Сэлинджер. Дань жестокому Богу - Елизавета Бута 4 стр.


В дневнике Кафка пишет о Штайнере без чрезмерного пиетета. Для него очевидны риторические приемы, с помощью которых лектор завораживает аудиторию. Однако сверхъестественные способности оккультиста, в которые он склонен верить, вызывают у него почтение. Не меньшее почтение вызывают и разносторонние познания и таланты Штайнера: "Он был очень близок к Христу. Он поставил в Мюнхене свою пьесу (ты можешь изучать ее целый год и все равно ничего не поймешь), сам нарисовал костюмы, написал музыку. Он был наставником некоего химика…" Тем не менее, к восхищению все же примешивается ирония: "Госпожа Ф.: "У меня плохая память". Д-р Шт.: "Не ешьте яиц"".

Кафка решается нанести знаменитому оккультисту визит и рассказать ему о собственном опыте ясновидения. Да, ему знакомы эти состояния, когда он реально живет в своем воображаемом мире. Кажется, это близко к тому, о чем говорит господин доктор. "Но покоя, который, по-видимому, приносит ясновидящему вдохновение, в этих состояниях почти не было". Во всяком случае, лучшие свои работы он написал не тогда. Между тем, главное для него – писательство, именно в нем он находит редкое счастье. Но писательству страшно мешает необходимость зарабатывать деньги чиновничьим трудом. Это так изматывает. Не добьют ли его окончательно теософские штудии? Впрочем, он готов взвалить на себя и такой груз – вдруг это облегчит его страдания? Что посоветует ему господин доктор?

Мы не знаем, что посоветовал посетителю Штайнер, Кафка об этом не пишет. Но под конец в описании визита слышится откровенный сарказм: Штайнера одолевает насморк, и, пока посетитель изливает ему душу, духовный наставник самозабвенно копается платком в носу. Больше упоминаний о Штайнере и антропософии в дневниках нет. Кафка предпочел быть несчастным человеком, лишь изредка находящим счастье в приступах писательского вдохновения, а не обретшим покой и волю антропософом.

На самом деле вопросы, которые поставил перед Штайнером Кафка, уже заключали в себе ответы. Писатель изначально рассматривал свое призвание как нечто альтернативное духовным поискам. Он был бы рад дополнить одно другим, но боялся, что спиритизм будет мешать творческому вдохновению, вытеснять его вследствие их очевидного сходства. О том, что ответ был ясен ему еще перед началом разговора, свидетельствует и такая деталь. "В его (Штайнера. – Б. Ф.) комнате я пытаюсь выказать робость, испытывать которую не могу, тем, что нахожу самое неподходящее место для своей шляпы…"

Несчастный невротик, идущий к мэтру оккультизма, чтобы вопрошать его о смысле жизни, не испытывает робкого почтения, так как про себя уже понимает, что советы ему ни к чему. Он и сам знает, в чем этот смысл заключается. По крайней мере для него.

Каждый дышит, как он пишет

Не то – Сэлинджер. По мере увлечения восточными практиками в нем растет уверенность, что писательство – тоже средство духовного совершенствования, поэтому жертвовать одним для другого не резон. По сути, это один путь. Более того, спасаясь сам, писатель транслирует свою интуицию читателям, помогая им найти себя в этом мире. Ученик становится учителем. Вовсе не случайно он подарил свами Нихилананде диптих "Фрэнни и Зуи". В нем как раз рассматривается коллизия, произошедшая в душе молоденькой студентки актерского факультета Фрэнни, которая случайно наткнулась на русский духовный текст XIX столетия "Откровенные рассказы странника духовному своему отцу". Анонимный рассказ, переписанный на Афоне настоятелем Черемисского монастыря из Казанской епархии игуменом Паисием, многократно публиковался в России, а затем и за ее пределами стараниями православных людей, оказавшихся в изгнании.

Там он и был переведен на европейские языки. Английский перевод Реджинальда М. Френча под названием "The Way of a Pilgrim" ("Путь паломника") и прочла сэлинджеровская героиня. (Во всяком случае, именно его читала жена писателя Клэр, вероятно, послужившая ее прототипом.)

