Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер 6 стр.


Два старших родича, которых Николай в отрочестве чуть ли не обожествлял, были типичными представителями поколения, породившего в итоге большевистскую революцию. Они подвергали сомнению и эмпирический метод, и идеализм, пытались найти место для веры в сфере чистого знания, а в итоге вернулись в православную церковь. Дядя Евгений писал в мемуарах о том, как его воспитывала глубоко верующая мать, как он восстал против этого наследия, прочитав французских и английских философов-позитивистов. А затем, когда он поглотил еще и немецкую философию, не оставлявшую камня на камне от позитивистского эмпиризма, осознал – и в этом отразились все разочарования его поколения, – что "все те формулы, в которые я слепо, догматически верил, были разом вдребезги разбиты. Детская самоуверенность пропала, и я пришел к смиренному сознанию того, что у меня еще нет миросозерцания, что мне все сызнова нужно пересмотреть и переработать".

Эти духовные метания вовсе не были проявлением внутренней нерешительности, напротив, они свидетельствуют о том, насколько серьезно то поколение было озабочено поисками истины. Сами идеи были даже не так важны по сравнению с главным – той строгостью, с какой философские учения внедрялись в жизнь. Романтический идеал XIX века требовал жить в полном соответствии со своими убеждениями, доходить в размышлениях до самых последних выводов и применять их в жизни, не оглядываясь на последствия. Этого требовала сама жизнь, и согласиться на меньшее было бы моральной трусостью. Философские идеи воспринимались в России того времени не как игра мысли, а как завершенная программа действий. Дядя Николая Евгений Трубецкой в автобиографии 1920 года писал о своем увлечении метафизикой: "Человек, захваченный одной мыслью, одним чувством, глухой ко всему прочему, в данную минуту влагает в эту одну мысль ту силу темперамента и волевой энергии, которая не знает препятствий, а потому непременно достигает цели".

Одним словом, Россия переполнялась и кипела идеями и проявляла поразительную готовность полностью им отдаваться. Герцен запечатлел эту склонность с присущим ему сарказмом, трагически предугадав судьбу страны в XX веке:

Мы большие доктринеры и резонеры. К этой немецкой способности у нас присоединяется свой национальный… элемент, беспощадный, страстно сухой и охотно палачествующий… Неустрашимым фронтом идем мы, шаг в шаг, до чура и переходим его, не сбиваясь с диалектической ноги, а только с истины.

В этой насыщенной интеллектуальной среде появился на свет 16 апреля 1890 года Николай Трубецкой. Его семья жила в Москве, в Староконюшенном переулке в районе Арбата. Выходные и лето проводили в поместье Узкое у самой границы Москвы – цветники и тропинки этого имения любовно описал Пастернак, позднее получивший Нобелевскую премию за роман "Доктор Живаго". Одногодок Николая, он был одним из ближайших его университетских друзей. Узкое послужило источником вдохновения для стихотворения "Липовая аллея" (1957):

Ворота с полукруглой аркой.
Холмы, луга, леса, овсы.
В ограде – мрак и холод парка,
И дом невиданной красы.

Крепостное право отменили за год до рождения отца Николая, Сергея Трубецкого, но в имении все еще присутствовал старый порядок, ощущался он и в довольно благополучном детстве Николая. По воспоминаниям Евгения, 20 июля, в день празднования иконы Богоматери Ахтырской, отпрыски Трубецких принимали у себя деревенских детей и раздавали им сладости, как поступали их предки-помещики.

Николай рос среди академического блеска и славы отца и дяди и вслед за ними погружался в интеллектуальные течения того времени. Отец занял должность ректора Московского университета в 1904 году, а в 1905-м на этом же посту умер. В автобиографии Пастернака несколько абзацев отводится этой семье:

Старшие Трубецкие, отец и дядя студента Николая, были – один профессором энциклопедии права, другой ректором университета и известным философом. Оба отличались крупной корпуленцией и, слонами в сюртуках без талий взгромоздясь на кафедру, тоном упрашивания глуховатыми, аристократически картавыми, клянчащими голосами читали свои замечательные курсы.

Сергей Трубецкой видел, как под царем Николаем и российской монархией зашатался трон, и его общественное положение означало, что семья не может оказаться в стороне от политики. В ночь на 10 декабря 1904 года Ольга Николаевна Трубецкая, тетя Николая, записывала в дневнике:

Мало-помалу в мирное и тихое русло прежних общественных и семейных отношений начинают просачиваться отголоски партийной розни… Даже между детьми ссоры и споры, доходящие до драки – за или против самодержавия.

