Глубинных и бессонных родников
Внимая сердцем рокоту и пенью, -
Чтоб вдруг взрыдать про плен земных оков.
Макс Волошин в стихах, посвященных памяти А. К. Герцык, скончавшейся в 1925 году, сказал:
Лгать не могла, но правды никогда
Из уст ее не приходилось слышать -
Захватанной, публичной, тусклой правды,
Которой одурманен человек.
В ее речах суровая основа
Житейской поскони преображалась
В священную мерцающую ткань -
Покров Изиды...
Отвечая на возражение сестры Герцык – Евгении – по поводу начальных строк, Волошин настаивал: "Первые строки о "правде" необходимы. Это первое, что обычно поражало в Ад<елаиде> Каз<имировне>. Хотя бы в том, как она передавала другим ею слышанное. Она столько по-иному видела и слышала, что это было первое впечатление от ее необычного существа". Эти отзывы близких Аделаиде Герцык современников дают представление о человеке неординарном, не подстраивающемся к современности, сохраняющем свой особый мир. О стихах Аделаиды Герцык Волошин пишет близко к тому, что отметил и Вяч. Иванов:
Своих стихов прерывистые строки,
Свистящие, как шелест древних трав,
Она шептала с вещим выраженьем,
Как заговор от сглазу в деревнях...
Обоих поэтов привлекает вневременность поэзии Аделаиды Герцык, ее погруженность в глубины природы, души, Времени. Недаром Волошин определил ее стихи как "древние заплачки". Она искала новые формы в словах и ритмах русского фольклора; не исключено, что ее "Заплачка" оказалась первой встречей Марины с поэзией такого рода, ведь она жила до сих пор вне русской народной стихии:
Ты куда, душа, скорбно течешь путем своим?
Что дрожишь, тоскуешь, горючая?
Ах, нельзя в ризы светлые
Тебя облачить,
Нельзя псалмы и песни
Над тобой сотворить!..
О необычности Аделаиды Герцык, о ее большом значении в кругу близких по духу друзей вспоминал после ее смерти о. Сергий Булгаков: "У меня давно-давно, еще в Москве, было о ней чувство, что она не знает греха, стоит не выше него, но как-то вне. И в этом была ее сила, мудрость, очарование, незлобивость, вдохновенность. Где я найду слова, чтобы возблагодарить ее за все, что она мне давала в эти годы, – сочувствие, понимание, вдохновение, и не мне только, но всем, с кем соприкасалась... В ней я все любил: ее голос, глухоту, взгляд, особую дикцию. Прежде я больше всего любил и ценил ее творчество, затем для меня стала важна и нужна она сама, с дивным, неиссякаемым творчеством жизни, гениальностью сердца".
Вот какой замечательный друг появился у Цветаевой. Вспоминая, как Волошин "подарил" или "проиграл" ее Герцык, она призналась: "он живописал мне ее: глухая, некрасивая, немолодая, неотразимая. Любит мои стихи, ждет меня к себе. Пришла и увидела – только неотразимую. Подружились страстно". Что привлекло их друг к другу? Что дала Цветаевой дружба с женщиной, почти годящейся ей в матери? Такая щедрая памятью души и дружбы, Цветаева обещала особо рассказать об А. К. Герцык, "ибо она в моей жизни такое же событие, как Макс", – и не выполнила обещания. Не сделали этого в своих воспоминаниях и сестры обеих поэтесс. Нам остаются только догадки. Нравились ли Марине стихи Герцык? Вероятно, для нее было важно умение Герцык сохранить и оградить свой поэтический мир, поиски непроторенного пути, сознательное обращение к народной речи – всё, что так важно будет и для цветаевского творчества.
Развязались чары страданья,
Утолилась мукой земля.
