Пожалуй, тот факт, что шестилетний мальчик был зачарован "формами, промежуточными между языком и поэзией", еще не столь удивителен, сколь сама эта фраза – прямое осуществление фундаментальных принципов теории Якобсона, которая ставила под вопрос и отодвигала на второй план роль индивидуального автора как в поэзии, так и в литературе в целом. О себе он всюду, где только можно, говорит в третьем лице ("шестилетний мальчик") или прибегает к пассивным формам глагола ("пословицы с жадностью собирались"). Согласно одному из биографов, Ричарду Брэдфорду, Якобсон успел написать около 5000 страниц прозы, тщательно устраняя при этом "лирическое" первое лицо: "Это правило не следует приписывать эксцентричности автора, скорее это молчаливое свидетельство его убеждения, что поэтическая функция оказывает постоянное давление на наше языковое присутствие". Разработав теорию письма, он обязан был применять ее к любым формам письма. "Проза должна быть прозой", как формулировал один из бывших его учеников Омри Ронен. Употребление первого лица единственного числа Якобсон считал поэтической уловкой. В прозе он отказался не только от этих форм, но и от поэтических красот, хотя в письмах и отчасти в воспоминаниях порой позволял себе роскошь писать от первого лица.
Зато в поэзии Якобсона различные поэтические приемы, в том числе и формы первого лица, пестрят с такой же почти невротической настойчивостью. Сам псевдоним "Алягров", под которым Якобсон публиковал стихи с 1914 года до отъезда из Москвы в 1920 году, обыгрывает местоимение первого лица, буква "я" даже выделялась жирным шрифтом – Алягров, – чтобы подчеркнуть эту связь. Якобсон считал себя в первую очередь поэтом, однако поэтом он был, по своей собственной оценке, не из крупных. Зато он был величайшим теоретиком, проницательно анализировавшим чужие творения и активно продвигавшим творцов. Его захватывало все, что творилось на "подвижном празднестве" предреволюционной Москвы, все эти контркультурные, богемные, авангардные течения.
Лингвистическое учение Якобсона, которому суждено было преобразить эту отрасль науки, зародилось внутри его размышлений о поэзии. Якобсон полагал, что принципы языка поэтического можно перенести на язык в целом: язык – не просто инструмент для передачи значений, которые уже в каком-то смысле существовали и только ждали наименования. Тридцать лет спустя он сформулирует это так: "Язык состоит из значимых элементов, которые, однако, ничего не обозначают".
Открытие "элементов" языка вполне соответствовало общему сдвигу в восприятии мира. Результаты физических экспериментов, поэтических фантазий, философских открытий и множества других форм интеллектуальной деятельности вместе и по отдельности складывались в то, что мы теперь называем модернизмом. Ньютоновская физика сменилась теорией относительности; позитивизм отступил перед феноменологией; в искусстве реализм XIX века сдавал позиции футуризму, кубизму и супрематизму. Лингвистическое учение Якобсона и Трубецкого трудно отделить от этой тенденции. Полвека спустя, вспоминая те времена, Якобсон писал: "Общим знаменателем и в науке, и в искусстве стало не внимание к изучению объектов, но, скорее, интерес к отношениям между объектами". На обоих друзей заметное влияние оказали идеи Фердинанда де Соссюра из Женевского университета, в чьем посмертно опубликованном "Курсе лингвистики" (Cours de linguütique generale, 1916) так и сказано: "В языке существуют только различия".
Внутри лингвистики Трубецкой облюбовал новое направление – фонологию, науку о связях и соотношениях звуков в повседневной речи и об их смыслоразличительной функции, о симметрических схемах, лежащих в основе любого языкового высказывания и используемых неосознанно. Фонема – не звук и вообще не "объект", фонема – это отношение, различие, которое может проявляться практически в любой форме. Так, линия, проведенная на карте России посередине между Новочеркасском на юге и Псковом на северо-западе, отделяет диалекты с северо-восточным "г" от юго-западного "h" – вместо [гара] ("гора"), как говорят на северо-западе, южнее этой линии скажут [frapa]. И хотя звуки разные, фонема – одна и та же, как ее ни произноси, она играет одну и ту же роль в сопоставлении между разными словами.
