Вернусь к поэзии. Интересно, что две другие главы "театрального романа", писавшиеся одновременно с романтическими пьесами – стихотворные циклы "Комедьянт" и "Стихи к Сонечке", – тоже осуществляют попытку Цветаевой говорить разными голосами. Обращенный к Завадскому "Комедьянт" – один из прекрасных любовных циклов поэта. Здесь, сплетаясь, наплывают друг на друга и борются любовь, восхищение, презрение к герою и себе, ирония над ним, над собой, над своей "завороженностью"...
Героиня любит и страдает, понимая, что любит без взаимности, разбиваясь о бесчувственность своего героя. Но любовь непобедима рассудком.
Не успокоюсь, пока не увижу.
Не успокоюсь, пока не услышу.
Вашего взора пока не увижу.
Вашего слова пока не услышу.Что-то не сходится – самая малость!
Кто мне в задаче исправит ошибку?
Солоно-солоно сердцу досталась
Сладкая-сладкая Ваша улыбка!..
Мы слышим голос женщины: любящей, отвергнутой, страдающей. Но Поэт-Цветаева противостоит женщине: эта любовная игра не должна перерасти в драму или трагедию. Иронией, стилизацией под театральное "лицедейство" поэт сводит все к простому приключению. Цветаева пытается уверить читателя – и самое себя – что это не всерьез, это театральная сцена, за которой сама она следит как бы со стороны:
Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко,
Нынче помер, завтра жив.Бой кипит. Смешно обоим:
Как умен – и как умна!
Героиней и героем
Я равно обольщена.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рот как мед, в очах доверье,
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье.
Лицедейство – не любовь!И итогом этих (в скобках -
Несодеянных!) грехов -
Будет легонькая стопка
Восхитительных стихов.
Даже в любовном поединке Цветаева помнит, что она – Поэт; в подтексте возникает мысль о стихах, которые родятся из этого поединка. Будучи побежденной или отвергнутой в реальности, она-Поэт победит в том, что напишет: "Порукою тетрадь – не выйдешь господином!" В ироничном, нежном и тихом – так говорят шепотом – чуть стилизованном под галантное любовное признание стихотворении "Вы столь забывчивы, сколь незабвенны..." Цветаева предсказывает, что герой "Комедьянта" останется жить в ее стихах:
Друг! Все пройдет! – Виски в ладонях сжаты, -
Жизнь разожмет! – Младой военнопленный,
Любовь отпустит Вас, но – вдохновенный -
Всем пророкочет голос мой крылатый -
О том, что жили на земле когда-то
Вы, – столь забывчивый, сколь незабвенный!
На самом деле Цветаева видела своего героя трезвее и прозаичнее, чем в стихах. Ирония "Комедьянта" рождена этим взглядом и одновременно его прикрывает. В набросках пьесы, героями-антиподами которой должны были стать Придворный и Комедьянт, Цветаева характеризовала последнего: "тщеславное, самовлюбленное, бессердечное существо, любящее только зеркало". Почти через двадцать лет Комедьянт по-новому оживет в "Повести о Сонечке". Здесь Цветаева выступает исследователем феномена неодушевленной красоты ("Каменный Ангел"). О своем чувстве к Юре 3. она вспоминает теперь почти с недоумением.
Трагическим диссонансом звучит в "Комедьянте" стихотворение, при жизни Цветаевой не опубликованное:
Сам Чорт изъявил мне милость!
Пока я в полночный час
На красные губы льстилась -
Там красная кровь лилась.Пока легион гигантов
Редел на донском песке,
Я с бандой комедиантов
Браталась в чумной Москве.
Очнувшись от театрального угара, Цветаева внезапно почувствовала, что заблудилась в чужом и чуждом ей мире:
Чтоб Совесть не жгла под шалью -
Сам Чорт мне вставал помочь.
Ни утра, ни дня – сплошная
Шальная, чумная ночь...
Увлечение Студией, студийцами, театром – наваждение; Чорт пришел в эти стихи из поговорки "чорт попутал". Примерно тогда же написано и тоже не напечатано восьмистишие:
О нет, не узнает никто из вас
– Не сможет и не захочет! -
Как страстная совесть в бессонный час
Мне жизнь молодую точит!Как душит подушкой, как бьет в набат,
Как шепчет все то же слово...
– В какой обратился треклятый ад
Мой глупый грешок грошовый!
То, что эти стихи не были опубликованы, кажется мне значительным: в них спрятаны тайные чувства, в которых человек не хочет признаться даже самому себе. "Страстная совесть" Цветаевой, в "Искусстве при свете Совести" превратившаяся в "Страшный суд Совести", была к себе беспощадна. Однако Цветаева не совсем справедлива. Она не только "браталась" с "бандой комедиантов" – одновременно с "театральным романом" она вела дневниковые записи, запечатлевшие время и "мертвую петлю" (ее выражение), в которой билась ее душа, воспевала "Лебединый Стан" – тех, чья "красная кровь лилась" на полях Гражданской войны.