Через месяц, 9 января 1905 года, войска открыли огонь по мирной демонстрации в Петербурге, убив по меньшей мере двести безоружных людей и спровоцировав неистовое насилие революции 1905 года, внушившей высшим сословиям отвращение и страх. Отец Николая пытался не вмешиваться в политику, но, как ректор университета, вынужден был исполнить определенную обязанность, что, по всей видимости, подорвало его здоровье и приблизило смерть. В тот год во главе делегации выборных от Земского съезда он пытался убедить Николая II провести реформы, которые могли бы спасти трон и, во всяком случае, уберегли бы Россию.

Эта попытка окончилась крахом и вдобавок навлекла на Трубецких злопамятную ненависть Владимира Ленина, который в издевательском некрологе обозвал Сергея Николаевича "буржуазной челядью царя". Это сыграет роковую роль в 1917 году, когда Трубецкой должен будет сделать выбор – оставаться в Москве или бежать.

Серебряный век

Эпоха с 1905 года до Октябрьской революции была порой политического и поэтического брожения. Уже было ясно, что дни монархии сочтены и ее крах произойдет на глазах того поколения, к которому принадлежал Николай Трубецкой. То был русский Серебряный век, чрезвычайно плодотворный период для русского искусства и поэзии, а также для переосмысления научных идей и западной философии XIX века.

Одним из самых влиятельных людей этой эпохи был "дядя Владимир", Владимир Соловьев, скончавшийся в 1900 году в семейном поместье Трубецких Узкое в присутствии отца Николая. Этот мистический и религиозный философ (хотя Николай звал его "дядей", они не состояли в родстве) продолжал славянофильскую традицию XIX века, в которой главенствовали метафизика и идеализм. Друживший с ним Достоевский вывел его в образе Алеши Карамазова – наивного героя "Братьев Карамазовых". Мистицизм Соловьева подводил итоги русской философской традиции на исходе XIX века.

То был максималистский период русской философии. Интеллектуалы вроде Соловьева стремились добраться до границ разума, туда, где рациональное встречается с оккультным, эзотерическим, мистическим. Николай Федоров, книжник-аскет и друг Соловьева, призывал человечество положить все силы на то, чтобы победить смерть и воскресить предков. В туже пору геолог Владимир Вернадский обдумывал концепции "ноосферы", включающей в себя все созданное разумом людей, Павел Флоренский стремился объединить математику с духовностью, мистически преодолевая все антиномии и видимые противоречия, Соловьев же мечтал о Вселенской Церкви, в которой православие сольется с католицизмом.

Эта эпоха породила в искусстве символизм, веру в первичные и предвечные свойства символов, и творческие люди занялись исследованием первичного и духовного. Александр Блок, племянник Соловьева, один из талантливейших поэтов России, восторженно ждал апокалипсиса. Его стихи наполнялись религиозными темами, языческими идолами и отголосками восточных культур. Опубликованная в 1904 году "Поэзия заговоров и заклинаний" околдовала Николая и его сверстников. Соловьев тем временем писал "Панмонголизм", оду восточным варварам, ставшую самым известным его произведением.

Панмонголизм! Хоть слово дико,
Но мне ласкает слух оно,
Как бы предвестием великой
Судьбины Божией полно.

Восточные мотивы и раньше не были чужды русскому искусству. В русской литературе XIX века восточные мотивы проявлялись по большей части в образах диких Кавказских гор, где происходило действие многих романов и поэм. Но в Серебряном веке наметились другие тенденции: новое поколение художников уже не использовало Восток лишь как экзотический фон для своей фантазии, но готово было считать его своей родиной. Со времен Петра и его реформ образованное сословие в России считало свою страну частью Европы, и даже те, кто Европу критиковал, как те же славянофилы, критиковали ее по-родственному. Для прежних поколений "Восток" был точкой отсчета, помогавшей России обустроиться внутри "Запада".

В поэзии и прозе западная рациональность неизменно противопоставлялась восточному мистицизму: европейские женщины – и восточные рабыни, восточная жестокость – и западное милосердие. Точно в таких же формах ориентализм существовал в это время и в Европе, и, судя по всему, Россия охотно, целиком и полностью заимствовала его в XIX веке. Русский "Восток" создавался Пушкиным в "Кавказском пленнике", Лермонтовым в "Герое нашего времени" и Толстым в "Хаджи-Мурате". Восток являлся пестрой мишурой султанов и покорных рабынь, варварства и кровной мести, а русские протагонисты, рационалисты безусловно европейского типа представляли в этом столкновении Запад. Однако Серебряный век усомнился в "западности" России. Великий представитель символизма Андрей Белый писал, что граду Петра, служившему первоначальным "окном в Европу", суждено затонуть. В "Петербурге", самом знаменитом романе Белого, по столице, сея ужас, проносятся монгольские всадники. Многие полагали, что эти два десятилетия российского увлечения Востоком предвещали надвигавшуюся катастрофу, отказ от цивилизованного западного пути, свирепость большевистской революции и Гражданской войны. В глазах других Восток был спасением, противовесом избыточному влиянию схоластического западного рационализма.