На некоторых уровнях теоретической абстракции как единая фонема могут рассматриваться и совершенно несхожие звуки. Прослеживать такие фонемы – задача крайне сложная (и предельно умозрительная), но для Трубецкого тут открывалась увлекательнейшая перспектива: он верил, что обнаруживаемые им повторяющиеся схемы, правила подтверждают неслучайный характер эволюции языка, что это лишь часть общего процесса динамических изменений. Он вступил в поединок (которому вскоре предстояло сделаться односторонним) с Шахматовым (тому уже недолго оставалось жить), именно отстаивая значимость таких паттернов: открытия Трубецкого подвели его к мысли о существовании универсальных лингвистических законов, действующих в любом языке мира. С этого начиналась лингвистика XX века.
Трубецкой и Якобсон принадлежали к тому поколению российской интеллигенции, которая исполнилась ощущения собственного права и призвания, – сыны и дочери Серебряного века, этого десятилетия великого брожения наук и искусств, породившего таких поэтов, как Александр Блок и Анна Ахматова, таких композиторов, как Игорь Стравинский и Сергей Прокофьев, таких художников, как, например, Казимир Малевич. Это было заносчивое поколение, убежденное в своем превосходстве. Как и прежние поколения русских, они спешили втащить свою страну в современность, но видели, как Россию тяготят ее традиции, ее прошлое. Это поколение презирало своих предшественников и мечтало о новой русской науке, новых академических высотах. И если бы не великая катастрофа большевистской революции, эти люди, несомненно, достигли бы своей цели.
Глава 2. Короткое лето
Огромные толпы стекались приветствовать царя Николая, когда он в 1914 году объявил о вступлении России в Первую мировую войну. Однако несколько лет спустя и оптимизм, и патриотический подъем сникли. Потери в сражениях с немцами были ужасны, сказывались и тяготы в тылу. Перед войной Россия пережила высшую точку реформируемой монархии, сделала первые робкие шажки в современную эпоху, но война обратила наметившийся прогресс вспять. Вскоре стали собираться совсем другие толпы – требовавшие хлеба, а там и отмены мобилизации, под конец же – отречения царя и уничтожения монархии.
Не всех, однако, увлекали драматические события, которые сотрясали Европу и вскоре должны были сказаться и на личных судьбах. Автобиографические заметки Трубецкого отражают то, что по большей части занимало внимание этого маниакально упорного князя, – подготовку к квалификационным экзаменам на право преподавать. Он расписывает во всех подробностях это испытание, после которого он мог претендовать на звание профессора (на каждый вопрос нужно было отвечать подробно, по полчаса, и каждый член кафедры имел право задавать вопросы, выходящие за рамки программы). Любовно останавливается он и на вкладе, который внес в науку трудом по северокавказским мифам о похищении огня. И, кратко упомянув исследовательскую поездку в Лейпциг в 1913 году, о дальнейших европейских событиях сообщает в двух словах: "Вскоре началась мировая война". Зарывшись в изучение палеосибирских фрикативных согласных и финских народных сказок, Николай Трубецкой особо не тревожился ни по поводу европейской бойни, ни по поводу волнений в собственной стране.
Автобиографические заметки обрываются на середине 1917 года, и в них нет ни слова о падении династии Романовых в марте 1917-го, когда Николай II отрекся и к власти пришло оказавшееся недолговечным Временное правительство. Завершаются эти заметки, что уже неудивительно, планами составить "Праисторию славянских языков", чтобы проиллюстрировать процесс развития различных славянских языков из праславянского, для чего будет применен "усовершенствованный метод реконструкции".
Отправляясь летом 1917 года из Москвы в Кисловодск, известный курорт на Северном Кавказе, Трубецкой вовсе не предчувствовал, что расстается с родным городом навсегда. Большевистский переворот в октябре 1917-го, захват Зимнего дворца в Петрограде и провозглашение советской власти застали его, очевидно, врасплох. Однако сразу стало ясно, что возвращаться в Москву нельзя: аристократы падут первой жертвой нового режима.
Следующие три года Трубецкой с женой и маленькой дочерью скитался по разоренным войной южным губерниям России – сначала укрылся в Тбилиси, потом в Баку, оттуда отправился в Ростов и дальше в Крым, из Крыма же американский корабль доставил его на другой берег Черного моря, в Константинополь (см. главу 1). И тут аристократические связи выручили молодого князя: ему нашли работу в столице Болгарии – преподавать славянскую лингвистику в Софийском университете.