Юная американка, подобно русскому страннику, встает на путь "умного делания", беспрерывного творения Иисусовой молитвы. Это так переворачивает ей душу, что жить по-прежнему она уже не в силах. И даже делает первый шаг в сторону от этой жизни: бросает театральный факультет. Жизнь – сплошная показуха, театр – показуха вдвойне. А безостановочная молитва – прямой путь от житейской суеты к Богу. Причем не требующий веры. Отбросьте пустые мечты и глупые слова, действуйте. И действовали не только православные мистики, утверждает Фрэнни, но и индусские и буддийские аскеты, твердившие свои бесконечные мантры.

Перед нами в сжатом виде религиозная программа контркультуры. В 60-е эти лозунги овладели студенческими массами и повели их на Восток, к индийским гуру, японским роси и тибетским римпоче. Но в 50-е герои Сэлинджера – беспомощные одиночки, которые бьются головой о стену. Вот и Фрэнни бьется, даже близкий человек ее не понимает, только и остается, что упасть в обморок. На этой метафоре полного отчуждения героини от действительности Сэлинджер и заканчивает рассказ. В последней фразе губы очнувшейся девушки "беззвучно зашевелились, безостановочно складывая слова". Мы знаем какие.

Во второй части диптиха брат Фрэнни Зуи – красавец и преуспевающий актер, мучимый, однако, теми же метафизическими вопросами, что и сестра, – пытается вернуть ее к жизни. Он говорит вроде бы правильные вещи: Иисусова молитва не может быть самоцелью, нельзя увлекаться погоней за святостью ради святости, это мертвая рациональная конструкция, духовный тупик и т. д. Но девушка, любящая брата и доверяющая ему, тем не менее не желает его слушать и продолжает беззвучно молиться. Зуи понимает, в чем его ошибка – он впал в нравоучительный тон и взывает к уму сестры, а не к ее чувствам. То есть попадает в ту же западню, из которой пытается извлечь Фрэнни.

Выход один – прибегнуть к актерскому искусству, которым он владеет в совершенстве. Уйдя в другую комнату обширной манхэттенской квартиры, он звонит сестре от имени старшего брата Бадди, писателя и мудреца. Сестра, в конце концов, распознает розыгрыш, но ее защитная броня пробита, и Зуи наносит в эту брешь главный удар. Я не хочу изображать всезнайку-ясновидца, твори свою молитву, если хочешь, но помни – ты большая актриса, это твое настоящее призвание. "И тебе остается только одно, единственный религиозный путь – это играть. Играй ради Господа Бога, если хочешь – будь актрисой Господа Бога. Что может быть прекрасней?". Но что значит быть актрисой Бога? Это значит играть не для самоутверждения, а для зрителей. Зуи вспоминает, как покойный брат Симор просил его в детстве начистить ботинки перед радиошоу "Умный ребенок" – семейным подрядом Глассов. Для кого? Для толстой тети. Он так и не понял, что это за тетя, но ботинки чистил из уважения к брату. И только сейчас сообразил, что в этом был смысл. Какой? "А разве ты не знаешь – слушай же, слушай, – не знаешь, кто эта Толстая Тетя на самом деле?.. Это же сам Христос. Сам Христос, дружище".

Играть для другого – это значит играть для Другого. Бескорыстно стремясь к совершенству в своей профессии, ты спасаешься сам и помогаешь спастись ближнему. Это и есть твоя истинная Иисусова молитва.

Меткость курильщика

После "Фрэнни и Зуи" Сэлинджер опубликовал еще одну повесть – "Симор: введение" (1963). Она написана от лица Бадди и рассказывает о литературном наследии Симора – стихах, которые докажут всему миру его гениальность. Но вот незадача, вдова поэта отказывается дать право на публикацию. Почти не таясь, Сэлинджер дает понять, что Бадди – его альтер эго. Правда, живет на севере штата Нью-Йорк, а не в Нью-Гэмпшире, да еще, вдобавок, преподает в женском колледже английскую литературу на полставки, но он – писатель-отшельник, скрывающийся в хижине на склоне холма в глухом лесу. В воображении читателя может возникнуть треугольник из трех писателей, одного вымышленного и двух настоящих – Дэвида Сэлинджера и Дэвида Торо, который (правда, на век раньше) проживал неподалеку на Уолденском пруду в штате Массачусетс. И тоже не на шутку увлекался Бхагавадгитой.