Трубецкой не мог избежать влияния этих поэтических и философских дискуссий, тем более при такой близости к его семье Соловьева. Хотя благодаря принадлежности к элите он занимался дома с частными учителями и не посещал школу, он не был полностью отгорожен от духа времени и разделял общий интерес к изучению народных сказок, мифов и традиций. Первую статью о фольклоре ("Финская песнь "Kulto neito" как переживание языческого обычая") Трубецкой опубликовал в 15 лет, за ней вскоре последовала работа о культе "Золотой бабы" в северо-западных областях Сибири. В эту же пору, с 1904 года, Николай регулярно посещал собрания Московского этнографического общества, во многом схожего с современным ему Королевским географическим обществом Британии. Этот клуб объединял аристократов, академических ученых и искателей приключений, которые встречались, чтобы обсудить новейшие открытия или поспорить о том, как следует классифицировать и организовать пеструю мозаику народов Российской империи, от Польши до Маньчжурии.

Имя Трубецких открывало многие двери. В 14 лет Николай пожелал встретиться с председателем Этнографического общества Всеволодом Миллером. Ему организовали аудиенцию, и Миллер пригласил Николая провести два лета подряд на его кавказской даче, где молодой человек мог заняться изучением местных народностей. В 1908 году Трубецкой поступил на историческое отделение Московского университета, но в исторических штудиях вскоре разочаровался и с третьего семестра занялся лингвистикой. Много лет спустя он так объяснял свой выбор: лингвистика – единственная из гуманитарных наук обладает научным методом, и все прочие науки о человеке (этнография, история религии, культурная история) смогут подняться над нынешним алхимическим развитием, только последовав примеру лингвистики.

В 1912 году Николай женился на Вере Петровне Базилевской, а годом позже получил место приват-доцента на кафедре сравнительной лингвистики и санскрита по рекомендации главы этой кафедры Виктора Поржезинского. Автор рекомендательного письма счел нужным указать, что Николай – сын покойного ректора.

Если Трубецкой рано показал себя сосредоточенным ученым, который упорно следует избранным путем, то Якобсон был полной ему противоположностью. Он разрывался между проектами, идеями, книгами, друзьями и женщинами, его непоследовательность напоминала невроз. Этот пылкий коротышка в очках, казалось, наслаждался беспорядком, жизнью вверх тормашками, в то время как Трубецкой инстинктивно их избегал.

Якобсон родился в 1896 году в семье армянских евреев, купцов, живших в самом центре Москвы (дом № 3 в Лубянском переулке), за углом здания страхового общества "Россия", которое в 1918 году будет отдано под внушающую ужас Лубянку – штаб-квартиру советской тайной полиции. Хотя Якобсон и был на шесть лет моложе Трубецкого, он успел до революции войти в московский авангард и даже стать одним из учредителей то и дело возникавших течений. Движений в ту пору было множество, и все они – символисты, акмеисты, супрематисты, футуристы – боролись за внимание публики, изобличали друг друга и даже вступали в уличные драки. Каждая новая группировка предлагала все более дерзкие проекты обустройства будущего, возрождения того или иного наследия, возврата к первобытному и примитивному и чуть ли не с исступлением искала способы вершить искусство в соответствии с главными теоретическими установками современности. Якобсон попал в среду, где каждый оценивал себя с интеллектуальной точки зрения уж никак не ниже Трубецкого.

Случалось и Якобсону впадать в крайности, увлекшись стремлением строить жизнь в гармонии со своими принципами. Так, безоговорочно приняв теорию поэтического формализма, он избегал на письме и даже в устной речи форм первого лица и допускал их, только выступая под псевдонимом Товарищ Алягров. Эту особенность, опять-таки граничащую с навязчивым синдромом, отмечали практически все ученики и биографы. Досадовала и вторая жена, Кристина Поморска: "Поразительное свойство его дискурса – упорная тенденция избегать употребления первого лица единственного числа… даже в прямом обращении". Особенно сложно было, следуя таким правилам, писать мемуары: в одном разделе своих воспоминаний Якобсон привел обширные выдержки из письма "поэта Алягрова", ни словом не пояснив, что Алягров – это он и есть. А вот как Якобсон пишет в 1962 году о себе, о рано пробудившемся интересе к лингвистике: "Поговорки с жадностью собирались для заполнения пустых календарных листков… Шестилетний мальчик, зачарованный этими формами, промежуточными между языком и поэзией, был принужден задержаться на грани, отделяющей лингвистику от поэтики".

Назад Дальше