Дворянский недоросль вырастает и просто вынужденно, даже без особого желания, общается с приказчиками, с видными деревенскими людьми, выделившимися богатством или умом. Он служит – и, естественно, ему необходимы порученцы, унтер-офицеры, исполнители его приказов. Это люди другой цивилизации, но если офицер не дурак и не подонок, он легко заметит среди подчиненных надежных, умных и полезных для дела людей. С ними – тоже естественно, в ходе общего труда, у дворянина могут складываться личные, чуть ли не дружеские отношения.
Так офицер Оленин и его слуга Ванюша "очень удивились бы, ежели бы кто-нибудь сказал им, что они друзья. А они были друзья, сами того не зная" [78. С. 185].
К середине XIX века выросли новые поколения русских европейцев – недворян: типичные горожане, которые народ видели, конечно, но имели с ним дело очень мало. Разночинцы, интеллигенты, у которых нет поместий, видят крестьян в деревне, на даче – но не как своих крепостных, не как подчиненных или как людей, с которыми исторически связаны. А как соседей, как владельцев соседних участков земли… Живущих совсем другой, не очень понятной жизнью.
Разночинец идет служить – в гражданскую службу, в большом городе. Он видит дворников, извозчиков и фонарщиков, он нанимает прислугу – но уже нет той интимной, личной связи со "своими" крепостными, как у Пушкина с Ариной Родионовной.
Именно в этой среде рождается представление о "вине интеллигенции перед народом" и о том, что народ надо "освободить". И само желание "освобождать", и выбор способов "освобождения" рождается на кружках, сборищах единомышленников – и, уж конечно, без всякого участия "освобождаемых".
В 1848 году Петрашевский пытается вовлечь простонародье в работу своего революционного кружка и с этой целью предлагает дворникам по полтиннику за вечер – лишь бы сидели и слушали. Вскоре приходится вводить еще одно условие – чтобы не засыпали. А то ведь народ смертельно скучает, слушая, как о нем надо заботиться.
Герцен первым стал утверждать, что русский мужик – это стихийный социалист и что община – готовая ячейка будущего общества равенства и братства. Уже в его времена многие мужики как раз спали и видели, как бы им сбежать из этой самой общины, но вот этого Герцен "в упор не видит" и продолжает свои диковинные рассуждения о "стихийных социалистах".
В 1860-е годы народовольцы начинают свои "хождения в народ". Они верят, что народ нужно просвещать; как только он узнает "истину", так тут же проникнется революционными убеждениями.
Но Желябов, Аксельрод, Перовская, Аптекман, Засулич, Михайлов, Фридман – все они все время сталкивались с какими-то "неправильными" крестьянами. Интеллигенты им про эксплуатацию и про нехорошую власть – а мужики зевают и отвечают: мол, мы сами виноваты, запились и Бога забыли.
Проповедовать социализм? Но крестьяне твердо убеждены: социализм – это что-то очень плохое! Это – против царя и Бога! Не раз и не два они связывают агитаторов и передают их полиции, как страшных смутьянов.
Спрашивают как-то у деревенского мужика:
– Ты народ?! А тот шапку ломает и скромно:
– Да как прикажете…
В общем, почти как у Некрасова:
В столицах шум, гремят витии,
Кипит словесная война.
А там, во глубине России -
Там вековая тишина.
Лишь ветер не дает покою
Вершинам придорожных ив,
И выгибаются дугою,
Целуясь с матерью-землею,
Колосья бесконечных нив… [79. С. 199].
Возможно, как раз понимая это, Некрасов (радетель за народ! Культовая фигура, почитавшаяся выше Пушкина!) и не стал народовольцем. Ну, а другие становились. Разочарования времен "хождения в народ" не помешали членам "Народной воли" верить в то, что надо только убить царя – и тут же грянет революция. Убив Александра II, они никак не могли понять – почему же не поднимается народ?! И тем более ударом стала казнь народовольцев – убийц царя-Освободителя и на эшафоте проклинали те самые мужики, за чье счастье они отдали свои жизни. Дело не только в монархических настроениях: в конце концов, народовольцы убили умного, интеллигентного человека, отца нескольких детей. Той же бомбой был убит и мальчик 12 лет – об этой смерти как-то забыли, а зря… Народ, плевавший на Желябова, Фигнер и Перовскую на их пути к эшафоту, помнил и это. Ну, отсталые они, русские туземцы, никак не могут проникнуться идеями собственного блага. И очень не любят, когда убивают людей.
"Народничество отражало протест пореформенного крестьянства России против помещиков и остатков крепостничества", – утверждает авторитетный справочник [80. C. 137].