Сэлинджер награждает Бадди не только своей профессией, но и мировоззрением. Это индуизм, каким его преподал западным почитателям свами Вивекананда. От классического, скованного кастовой системой, он отличается открытостью миру и желанием преобразить его в такое место, где людям жилось бы свободно и радостно. Ты можешь быть мирянином или отшельником – неважно, это просто разные способы, ведущие к одной цели. Вот и про себя Бадди говорит, что он склоняется к тому, "чтобы назвать себя третьесортным карма-йогом с небольшой примесью джняна-йоги, для пикантности". То есть принимает как путь действия, так и путь знания. Но это лишь "сладкозвучное восточное имя". Ибо корни его восточной философии, признается Бадди (он же Сэлинджер), уходят не только в адвайта-веданту свами Вивекананды, но и в Библию. Хотя Сэлинджер шутливо открещивается от Востока, он все же, скорее, следует путем харизматичного свами, который придал индуизму новый импульс не без влияния христианства. Во всяком случае, на Христа писатель смотрит его глазами и с почтением цитирует гуру: "Узри Христа, и ты христианин. Все остальное – суесловие". Различия между религиями снимаются через мистический опыт. Чем глубже опыт, тем меньше различий.

Главная тема "Фрэнни и Зуи" получает законченную формулировку: настоящее писательство (как и любая форма творчества) – это не профессия, а религия. Более того, именно поэты – святые провидцы нашего времени. "Разве истинный поэт или художник не ясновидящий? Разве он не единственный ясновидящий на нашей Земле?" За это они и расплачиваются своей жизнью. "Настоящего поэта-провидца, божественного безумца, который может творить и творит красоту, ослепляют насмерть его собственные сомнения, слепящие образы и краски его собственной священной человеческой совести". Главное – творить бескорыстно, не обращая внимания на поношения и похвалы. И читатель-всезнайка уже готов подхватить: так Кришна учил Арджуну в Бхагавадгите исполнять долг своей варны – не заботься о плодах, и спасешься.

Но автор тут как тут и ловко сбивает пафос. В конце повести Бадди вспоминает, что в детстве Симор учил младшего брата, как лучше всего попасть в цель стеклянным шариком. Излюбленная игра американских подростков со времен Тома Сойера и Гекльберри Финна, еще совсем недавно в нее играли и в сельской глуши, и на суетливом Манхэттене. Так вот, главное здесь – не надо изо всех сил целиться и волноваться: попадешь или нет. И тогда попадешь обязательно. Оставим в стороне дзэнские советы по стрельбе из лука, столь популярные нынче среди интеллектуалов, иронизирует Бадди, все это можно описать не только на восточный лад. Так курильщик попадает окурком в мусорную корзину, когда не выделывается на потеху окружающим и ему совершенно наплевать – попадет он в нее или нет.

Рукописи не горят

После "Симора" Сэлинджер замолчал на долгие годы (не считая публикации в 1974 году рассказа "Хэпворт 16, 1924"). Почему? Кредо сформулировано. Вперед – пиши для людей. Литературоведы объясняют его молчание беспощадной критикой, которая обрушилась на последние повести о Глассах. Ругали его и коллеги-писатели, в том числе такие тонкие, как Джон Апдайк. Вот наш ранимый гений и обиделся, окончательно спрятавшись в своей хижине на холме. Перестал печататься, не соглашается на интервью и крайне неласков к любому, кто попытается хотя бы немного приподнять завесу тайны над его уединенной жизнью. Дал в 1974 году последнее интервью, где заявил, что пишет исключительно для собственного удовольствия: "Не печататься – вот что дарит мне настоящее спокойствие. Тишину. Публикации – это страшное вторжение в мою частную жизнь. Мне нравится писать, я это люблю. Но пишу только для себя". Даже если это и правда, то далеко не вся. Уж слишком Сэлинджер не похож на невротика, который в страхе за свою психику бежит публичности.