Якобсон эти годы провел в Москве и даже ненадолго присоединился к большевикам, работал в отделе пропаганды Народного комиссариата просвещения, как теперь пышно именовалось прежнее министерство. Он даже прочел под псевдонимом Алягров лекцию "Задачи художественной пропаганды". Жизнь в послереволюционной Москве была трудной, продуктов недоставало, чудовищно выросла преступность, а большевистский режим, неустойчивый, вынужденный вести Гражданскую войну чуть ли не на всем пространстве Евразии, становился все более нетерпим к любым неортодоксальным взглядам. Выбравшись в Прагу в июле 1920 года, Якобсон писал другу (тут как раз используя местоимение первого лица):
Ведь не одну, десять жизней пережил каждый из нас за последние два года. Я, к примеру, был за последние годы – контрреволюционером, ученым, и не из худых, ученым секретарем Зав. Отд. Искусств Брика, дезертиром, картежником, незаменимым специалистом в топливном учреждении [в Москве], литератором, юмористом, репортером, дипломатом, на всех романических emploi и пр. и пр. Уверяю тебя, авантюрный роман, да и только. И так почти у каждого из нас.
Постепенно, по мере того как большевики укрепляли свою власть, они вступали в ожесточенный спор со всеми, кто подвергал сомнению ортодоксальный марксизм. Концепция формалистов – искусство самостоятельно и не зависит от общества – заведомо находилась в противоречии с ортодоксальным марксизмом, в глазах которого любое искусство есть выражение исторических и социальных сил, подчиняющееся соображениям политики. Считать, подобно авангардистам, социальный контекст маловажным значило, по сути дела, отвергать самые основы диалектического материализма. В сложившейся непосредственно после революции плюралистической атмосфере, когда большевики нуждались в союзниках и пытались привлечь на свою сторону интеллектуалов, формализм еще был терпим. Но время шло, и любое расхождение с официальной идеологией наталкивалось на все более суровый отпор.
В точности неизвестно, почему весной 1920 года Якобсон почувствовал, что настала пора покинуть Москву, но, возможно, это было связано с такой переменой курса, постепенным вымыванием почвы из-под ног формалистов. Он добыл себе должность переводчика при одной из первых советских делегаций, отправлявшихся за границу. Этот двадцатичетырехлетний молодой человек не был профессиональным дипломатом, как не был он и искренним приверженцем коммунизма. Более того, его знания чешского языка сводились к одному семестру курса сравнительного изучения славянских языков в Московском университете. Но конкурс на эту должность не был особенно высоким, как признался Якобсону тот, кто принял его на работу, поскольку все, дескать, боялись соваться за границу, опасаясь покушений со стороны белых эмигрантов.
То ли эта угроза его не слишком устрашила, то ли в Москве он боялся чего-то похуже – так или иначе, Якобсон отправился в новую жизнь.
Люди здесь приятные
Эмигранты из России, числом два миллиона, разбрелись по Европе, Турции, Персии и Китаю. На тот момент это было самое крупное переселение в истории человечества. Русские эмигранты в подавляющем большинстве принадлежали если не к аристократическим кругам, то к интеллигенции – образованные, культурные, граждане мира, привыкшие к определенным привилегиям. В послевоенной Европе они лишились и статуса, и прав гражданства, остались бездомными, нищими, отчаявшимися. Бывшие князья служили в Париже официантами или попрошайничали на улицах Шанхая, дамы, недавно красовавшиеся на балах в шелковых вечерних платьях и маскарадных нарядах, превратились в горничных и проституток.
Их терзала ностальгия, они цеплялись за каждую частицу своей разрушенной прежней жизни. Собирались на еженедельные литературные, поэтические вечера, перенесли в Париж и Берлин русский балет, и все это на сущие гроши. Аристократы, вельможи, не знавшие ограничений в роскоши, терзались унизительной нищетой. Говоря словами Набокова, "отстраненный наблюдатель немало потешился бы, разглядывая этих почти бесплотных людей, имитировавших посреди чужих городов погибшую цивилизацию, – далекие, почти легендарные, почти шумерские миражи Москвы и Петербурга". (Пер. С. Ильина.)