Когда смотришь на даты и видишь, что на протяжении нескольких дней написаны стихи "Я помню ночь на склоне Ноября..." и "Царь и Бог! Простите малым..." – поражаешься.
Я помню ночь на склоне Ноября.
Туман и дождь. При свете фонаря
Ваш нежный лик – сомнительный и странный,
По-диккенсовски – тусклый и туманный,
Знобящий грудь, как зимние моря...
– Ваш нежный лик при свете фонаря.
И ветер дул, и лестница вилась...
От Ваших губ не отрывая глаз,
Полусмеясь, свивая пальцы в узел,
Стояла я, как маленькая Муза,
Невинная – как самый поздний час...
И ветер дул и лестница вилась...
Буквально через три дня:
Царь и Бог! Простите малым -
Слабым – глупым – грешным – шалым,
В страшную воронку втянутым,
Обольщенным и обманутым, -Царь и Бог! Жестокой казнию
Не казните Стеньку Разина!
Царь! Господь тебе отплатит!
С нас сиротских воплей – хватит!
Хватит, хватит с нас покойников!
Царский Сын, – прости Разбойнику!..
Разве один человек способен так разно чувствовать и писать в одно и то же время? Но Поэт – явление неучтимое, подвластное самому ему неведомой стихии. Он не может знать, что завтра или даже сегодня сорвется с его пера:
...Ибо путь комет -
Поэтов путь. Развеянные звенья
Причинности – вот связь его! Кверх лбом -
Отчаятесь! Поэтовы затменья
Не предугаданы календарем... -
а потому не несет моральной ответственности за то, что написалось. Этим проблемам она посвятит литературно-философские эссе "Поэт и Время" и "Искусство при свете Совести".
В "Повести о Сонечке" есть сцена, комментирующая ситуацию "и ветер дул, и лестница вилась...", в ней описано прощание с уходящим Юрой З.: "...я, проводив его с черного хода по винтовой лестнице и на последней ступеньке остановившись, при чем он все-таки оставался выше меня на целую голову". Грязная, темная, освещенная лишь дальним уличным фонарем винтовая "черная" лестница, по которой снизу таскают дрова, а сверху ведра с помоями; сквозь выбитые окна дует ветер и хлещет дождь – вот "из какого сора" могут возникнуть романтические стихи...
"Шальная, чумная ночь" – не только кружение сердца и пера в атмосфере любовной игры и романтики, но и реальность – "Московский, чумной, девятнадцатый год", как сказано в других стихах. Жизнь шла своим чередом. Приходилось ездить в деревню, чтобы на спички, мыло и еще уцелевший ситец выменивать продукты; ходить на толкучки, продавая книги, вещи – все, что можно было продать; рубить на дрова когда-то с любовью выбранную к свадьбе мебель. Топить печи, ставить самовары, варить, стирать, чинить одежду. Опухшими от холода руками перебирать и на себе – на Алиных детских салазках – перетаскивать пуды мерзлой картошки. И этими же руками писать о Марии Антуанетте, Байроне, Казанове, Комедьянте, о судьбах России... "Целую тысячу раз Ваши руки, которые должны быть только целуемы – а они двигают шкафы и подымают тяжести – как безмерно люблю их за это",– написала ей Сонечка Голлидэй, и Цветаева сохранила эти слова в сердце: ей нечасто говорили такое.
Кажется, поэт живет несколько жизней: собственную московскую, ту, на Дону, за которой следит то с надеждой, то с отчаяньем, и эту "шальную", где живые студийцы смешались с героикой и романтикой XVIII века. Вобрав в себя все, она пишет стихи и прозу – и каждый раз это другая Цветаева. С того момента, когда ей пришлось осознать понятия быта и Бытия, они стали для нее антагонистами: быт необходимо было изжить, преодолеть, существовать Цветаева могла только в Бытии. Дон, Казанова, Комедьянт, Лозэн были ее Бытием, мороженая картошка – бытом. Я надеюсь, что кружение сердца и завороженность театром помогли Цветаевой пережить первые послереволюционные зимы.
Потом появилась...
Сонечка
Она возникла в тот зимний день, когда Цветаева читала в Студии Вахтангова свою "Метель". Их познакомил Антокольский:
"Передо мной маленькая девочка. Знаю, что Павликина Инфанта! С двумя черными косами, с двумя огромными черными глазами, с пылающими щеками.