Наступили часы молчанья,
И прощенья, и забытья... -
писала А. Герцык. И разве цветаевская поэзия не питалась "чарами страданья"? Что открывается читателям стихов Аделаиды Герцык сегодня, как и почти век назад? Жизнь души – ищущей веры и света, мятущейся между жаждой страдания и стремлением к благоговейной тишине, рождающейся из шепотов земли и шорохов степи, – искания души глубокой, чистой, искренней встают за строками ее стихов. "Сестры Герцык принадлежали к тем замечательным русским женщинам, для которых жить значило духовно гореть", – вспоминал об Аделаиде и Евгении Герцык философ Федор Степун. Стихи Аделаиды являют собой некую отрешенность от реальной земной сути их автора, выражая цельность духовного облика. Поиски простого выражения совсем непростых чувств и мыслей, отсутствие рисовки, "гениальность сердца" – вот что могло привлечь Цветаеву к Герцык. В любви к "чарам страданья" не было ни позы, ни моды – так Аделаида Казимировна воспринимала радость и боль жизни. Уже после окончания Гражданской войны, которую семья Герцык провела в переходившем из рук в руки Крыму, после голода, "красной" тюрьмы, подвешенности между жизнью и смертью, говоря о том, что жизнь входит в норму, она признавалась: "отсутствие пафоса гибели как-то отняло и силу жить".
Подаренные ей Герцык "Стихотворения" (1910) Цветаева переплела вместе со сборником стихов Волошина. Она любила их обоих. "Так они и остались, – писала она, – Максимилиан Волошин и Аделаида Герцык – как тогда сопереплетенные в одну книгу (моей молодости), так ныне и навсегда сплетенные в единстве моей благодарности и любви". Цветаева бывала на литературных и философских вечерах сестер Герцык и мужа Аделаиды, издателя философских книг и журнала "Вопросы жизни" Дмитрия Жуковского, вплоть до революции, их физически разъединившей: Жуковские-Герцык оказались в Крыму, Цветаева – в Москве. Но дружба не прекратилась. "Дружба – дело", "друг – действие", – считала Цветаева. Узнав после занятия Крыма Красной армией о бедственном положении семей Герцык и Волошиных, она ринулась им на помощь. Такая неумелая для себя, она дошла до Кремля, довела дело до Луначарского и сама с сестрой собирала для голодающих писателей Крыма деньги среди московских литераторов. В декабре 1921 года Волошин писал матери: "Я писал Марине отчаянное письмо о положении Герцык, прося привести в Москве все в движение. Они подняли там целую бурю... На этой неделе я получил для Герцык 2½ миллиона". Посылала Цветаева сестрам Герцык и свои новые стихи. В последнем письме другу на Запад Аделаида Герцык просила: "Передайте Марине... что ее книга "Версты", которую она нам оставила, уезжая, – лучшее, что осталось от России".
Судьба Черубины де Габриак пронзила Цветаеву, хотя она никогда не встречалась с Елизаветой Ивановной Дмитриевой. Таково настоящее имя Черубины де Габриак. История эта, на первый взгляд удивительная, на самом деле была вполне в духе времени: трагически-карнавального, какой и должна быть эпоха конца.
Черубина де Габриак – литературная мистификация, созданная Максом Волошиным из реального человека – молодой поэтессы Дмитриевой. Все это разыгралось еще до встречи Марины с Максом. Стихи и имя Черубины де Габриак метеором промелькнули на страницах знаменитого петербургского журнала "Аполлон" и навсегда исчезли с литературного небосклона. Цветаева, знавшая историю со слов Макса, написала о Черубине: "...окликом сбросили с башни ее собственного Черубининого замка – на мостовую прежнего быта, о которую разбилась вдребезги". Во всяком случае Черубина де Габриак оказалась самой известной из всех волошинских мистификаций.