Несколько странно – протест крестьянства, но выражают его почему-то вовсе не крестьяне, а городские интеллигенты. И сказано это через сто лет после народников… Объяснить могу лишь одним способом: коммунисты середины XX века – тоже русские европейцы. Они пришли позже и честно осознают себя принявшими эстафету. Ну конечно же, они принимают главное в положении русских европейцев: надо вести за собой народ – для его же собственного блага. Народники так и делали…
Не зря же они пели сами про себя, объясняя, почему угодили на каторгу:
Не за пьянство за буянство и не за ночной разбой, А за то, что заступился за крестьянский люд честной.
Отмечу еще раз искусственный, псевдонародный язык песни. Прямо как у Рылеева с Бестужевым. И как у интеллигентов, выходящих к солдатским теплушкам в августе 1914 года.
Но самый фантастический пример того, как интеллигенция придумывает туземцев, – это история с "народной" песней про утес Стеньки Разина. Сочинил эту песню напрочь забытый писатель А.А. Навроцкий – кстати говоря, вовсе не народник, не революционер, а тип насквозь "реакционный". Но реакционеры такие же выдумщики, как и революционеры, и в главном их выдумки – общие. Например, выдумка, будто Степан Разин – это народный герой и что крестьяне хотят повторения разинщины.
"Утес Стеньки Разина" сочинен в 1870 году. В 1896 году сам автор положил эти стихи на музыку, и они стали "народной песней, широко распространенной в революционных кругах" [81. С. 25].
Песня эта сегодня почти забыта, и я приведу ее текст, но не полностью – очень уж она длинная. Кто хочет – пусть читает оригинал.
Есть на Волге утес, диким мохом порос
Он от края до самого края,
И стоит сотни лет, только мохом одет,
Ни нужды, ни заботы не зная.На вершине его не растет ничего,
Там лишь ветер свободный гуляет,
Да могучий орел там притон свой завел
И на нем свои жертвы терзает.Из людей лишь один на утесе том был,
Лишь один до вершины добрался,
И утес человека того не забыл,
И с тех пор его именем звался.И хотя каждый год по церквам на Руси
Человека того проклинают,
Но приволжский народ о нем песни поет,
И с почетом его вспоминает.Раз ночною порой, возвращаясь домой,
Он один на утес тот взобрался
И в полуночной мгле на высокой скале
Там всю ночь до зари оставался.Много дум в голове родилось у него,
Много дум он в ту ночь передумал,
И под говор волны средь ночной тишины
Он великое дело задумал.
………………………..
И поныне стоит тот утес, и хранит
Он заветные думы Степана
И лишь с Волгой одной вспоминает порой
Удалое житье атамана.Но зато, если есть на Руси хоть один,
Кто с корыстью житейской не знался,
Кто неправдой не жил, бедняка не давил,
Кто свободу как мать дорогую любил,
И во имя ее подвизался,Пусть тот смело идет, на утес тот взойдет
И к нему чутким ухом приляжет,
И утес-великан все, что думал Степан,
Все тому смельчаку перескажет [82. С. 268–270].
В этих стихах куда ни кинь – все мифология. Тут и поэтика "почвы и крови", земли, помнящей "героев". И способность земли передать заветные мысли достойному – как меч Эксклибур поднимался из земли не как-нибудь, а именно для короля Артура. И способ отбора достойного – ритуально чистого аскета, эдакого юрода XIX века – который "с корыстью не знался". И сомнение, что хоть один достойный есть на Руси.
Текст, после которого не знаешь, кому звонить: в политическую полицию, доносить на духовное окормление террористов, или в "Скорую помощь", в психбригаду.
Впрочем, и после Навроцкого Шаляпин пел не менее знаменитое и на этот раз забытое не в такой степени:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывают расписные
Стеньки Разина челны.
Тут такой же абсурд, уже хотя бы в том, что речные корабли-струги, с палубами и мачтами, несущими паруса, названы "челнами". Никогда не назвали бы их так ни разинцы, ни люди, вообще хоть что-то понимающие в предмете.
Но главное – Степан Разин никогда не был народным героем, образцом для подражания и объектом восхищения. Никто и никогда не пел о нем песен и с почетом его не вспоминал, все это придумал Навроцкий. В народном сознании Степан – разбойник и страшный преступник, поправший все законы божеские и человеческие. В аду Степан Разин вечно грызет раскаленные кирпичи – такое ему наказание за содеянное.
Нет ничего более нелепого и дикого, чем считать сочиненные интеллигентами песни о Разине проявлением народного духа, откровением души русских туземцев.
Глазами этнографов
Европейцы считали, что история происходит у народов "исторических", – динамичных, как говорил Карл Ясперс – "осевых" [83. С. 11], то есть начавших развитие, движение от исходной первобытности.