В глазах изгнанников большевистская революция все еще оставалась гигантской, космических масштабов ошибкой ("пресловутый dem ex machina", как писал Набоков), которая вскоре будет исправлена. В пору Гражданской войны пропагандистские газеты, издаваемые в Европе монархистами, дружно печатали оптимистичные прогнозы о скором разгроме красных. Даже когда окончательная победа красных доказала, что монархисты заблуждались, даже после создания СССР эмигрантское сообщество по большей части давало новому режиму от силы несколько лет. Они продолжали с жадным любопытством читать известия о неурожае и голоде, и, в уверенности, что изгнание продлится месяцы, максимум год, многие даже не спешили обзаводиться мебелью. Мало кто потрудился выучить новый язык. И хотя ничто в тот момент не препятствовало переселению в Америку – Северную и Южную, стоит отметить, что этой возможностью мало кто воспользовался: подавляющее большинство оставалось в странах, граничивших с Россией или расположенных поблизости от нее.
Эта пламенная вера в неизбежное и скорое возвращение ощутима во многих эмигрантах. Например, Чехия помогла открыть в Праге школу права для русских, предназначенную для эмигрантов, с конкретной целью подготовить их к государственной службе в посткоммунистической России. До 1927 года, когда школа закрылось, через нее прошло более 500 студентов.
Любой контакт с родиной превращался для изгнанников чуть ли не в сакральный опыт. Получив в 1922 году письмо из Москвы, Трубецкой чувствовал себя так, словно письмо пришло "с Луны", как писал он в ответ своему другу Федору Петровскому, разыскавшему его в Софии. Петровский учился вместе с Трубецким и специализировался на латыни; он остался в Москве. Трубецкого изумлял сам факт почтового сообщения между Москвой и Софией: "Чего мы только не пробовали, а нужно было всего лишь наклеить марку на конверт".
Жизнь Трубецкого в Софии была, как он признавался, не слишком яркой. Болгарская столица сложилась, по его мнению, в борьбе между Веной и Тулой, причем победила русская провинция: интеллектуальная, художественная и духовная жизнь практически отсутствовала. В этом, иронизировал он, основное отличие от Тулы. Но люди здесь приятные.
Презрение к тем местам, где они вынужденно оказались, было типично для российских изгнанников, по силе с ним могла сравняться лишь любовь – издалека, до одури, до задыхания – к родной стране, к тому, что осталось жить в воспоминаниях, но куда невозможно было возвратиться, пока у власти большевики. Трубецкой признавался Петровскому:
Вы себе представить не можете, какое счастье для нас, живущих на чужбине, каждый штрих пера с родины. В целом все мои знакомые за границей более-менее устроились и были бы довольны, если бы не давил на каждого из нас тяжкий груз разлуки с отечеством и близкими и ужасная тревога за судьбы любимых людей.
Ни в чем напрасный оптимизм изгнанников не проявлялся с такой отчетливостью, как в политике. Русские эмигранты жили в ожидании скорого краха большевиков и собственного триумфального возвращения. Различные политические партии – монархические, социалистические, фашистские, либеральные – наперебой вербовали приверженцев, издавали газеты и журналы, проводили съезды, формировали правительство в изгнании, собирали средства и сражались за право короноваться в посткоммунистической России. Имелись две главные монархические партии: одну создал в 1923 году великий князь Кирилл, провозгласивший самого себя "императором всероссийским", вторую возглавил его кузен, великий князь Николай Николаевич. Немонархические партии всех оттенков росли как грибы после дождя, среди прочих – конституционные демократы (кадеты), либеральная партия, действовавшая еще в царской России, а также партия правых социалистов-революционеров, эсеров, состоявшая из умеренных социалистов. Обе эти партии находились у власти при Временном правительстве, после крушения монархии и до Октябрьского переворота. Обе считали себя единственной альтернативой для России в XX веке.
Трубецкой, отпрыск одной из знатнейших семей России, сын ректора Московского университета, и сам, несмотря на сравнительно молодой возраст, известный ученый и лицо публичное, не мог оставаться в стороне от споров о будущем России. Примерно в это время и завязалась их переписка с Якобсоном. Трубецкой уже нашел единомышленников в интеллектуальной среде эмиграции и начал публиковать первые политические сочинения. В следующие десятилетия он будет делить время между академическими исследованиями в области лингвистики и политической деятельностью.