Волошин придумал никому не известной, скромной учительнице Лиле Дмитриевой необычно звучавший псевдоним и весь антураж ее должного быть таинственным облика: она появлялась в "Аполлоне" только письмами и телефонными звонками, никто никогда не мог ее видеть. Судя по словам Цветаевой, это было прекрасно задумано и разыграно, в полном соответствии с "нескромным, нешкольным, жестоким даром" Дмитриевой. Кстати, и с Цветаевой Волошин пытался устроить нечто вроде подобной мистификации, когда предлагал ей печатать стихи под разными именами: "ты не понимаешь, как это будет чудесно!" Цветаева отказалась наотрез: "Максино мифотворчество роковым образом преткнулось о скалу моей немецкой протестантской честности, губительной гордыни все, что пишу – подписывать". Дмитриева согласилась. В "Аполлоне" стали печататься стихи Черубины де Габриак, появились отзывы о ее поэзии, редакция "Аполлона" влюбилась в таинственную незнакомку. Все хотели увидеть Черубину, и в конце концов мистификация была раскрыта. Поэтесса Черубина де Габриак перестала существовать, а Елизавета Ивановна Дмитриева вскоре покинула Петербург. Захваченная этой историей, Цветаева написала Черубине, послала ей свои стихи и получила ответ – в "Черубинином" конверте и на "Черубининой" бумаге. Однако не мистификация и не стилизация Е. И. Дмитриевой под Черубину де Габриак больше всего интересовали Цветаеву, а связь между даром поэта и его носителем. Внешность, человеческое воплощение Е. И. Дмитриевой никак не соответствовали ее возвышенно-романтическим стихам. "Она была хрома от рождения и с детства привыкла считать себя уродом", – рассказывал Волошин. Но душа ее, та часть существа, где возникают стихи, была им под стать. В "Искусстве при свете Совести" Цветаева вспомнила Черубину де Габриак, говоря о стихийности и бунтарстве поэта: "Поэта, не принимающего какой бы то ни было стихии – следовательно и бунта – нет... Недаром все ученики одной замечательной и зря-забытой поэтессы, одновременно преподавательницы истории, на вопрос попечителя округа: "Ну, дети, кто же ваш любимый царь?" – всем классом: "Гришка Отрепьев!"" Этот эпизод восхитил Цветаеву, в нем было родное ее бунтарству – ведь и она в русской истории больше всех царей любила Пугачева... Отдельные строки Черубины де Габриак Цветаева помнила долгие годы, в эссе "Живое о живом" цитировала некоторые из них по памяти.
"И лик бесстыдных орхидей
Я ненавижу в светских лицах! -
образ ахматовский, удар – мой, стихи, написанные и до Ахматовой, и до меня -до того правильно мое утверждение, что все стихи, бывшие, сущие и будущие, написаны одной женщиной – безымянной".
Влюбленность в Ахматову и ее поэзию длилась у Цветаевой много лет. "В Ахматову" – в тот образ поэта-женщины, который создало воображение Цветаевой по ахматовским стихам и который Цветаева воплотила в своих, посвященных Ахматовой. Ибо за долгие годы им не пришлось встретиться. Они увиделись лишь однажды по возвращении Цветаевой из эмиграции – об этом я расскажу в своем месте. Убежденная, что все стихи "написаны одной женщиной", Цветаева с полным правом могла считать сестрой любую из них. Однако что-то в поэзии Ахматовой выделяло ее в глазах Цветаевой из потока "женской лирики" и поднимало над другими поэтессами.
В 1921 году Цветаева написала Ахматовой: "Вы мой самый любимый поэт, я когда-то давным-давно – лет шесть тому назад – видела Вас во сне, – Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьянную, с серебром, – "Словеса золотые", – какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее – обратное!) – и – проснувшись – я знала, что Вы ее напишете". Этот сон вызвал стихотворение "Анне Ахматовой" – первое к ней обращенное. Оно датировано 11 февраля 1915 года и кончается строфой:
В утренний сонный час,
– Кажется, четверть пятого, -
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
В этом стихотворении поражает зрительный образ. Рисуя портрет женщины, которую она никогда не видела, Цветаева как будто берется за карандаш или перо художника:
Вас передашь одной
Ломанной черной линией...
Кажется, эти строки воспроизводят в слове известный рисунок Амадео Модильяни 1911 года – портрет Ахматовой, знать о котором Цветаева не могла. Изогнутой черной линией набросал Модильяни фигуру полулежащей женщины со склоненной головой. В ее свободной неподвижности переданы сдержанность и самоуглубленность. Это же и у Цветаевой:
Холод – в весельи, зной -
В Вашем унынии.
Цветаева пишет:
Каждого из земных
Вам заиграть – безделица!