А народы "неисторические", первобытные, и должны описываться совсем другой наукой – этнографией, от "этнос" – "народ" и "графос" – "пишу". То есть народоописанием. История повествует о событиях, пытается анализировать их причины. Этнография – об обычаях, нравах и поведении, об одеждах и еде. То есть о статичных, мало изменяющихся состояниях.
О русских туземцах и не писали исторических сочинений; в истории их как бы и не было. О русских туземцах писали исключительно этнографические сочинения – о его домах, одежде, пище, хозяйстве, суевериях [84; 85; 86]. Книги эти написаны с разной степенью достоверности, в разной мере интересны, и в них проявляется весьма разная мера таланта автора. Но вот что в них несомненно общее, так это сугубо этнографический подход. Самое большее, фиксируются именно этнографические изменения: появился картуз вместо шапки; стали меньше носить сарафаны, больше платья "в талию"; смазные сапоги вытесняют лапти… и так далее. Так же вот и Николай Николаевич Миклухо-Маклай фиксировал, что изменилось на побережье Новой Гвинеи между двумя его приездами [87], а В.Г. Тан-Богораз очень подробно описывал, как изменяется материальная и духовная культура чукчей под влиянием американского огнестрельного оружия и металлических ножей и скребков [88].
И при советской власти эти вопросы не ставились.
Такие же подходы к русским туземцам проявляют и при советской власти. Пока разделение на "интеллигенцию" и "народ" еще достаточно остро, в 1920–1940 годы достаточно остро, это имеет и политические последствия. В более позднее время – теоретически.
Но что характерно: до сих пор материальная культура русских туземцев изучена куда лучше духовной. Коллективизация поставила последнюю точку в их истории.
Русские туземцы, десятки миллионов человеческих существ, ядро которых составляло русское крестьянство, так и исчезли с лица земли, не получив того, чего так хотели: обычнейшей лояльности, признания их права быть такими, какими они хотят и считают нужным быть. Ведь и проводившие коллективизацию не видели в них особого народа, не считали важным их образ мышления, систему ценностей, взгляды, оценки. Разве что выдумывали, какими они должны быть с точки зрения русских европейцев.
Еще в 1960-1970-е годы в России жили крестьяне. Но всем им, последним русским туземцам, было по 70, по 80 лет. Люди моего поколения еще помнят крестьян, но уже слабо – так, детские воспоминания времен достаточно давних. Сейчас крестьян в России больше нет, остались разве что долгожители.
Справедливости ради – почти нет и русских европейцев, но история этого слоя все же получила продолжение.
Русские туземцы ушли с исторической арены не изученными. Это совершенно таинственный народ, изученный крайне поверхностно. То есть мы достаточно хорошо знаем его этнографию: как одевались, как сидели, на чем, что ели и так далее. И это все.
Мы очень мало знаем о русских туземцах и совершенно не знаем их истории. Ведь строй понятий, миропонимание русских туземцев вовсе не оставались неизменными весь Петербургский период нашей истории. Полагалось исходить именно из этого – что изменяющийся, живущий в динамичной истории и сам творящий историю слой русских европейцев живет среди вечно неизменного, пребывающего вне истории народа русских туземцев. А туземцы ведь тоже изменяются, и они тоже живут в истории.
Сегодня написана даже Всемирная история с позиции фундаментальных ценностей народа сомали. Профессора, происходящие из перуанских племен индейцев кечуа и аймара, пишут историю этих народов. Не как Писсаро и другие конкистадоры покоряли индейские империи, не как жившие в городах креолы воевали с Испанией, и не как правительство Перу принимало решения и вело войны. А как и какими ценностями жили сами индейцы, когда их завоевывали или когда они воевали на стороне то Испании, то Перу.
В России такая работа еще не проделана. Иногда историки ставят весьма интересные задачи. Например, Н.Я. Эйдельман предположил: а что, если дворянская консервативная позиция в эпоху Екатерины II как-то соотносится с позицией хотя бы части крестьянства?! [70. С. 28–29]. Но даже и здесь поставлен вопрос – и не более. Ответа же на него нет и не предвидится.
Таинственные туземцы
Естественно, неведомые туземцы постоянно делают что-то такое, чего не ожидают европейцы. Ведь их отношение к историческим событиям остается совершенно непонятным для русских европейцев: и для политических деятелей, и для историков. Взять то же освобождение крестьян 1861 года… Реакция крестьянства на это событие оказалась по крайней мере более сложной, чем планировали "баре".