Передо мною – живой пожар. Горит все, горит -вся... И взгляд из этого пожара – такого восхищения, такого отчаяния, такое: боюсь! такое: люблю!" Павликина Инфанта – потому что о ней, для нее Антокольский писал пьесу "Кукла Инфанты".
Софья Евгеньевна Голлидэй – тогда актриса Второй студии Художественного театра – была всего на четыре года моложе Цветаевой, но из-за маленького роста, огромных глаз и кос казалась четырнадцатилетней девочкой. В послереволюционной Москве, переполненной театральными гениями и событиями, она не осталась незамеченной. Голлидэй прославилась моноспектаклем по Ф. Достоевскому "Белые ночи": даже сам жанр такого спектакля был внове. На пустой сцене, "оборудованной" только стулом (по воспоминаниям Цветаевой) или большим креслом (по воспоминаниям других, видевших спектакль), наедине с этим стулом-креслом и всем зрительным залом, крошечная девушка в светлом ситцевом платьице в крапинку рассказывала о своей жизни. На полчаса Сонечка становилась Настенькой Достоевского. "Это было самое талантливое, замечательное, что мне приходилось видеть или слышать во Второй студии", – написал о Сонечкиных "Белых ночах" Владимир Яхонтов, прекрасный актер, создавший первый в России театр одного актера.
"Сонечку знал весь город. На Сонечку – ходили. Ходили – на Сонечку. – "А вы видали? такая маленькая, в белом платьице, с косами... Ну, прелесть!" Имени ее никто не знал: "такая маленькая"..." – вспоминала Цветаева в "Повести о Сонечке".
Они подружились. Этой дружбой окрашена для Цветаевой первая половина девятнадцатого года. Сонечка стала частым гостем в ее доме, она привязалась и к дому с его необычными комнатами, беспорядком и неразберихой, и к детям. Не только к Але, с которой она дружила и которой поверяла сердечные тайны, но и к Ирине. Видимо, одна из немногих, Сонечка умела играть и общаться с больной Ириной. В это "бесподарочное время", как позже определила старшая дочь Цветаевой, Сонечка приходила не с подарками-с едой для детей. "Галли-да! Галли-да!" – встречала ее Ирина, всегда ожидавшая от нее гостинца. В те годы ребенок одинаково радовался и куску сахара, и вареной картошке. "Сахай давай!.. Кайтошка давай!" – требовала Ирина, и Сонечка была в отчаянии, если нечего было дать.
Дружба с Сонечкой была горячей и напряженной. Поначалу особый оттенок придавало ей и то, что обе подруги были увлечены Завадским. Это не разводило, а каким-то образом связывало их. "Ваша Сонечка", – говорили Цветаевой. И хотя дружба продолжалась всего несколько месяцев, след ее в душе Марины остался на долгие годы. Я знаю, что многие из тех, кто сталкивался с Цветаевой в быту или в редакциях, считали ее эгоистичной и жесткой. Однако страницы ее стихов и прозы, которые одни выражают сущность поэта, свидетельствуют об обратном. Не перестаешь поражаться бездонности благодарной памяти Цветаевой, десятилетиями хранившей тепло человеческих отношений. Ее "мифы" о современниках рождались из этого тепла, оно придавало им зримость и осязаемость реальности. Так было с поэтами: Осипом Мандельштамом, Максом Волошиным, Андреем Белым, Михаилом Кузминым. Я не сомневаюсь, что все герои ее мифов были такими, какими их воссоздала Цветаева: она умела почувствовать и сохранить важнейшее в человеке, то, что дано увидеть немногим. Так было и с Сонечкой. В молодой актрисе, бедно одетой, часто голодной, но всегда готовой поделиться последним, слишком непосредственной, с неуживчивым характером, с вечно неудачными Любовями, Цветаева разглядела "Женщину – Актрису – Цветок – Героиню", как написала она, посвящая Голлидэй пьесу "Каменный Ангел". Красоту и героизм Сонечки она увидела в ее доброте и бескорыстии, в способности жертвовать, в преданности. Цветаеву привлекло своеобразие Сонечки – ее необычной внешности и душевного склада. Голлидэй была актрисой, но ничего "актерского" не было в ее отношении к жизни и людям, в манере держаться, в одежде. Она не приспосабливалась, не хотела "казаться", многими воспринималась как человек неудобный, "неучтимый". Она была такой, какой была. Этого жизненного принципа держалась и Цветаева. Возможно, самой собой Сонечка была только с нею – но кто же больше Цветаевой мог оценить это?
