли мы так до Ростова. Там при бомбежке я была ранена. Пришла в сознание в поезде, слышу – пожилой солдат-украинец лает молодого: "Жинка твоя так нэ плакала, когда рожала, как ты плачешь". А мне, когда увидел, что я глаза открыла, говорит: "А ты покричи, милая, покричи. Легче станет. Тебе можно". Я маму вспомнила и заплакала…

После госпиталя мне был положен какой-то отпуск, и я попыталась разыскать свою маму. А мама меня искала, и сестра Оля нас искала. О чудо! Мы нашлись все через одних знакомых в Москве. Все на их адрес написали и так нашлись. Чудо! Мама жила под Сталинградом в колхозе. И я туда поехала.

Это был конец сорок первого года…

Как они жили? Брат на тракторе работал, еще совсем ребенок, тринадцать лет. Сначала он был прицепщиком, а когда забрали на фронт всех трактористов, стал трактористом. И днем, и ночью работал. Мама шла за трактором или сидела рядом, она боялась, как бы он не заснул и не свалился. Они вдвоем на полу у кого-то спали… Не раздевались, потому что нечем было накрыться. Вот такая их жизнь… Скоро приехала Оля, ее устроили счетоводом. Но она писала в военкомат, просилась на фронт, а ей все время приходил отказ. И мы решили – я уже была вояка, – поедем вдвоем в Сталинград и там найдем какую-нибудь часть. Маму мы успокоили, обманули, что поедем на Кубань, в богатые места, там у отца были знакомые…

У меня старая шинель, гимнастерка, две пары брюк. Отдала одни Оле, у нее совсем ничего нет. И сапоги у нас тоже одни на двоих. Мама нам связала из овечьей шерсти не то носки, не то что-то похожее на тапки, что-то теплое. Мы шли шестьдесят километров пешком, до самого Сталинграда: одна сапоги натянет, другая – в маминых тапках, потом менялись. По морозу шли, февраль месяц, обмерзли, голодали. Что мама нам сварила в дорогу? Из костей каких-то холодец и несколько лепешек. И мы такие голодные-голодные… Если засыпали и снились сны, то только с какой-нибудь едой. Во сне буханки хлеба надо мной летали.

Добрались до Сталинграда, а там не до нас. Никто нас слушать не хочет. Тогда мы решаем ехать, как мама нас посылала, на Кубань, по папиному адресу. Влезли в какой-то товарняк: я надену шинель, сижу, а Оля в это время под полками. Потом мы переодеваемся, и уже я лезу под полки, Оля сидит. Военных не трогали. А у нас же денег никаких…

Попали на Кубань… Каким-то чудом… Нашли знакомых. И там мы узнали, что формируется добровольческий казачий корпус. Это был четвертый кавалерийский казачий корпус, потом он стал гвардейский. Он формировался только из добровольцев. Там были люди всех возрастов: и казаки, которых когда-то Буденный, Ворошилов в атаки водили, и молодежь. Нас взяли. До сих пор не знаю – почему? Наверное, потому, что мы много раз просились. И нам некуда было деться. Зачислили в один эскадрон. Дали нам каждой обмундирование и лошадь. Лошадь свою надо было кормить, поить, ухаживать, все полностью. Хорошо, что у нас в детстве была лошадь, и я привыкла к ней, полюбила. И когда дали мне лошадь, села – и ничего страшного. Не сразу все получилось, но я не боялась. У меня была маленькая лошаденка, хвост до земли, но быстрая, послушная, и я как-то быстро научилась ездить. Даже форсила… Потом уже скакала на венгерских, на румынских лошадях. И настолько я полюбила лошадей, настолько узнала, что и сейчас мимо лошади равнодушно не пройду. Обниму ее. Мы под ногами у них спали, она тихонько ножку передвинет, но человека не заденет. Она на мертвого никогда не наступит, а от живого человека, если он только ранен, никогда не уйдет и не бросит. Очень умное животное. Для кавалериста лошадь – это друг. Преданный друг.