И безоружный стих
В сердце нам целится... -
рисунок Модильяни тоже передает это ощущение силы и беззащитности. Дружа с молодой Ахматовой, Модильяни не знал ее стихов, "очень жалел, что не может понимать мои стихи, и подозревал, что в них таятся какие-то чудеса, а это были только первые робкие попытки", – вспоминала Ахматова. Тем удивительнее совпадение образа, созданного Модильяни и Цветаевой. Из слов Ахматовой можно заключить, что она читала художнику свои стихи: он слушал их и жалел, что не понимает. Общение с Ахматовой: ее внешний облик, беседы с ней, сам ритм и напев ее стихов дали возможность Модильяни проникнуть в сущность, которая Цветаевой открылась в ее ранних стихах. Искусствовед Н. И. Харджиев писал об этом рисунке Модильяни: "Перед нами не изображение Анны Андреевны Гумилевой 1911 года, но "ахроничный" образ поэта, прислушивающегося к своему внутреннему голосу". И в рисунке, и в стихах Цветаевой улавливается провидение о будущем пути Ахматовой.
Конец декабря пятнадцатого и половину января шестнадцатого года Цветаева провела в Петербурге, уже Петрограде. Она познакомилась со множеством петербургских поэтов, кроме Александра Блока, Николая Гумилева и Анны Ахматовой – ее не было в городе. Стихи Цветаевой уже начали появляться на страницах столичного журнала "Северные записки", имя ее было известно, к ней отнеслись с любопытством, возможно, и с интересом. Цветаева посещала литературные салоны, слушала петербуржцев, сама много читала. Она явилась литературному Петербургу представительницей литературной Москвы. Ей казалось, что ее сравнивают и даже противопоставляют Ахматовой. В "Нездешнем вечере", посвященном Михаилу Кузмину, которого она видела единственный раз, Цветаева воскресила одну из петербургских литературных встреч: "Читаю весь свой стихотворный 1915 год – а все мало, а все – еще хотят. Ясно чувствую, что читаю от лица Москвы и что этим лицом в грязь – не ударяю, что возношу его на уровень лица – ахматовского". Цветаева обладала удивительным, почти уникальным даром – восхищаться талантом другого. Она была абсолютно чужда своекорыстия и зависти, это исходило из ее понимания поэтического дара как чего-то сверхличного. Так и к стихам Анны Ахматовой она отнеслась как к дару Божьему, явленному миру в этой женщине – прекрасной. Летом 1916 года Цветаева пишет "Стихи к Ахматовой" – цикл из одиннадцати стихотворений – восхищенных, славословящих, коленопреклоненных:
О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.И мы шарахаемся, и глухое: ох! -
Стотысячное – тебе присягает. – Анна
Ахматова! – Это имя – огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами – то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий...
– И я дарю тебе свой колокольный град
– Ахматова – и сердце свое в придачу!
Петербургская поездка, во время которой имя Ахматовой сопутствовало Цветаевой, могла послужить толчком к этому циклу. Но не только она, ибо цикл был начат через полгода после Петербурга. В "Истории одного посвящения" есть странная фраза: "1916 г. Лето... впервые читаю Ахматову". Как – впервые? Неужели Цветаева не видела сборника "Вечер", где в предисловии Михаила Кузмина было упомянуто ее имя? Неужели стихи Ахматовой, много печатавшейся в периодике, в тех же "Северных записках", никогда не попадались ей на глаза? Может ли быть, чтобы "Четки", к шестнадцатому году выдержавшие уже четыре издания, впервые оказались у нее в руках? Невероятно, чтобы до лета шестнадцатого года Цветаева не читала ахматовских стихов. Почему же она утверждала его началом своей любви к Ахматовой? "Целую и люблю – вот уже 10 лет. (Лето 1916 г., Александровская слобода...)", – пишет Цветаева Ахматовой в 1926 году. Слова "впервые читаю" в "Истории одного посвящения" нельзя понимать буквально. Как раньше, вспоминая Нилендера, она сказала об Орфее: "впервые, ушами души, а не головы, услышала..." – так и теперь она впервые "глазами души" читала Ахматову. И если Орфея "открыл" ей Нилендер, то Ахматову, по всей вероятности, Осип Мандельштам, который гостил у нее в Москве и Александрове этой весной и летом. Он был другом Ахматовой, ее товарищем по Цеху поэтов и акмеизму, высоко ценил ее поэзию.