Даже зная об этих событиях, мы крайне плохо представляем себе духовную жизнь народа, причины тех или иных явлений. Какие группы крестьян и почему были "за" Манифест? Какие хотели радикального освобождения "с землей"? Кто и почему не хотел выходить из крепостного состояния? Тут кроется множество социально-психологических проблем, которые сегодня не то что решать, их и ставить почти невозможно – потому что нет никакой базы: нет никаких сведений о том, что вообще думали, чувствовали, хотели от жизни мужики, как воспринимали они окружающее?
Нет ответа. Общественная и историческая психология "русских туземцев" совершенно не изучена, практически не известна и для второй половины XIX, даже и для XX века. Например, вот очень загадочный вопрос: почему народ в своей массе так не хотел Первой мировой войны?
Массовый энтузиазм? Простите, но чей энтузиазм? Русские европейцы и правда хотели войны.
Начало Первой мировой войны – 1 августа по новому стилю… 19 июля – по старому. 20 июля 1914 года улицы Петербурга запрудили ликующие толпы. Состоялся и немецкий погром: толпа громила кафе и магазины под вывесками с немецкими именами или названиями. На Литейном проспекте вытащили из трамвая и чуть не линчевали немецкого офицера: бедняга приехал в Россию в гости к родственникам, в гражданской одежде. Теперь он направлялся на Финляндский вокзал, чтобы уехать домой… Изрядно побитый немец еле добрался до германского посольства, но и там не было безопасно: вечером 22 июля германское посольство взяла штурмом толпа, вооруженная ломами и железными крючьями. К тому времени дипломаты уже уехали, но остался привратник Адольф Катнер. Привратника убили, здание посольства ограбили и подожгли. К ночи оно пылало, как свечка.
В эти же дни празднично одетые толпы с криками ура и с пением патриотических песен сходились к Зимнему дворцу, танцевали на мостовой. К этим веселым, разряженным, выходили царь с царицей, слушали верноподданнические восторги.
Подобное происходило не только в России! Справедливости ради: в Берлине не сожгли русское посольство, но ликование было массовым и распространялось от столицы до самых до окраин.
В Вене и в других городах и весях империи Габсбургов "необозримые толпы людей" запрудили площади и аллеи, кричали войскам: "Вы наши герои! До встречи под Рождество! Ждем с победой!"
Ну ладно – Германия и Австро-Венгрия начали войну, но ведь и в Англии, во Франции начало войны встречали с таким же энтузиазмом. Между прочим, читателю наверняка знакомы тексты, свидетельствующие об этом энтузиазме! Взять хотя бы рассказ Конан Дойла "Его прощальный поклон". Действие рассказа происходит в "самом страшном августе за всю историю человечества", и в нем повествуется, как Шерлок Холмс обманул и в конце концов сдал властям немецкого агента фон Борка. В конце рассказа, после слов о том, что "англичанин существо терпеливое, но сейчас он несколько ощерился", Шерлок Холмс обращается к Уотсону с такой речью: "Скоро поднимется такой восточный ветер, какой никогда еще не дул на Англию. Холодный, колючий ветер, Уотсон, может, многие из нас погибнут от его ледяного дыхания. Но все же он будет ниспослан Богом, и когда буря утихнет, страна под солнечными лучами станет лучше, чище, сильнее" [89. С. 332].
Вся Европа готовила Первую мировую войну. Вся Европа радовалась, когда она началась, и все предвкушали победу. Но ничего подобного не возникло "во глубине России". Не было там ликования, не было нарядных толп, не было всплесков патриотического восторга. Была лояльность – готовность выполнять долг, но уже осенью 1914 года число дезертиров превосходило всякое вероятие.
Можно как угодно относиться к этому – но у народов Европы дезертирство было очень, очень непочтенным явлением. В книгах и Джона Голсуорси, и Пьера Даниноса комплиментом звучит: "Он безупречно вел себя во время войны" [90. С. 69].
В России был слой, в котором Георгиевский крест почитался, а вернувшихся инвалидов почитали. Но гораздо больший процент крестьян воевать не хотели и только терпели призыв, как "налог кровью", и то пока армия побеждала. К концу же 16-го года великое множество дезертиров делали почти неуправляемой ситуацию в прифронтовой полосе, а в некоторых деревнях число дезертиров превысило число призывников.
В начале 1917 года толпы дезертиров хлынули с фронта, а в Петербурге стала возможна Февральская революция, опиравшаяся на части, которые не хотели попасть на фронт.
С чего я взял, что это были именно русские туземцы?
Во-первых, потому, что в Европе не было ничего подобного. В том числе в Германии и в Венгрии, где в 1918 году тоже произошли революции. Но вот массового дезертирства, дезертирства как политической проблемы в них – не было.