Возможно, причина иная. Творец стремится достигнуть совершенства, работая для других, но эти другие изо всех сил мешают его труду. Мысль о том, как новое его произведение будет принято читателями, мешает ему сосредоточиться: вместо того чтобы спонтанным движением запустить окурок в корзину, он думает о зрителях и промахивается. Что же делать? Выходит, что, думая о читателе, он мешает собственной самореализации и, следовательно, мешает читателю получить то, что может помочь тому в духовных поисках. Это неразрешимое противоречие усугубляется тем, что страсть увидеть свое произведение напечатанным ослепляет автора и может заставить его пойти на поводу у доброхотов-критиков, чтобы заслужить их похвалу. И не заметить, что вместо высшей цели он преследует совсем другое – удовлетворение своего мелкого тщеславия. "Хочу ли я отдать это описание в журнал? Да, хочу. И напечатать хочу. Но дело-то не в этом: печататься я хочу всегда", – с отчаянием рефлексирует Бадди в "Симоре". Так что же остается? Как преодолеть это последнее искушение? А вот как. Не печататься, писать "в стол". Достигнуть истинного совершенства в тиши своего кабинета, в своем отшельническом убежище.

А как же "толстая тетя", для которой ты должен чистить свои ботинки? Как же твоя миссия в этом мире? Ничего страшного. Что такое 10-20 лет в масштабе вечности? Я умру, и мои совершенные писания увидят свет. Рукописи не горят, тем более, если держать их в надежном месте. Зато перед Господом я предстану с чистой совестью.

"Раз творчество – твоя религия, знаешь, что тебя спросят на том свете? – цитирует Бадди своего брата и наставника Симора. – Впрочем, сначала скажу тебе, о чем тебя спрашивать не станут… Тебя не спросят, длинная ли была вещь или короткая, грустная или смешная, опубликована или нет… А тебе задали бы только два вопроса: настал ли твой звездный час? Старался ли ты писать от всего сердца? Вложил ли ты всю душу в свою работу?"

И Сэлинджер мечтает ответить на оба вопроса – да.

Нам не дано предугадать…

В Финляндии есть маленькая театральная труппа "Братья Хоукка". Один из ее спектаклей, "Странник", сделан по тем самым "Откровенным рассказам странника духовному своему отцу", которыми чуть не зачиталась до смерти сэлинджеровская Фрэнни. То, что эта книжка оказалась в руках у молодых театральных экспериментаторов, вполне закономерно. Тяга к экзотическим духовным поискам, которой Сэлинджер так щедро наделял своих юных героев, на Западе никогда не ослабевала. Удивительно другое. Финны словно подхватили эстафету в тот момент, когда улыбающаяся Фрэнни забылась "глубоким сном без сновидений". Веданта недаром называет так четвертую турию – последнюю стадию на пути к освобождению – мокше. Слова брата возымели эффект, намекает писатель.

Актеры пересказывают историю странника языком того самого театрального искусства, вернуться к которому в новом качестве призывает сестру Зуи. А начинался проект и вовсе площадным действом. Будущий исполнитель главной роли Юха Валкеапяя разослал своим знакомым по электронной почте вопрос "Что вам нужно, чтобы жить в этом мире?" А потом прошел по одной из главных улиц Хельсинки, читая ответы в мегафон. Все правильно: мир – театр, и люди в нем – актеры. Но чем громче он вещал, тем хуже его слышали. И тогда проект обрел камерное звучание.

Рассказ о человеке, который задался аналогичным вопросом в России позапрошлого века, излагается за столом, вокруг которого сидят еще два актера (они играют тех, кто встретился герою на пути) и совсем немного зрителей. И ответ этот обманчиво прост, как в песне "Битлз", – "All you need is love". Русский странник не бежал от действительности, хотя и его не миновало искушение удалиться от мирской суеты. Сведя ум в сердце, как учат православные аскеты, он понес свой внутренний свет людям. Иногда, казалось бы, безрезультатно. Избившие его разбойники вовсе не покаялись, лишь за целковый подсказали, где найти ими же украденную Библию. Иногда результат вроде бы достигался помимо него. Женщина, которая хотела его соблазнить, пережила страх Божий, покаялась и сама стала на молитвенный путь, о чем он случайно узнал через несколько лет. Но и не зная, продолжал бесконечный подвиг спасения мира. Кого-то научал Иисусовой молитве, с кем-то делился последним.

Он остается в мире, чтобы полюбить его всей силой очищенного молитвой сердца. Как написал в предисловии к парижскому изданию книги замечательный русский богослов архимандрит Киприан (Керн), творение Иисусовой молитвы "наполняет странника такой любовью к миру, природе, зверям и людям, что не только нельзя говорить о мироненавистничестве, но, наоборот, в его безыскусном рассказе можно прочитать настоящий гимн любви к этому миру и человеку".

Назад Дальше