Первое боевое крещение… Это когда наш корпус под станицей Кущевская участвовал в отражении танков. После Кущевской битвы – это была знаменитая конная атака кубанских казаков – корпусу присвоили звание гвардейского. Бой был страшный… А для нас с Олей самый страшный, потому что мы еще очень боялись. Я, хотя уже считала, что воевала и знала, что это такое… Но вот… Когда кавалеристы пошли лавиной – черкески развеваются, сабли вынуты, кони храпят, а конь, когда летит, он такую силу имеет… Вот эта вся лавина пошла на танки, на артиллерию – это было как в загробном сне. В нереальности… А фашистов было много, их было больше, они шли с автоматами наперевес, рядом с танками шли – и они не выдержали, понимаете, они не выдержали этой лавины. Они бросали автоматы… Бросали орудия и бежали… Вот такая картина…

Ольга Васильевна о том бое: – Я перевязывала раненых… Рядом лежал фашист, я думала, он мертвый, и не обратила на него внимания, а он раненый… И он хотел меня убить… Я как почувствовала, как кто-то меня толкнул, и к нему повернулась. Успела выбить ногой автомат. Я его не убила, но и не перевязала, ушла. У него было ранение в живот…

Зинаида Васильевна продолжает:

– А я веду раненого и вдруг вижу: два немца из-за танкетки выходят. Танкетку подбили, а они, видно, успели выскочить. Одна секунда! Если бы я не успела очередь дать, они бы меня с раненым расстреляли. Так неожиданно все произошло. Я после боя подошла к ним, они лежали с открытыми глазами. Я эти глаза и сейчас помню… Один такой красивый, молодой немец… Было жалко, хотя это был фашист, но все равно… Как-то долго это чувство не покидало: не хочется убивать, понимаете. В душе такая ненависть: зачем они пришли на нашу землю? Но попробуй сама убить, и это страшно. Вот нет другого слова… Очень страшно. Когда сама…

Бой кончился. Казачьи сотни снимаются со своих мест, а Оли нет. Я еду за всеми, еду последняя, все оглядываюсь. Уже вечер. А Оли нет… Передают по цепочке, что они – она и еще несколько человек – остались подбирать раненых. Я ничего не могла делать, я только ее ждала. Отстану от своей сотни, подожду, потом опять всех нагоняю. Плачу: неужели в первом бою потеряла сестру? Где она? Что с ней? Может, где-нибудь умирает, зовет меня…

Оля… Оля тоже вся в слезах… Нашла меня ночью… Все казаки плакали, когда увидели, как мы встретились. Повисли на шее одна у другой, не можем оторваться. И тогда мы поняли, что нельзя нам, невыносимо быть вместе. Лучше расстаться. Сердце не выдержит, если одна погибнет на глазах у другой. Решили, что я должна проситься в другой эскадрон. А как расстаться… Как?

Но дальше воевали раздельно, сначала в разных эскадронах, затем даже в разных дивизиях. Только привет передашь, если случай подвернется, узнаешь, жива ли… Смерть на каждом шагу стерегла. Поджидала… Я помню, как под Араратом… Мы стояли в песках. Арарат был взят немцами. И было Рождество, немцы праздновали. Из нас отобрали эскадрон и батарею сорокамиллиметровую. Где-то часов в пять мы двинулись, всю ночь шли. И на рассвете встретили наших разведчиков, разведчики вышли раньше.

Село лежало внизу… Как в чаше… Немцы никогда не думали, что мы в таких песках сможем пройти, и оборону выставили малую. Мы пробрались через их тылы очень даже тихо. Спустились с горы – сразу взяли часовых и вошли в это село, влетели. Немцы выскакивали совершенно голые, только автоматы в руках. Там у них стояли елки… Они все пьяные… А в каждом дворе было не меньше двух-трех танков. Танкетки стояли, бронетранспортеры… Вся техника. Мы тут же на месте ее подрывали, и это такая стрельба, такой грохот, такая паника… Все метались… Там обстановка была такая, что в своего каждый боялся попасть. Все горело… И горели рождественские елки…

У меня восемь раненых… Подняла их вверх, на гору… Но мы, видно, совершили одну оплошность: не перерезали связь. И немецкая артиллерия накрыла нас огнем – и минометным, и дальнобойным. Я своих раненых скорей на санитарную повозку посадила, и они поехали… И на моих глазах снаряд попал в эту бричку, и все разлетелось. Когда я посмотрела, там только один человек живой остался. А тут уже немцы поднимаются на гору… Раненый просит: "Оставь меня, сестра… Оставь меня, сестра… Я уже умираю…". У него живот разворотило… Ну, кишки… Все это… Он сам собирает их и назад заталкивает…

Думала, что лошадь моя от этого раненого вся в крови, а посмотрела: она тоже ранена в бок, пакет индивидуальный весь вошел туда. Достала, было у меня несколько кусочков сахара, дала ей этот сахар. Уже со всех сторон стреляют, не поймешь: где немец, а где наши? Метров десять проедешь и натыкаешься на раненых… Думаю: надо бричку искать, подобрать всех. Еду и вижу спуск, а внизу – три дороги: и туда дорога, и туда дорога, и прямо дорога. Я растерялась… Куда ехать? А я держала повод крепко. Лошадь шла туда, куда я направляла. Ну, а тут, не знаю, какой-то инстинкт мне подсказал, где-то я слышала, что лошади чуют дорогу, и, не доезжая этой развилки, я повод опустила, и лошадь пошла совсем в другом направлении, чем я сама бы поехала. Пошла, пошла и пошла.

Я уже сижу без сил, мне уже все равно, куда она пойдет. Что будет, то будет. Она так шла-шла, а потом веселей-веселей, мотает головой, я уже и повод подняла, держу. Нагнусь и ей рану придержу рукой. Она веселей, веселей, потом: и-и-и… заржала так, услышала кого-то. У меня опасения: вдруг это немцы. Решила пустить сначала лошадь, но уже сама увидела свежий след: лошади натоптали, от тачанки колесо – прошло не менее пятидесяти человек. И метров через двести-триста лошадь уткнулась прямо в повозку. На повозке были раненые, тут я увидела остатки нашего эскадрона.

Но к нам уже шла помощь, брички, тачанки… Был приказ: забрать всех. Под пулями, под обстрелом собирали своих, всех до единого забрали – и раненых, и убитых. Я тоже поехала на тачанке. Всех там нашла, и того раненого в живот, всех их вывезла. Только лошади расстрелянные остались. Уже хорошо рассвело, едешь и видишь – табун целый лежит. Красивые, крепкие лошади… Ветер развевает их гривы…

Вся стена в большой комнате, где мы сидим, занята увеличенными довоенными и фронтовыми фотографиями сестер. Вот они еще школьницы – в шляпках, с цветами. Снимок сделан за две недели до начала войны. Обычные детские лица, смешливые, чуть усмиренные важностью момента и желанием казаться взрослыми. А вот они уже в казачьих черкесках, кавалерийских бурках. Сфотографировались в сорок втором году. По времени год разницы, а лицо уже другое, человек другой. А этот снимок Зинаида Васильевна прислала матери с фронта: на гимнастерке первая медаль "За отвагу". На этом – обе сфотографированы в День Победы… Запоминаю движение лица: от мягких детских черт – к уверенному женскому взгляду, даже некоторой жесткости, суровости. Трудно поверить, что эта перемена происходила в считанные месяцы, годы. Обычное время совершает эту работу куда медленнее и незаметнее. Долго лепится человеческое лицо. Медленно вырисовывается на нем душа.

А война быстро создавала свой образ людей. Писала свои портреты.

Ольга Васильевна:

– Мы заняли большую деревню. Дворов триста. И там был оставлен немецкий госпиталь. В здании местной больницы. Первое, что я увидела: во дворе вырыта большая яма, и часть больных лежит расстрелянная – перед уходом немцы сами расстреляли своих раненых. Они, видно, решили, что мы это будем делать. Поступим так, как они поступали с нашими ранеными. Только одна палата осталась, до этих, видно, не дошли, не успели, а может, бросили, потому что они все были без ног.

Когда мы вошли к ним в палату, они с ненавистью смотрели на нас: видно, думали, что пришли их убивать. Переводчик сказал, что мы раненых не убиваем, а лечим. Тогда один даже стал требовать: мол, они три дня ничего не ели, их три дня не перевязывали. Я посмотрела – действительно, это был ужас. Их давно не смотрел врач. Раны загноились, бинты вросли в тело.

– И вам их было жалко?

– Я не могу назвать то, что испытывала тогда, жалостью, жалость – это все-таки сочувствие. Его я не испытывала. Это другое… У нас был такой случай… Один солдат ударил пленного… Так вот мне это казалось невозможным, и я заступилась, хотя я понимала… Это у него крик души… Он меня знал, он был, конечно, старше, выругался. Но не стал больше бить… А крыл меня матом: "Ты забыла, ё… мать! Ты забыла, как они… ё… мать…". Я ничего не забыла, я помнила те сапоги… Когда немцы выставили перед своими траншеями ряды сапог с отрезанными ногами. Это было зимой, они стояли, как колья… Эти сапоги… Все, что мы увидели от наших товарищей… Что осталось…

Назад Дальше