Восхищенная человеческой и актерской индивидуальностью Голлидэй, обиженная вместе с нею, что ее "обходят" ролями, Цветаева одну за другой пишет несколько романтических пьес, женские роли в которых предназначались для Сонечки. Розанетта в "Фортуне", Девчонка в "Приключении", Аврора в "Каменном Ангеле" и Франческа в "Фениксе" – каждая похожа на Сонечку, каждой Цветаева сознательно придает внешние черты подруги. И все – разные, ибо в каждой из этих юных женщин Цветаева воплотила одну особую черту душевного облика Сонечки, каким она его воспринимала. Увы! – Сонечке не довелось сыграть ни одной из этих ролей: цветаевские пьесы не увидели сцены.
Разные ипостаси Сонечки запечатлены и в обращенном к ней цикле "Стихи к Сонечке", написанном одновременно с романтическими пьесами. В нем не отразилась никакая реальность. Лишь в первом стихотворении слышны отзвуки конкретных отношений: две молодые женщины влюблены в одного – равнодушного – "мальчика". Но, как и в жизни (об этом мы узна́ем позже из "Повести о Сонечке"), между ними нет ни ревности, ни соперничества.
Если в цикле "Подруга" воссоздавались история отношений и переживания лирической героини, то в "Стихах к Сонечке" Цветаева отстраняется, отступает в тень и лишь запечатлевает разные обличья своей героини. Это или роли, которые она могла бы сыграть, или отдельные стороны ее души и характера, как они представлялись поэтическому взору автора.
Вот Сонечка – героиня и одновременно, может быть, исполнительница "жестоких" романсов под шарманку. В "Повести" Цветаева рассказала, как страстно Сонечка любила эти "мещанские" романсы. И сама она не была к ним равнодушна, в ранних стихах описаны песня шарманщика во дворе и вызванные ею слезы. А в годы, о которых идет речь, когда из дома Цветаевой постепенно исчезало все, что можно продать или чем можно топить, в нем жила шарманка, на которой Цветаева иногда играла... Впрочем, по другим воспоминаниям, шарманка была куплена уже сломанной и никогда не играла.
Вот Сонечка – испанская уличная девчонка (а в "Приключении" она – итальянская уличная Девчонка), работница сигарной фабрики: "географическая испаночка, не оперная... Заверти ее волчком посреди севильской площади – и станет – своя". И стихи к "сигарере" написаны в ритме, для русского уха схожем с испанским танцем.
Маленькая сигарера!
Смех и танец всей Севильи!
Но справедливости ради отмечу, что и не вполне "географическая" – откуда Цветаевой было знать настоящих испанок? – а литературная: Кармен если не Жоржа Визе, то Проспера Мериме...
Или Сонечка – молоденькая русская мещаночка (как в "Каменном Ангеле" она – немецкая мещанка XVI века): "Кисейная занавеска и за ней – огромные черные глаза... На слободках... На задворках... На окраинах". Об этих чернооких красавицах Цветаева заметила: "Весь последний Тургенев – под их ударом". Но и не ранний ли Достоевский, не его ли "Белые ночи", с Настенькой которых слилась в памяти Цветаевой Сонечка?
Ландыш, ландыш белоснежный,
Розан аленький!
Каждый говорил ей нежно:
"Моя маленькая!"
Владислав Ходасевич, который в 1938 году рецензировал впервые опубликованные "Повесть о Сонечке" и "Стихи к Сонечке", писал, что эти стихи "при всех своих достоинствах ... непонятны без того обширного комментария, которым к ним служит "Повесть о Сонечке" ...остается от них только смутная магия слов и звуков". С этим трудно согласиться: если читать "Стихи к Сонечке" без "поддержки" повести, в них очевидна романтическая стилизация, не требующая реального комментария.
Что-то от Достоевского слышится в подтексте "Повести о Сонечке": необыкновенные дружбы, напряженность, обостренность человеческих отношений "бездны мрачной на краю" в чумном, смертельном девятнадцатом году, "предельная ситуация", которую Цветаева постоянно ощущает, но с которой, как и вообще с жизнью, не "играет". Интересно в этом плане стихотворение, написанное в "сонечкины" времена, но в цикл "Стихи к Сонечке" включенное только в 1940 году. Оно стоит особняком, не стилизовано и обращается к читателю от собственного "я" Цветаевой, ее собственным голосом:
Два дерева хотят друг к другу.
Два дерева. Напротив дом мой.
Деревья старые. Дом старый.
Я молода, а то б, пожалуй,
Чужих деревьев не жалела.То, что поменьше, тянет руки,
Как женщина, из жил последних
Вытянулось, – смотреть жестоко,
Как тянется – к тому, другому,
Что старше, стойче и – кто знает? -
Еще несчастнее, быть может.
Здесь прорвалась та реальная тоска одиночества, которая жила внутри Цветаевой все пять послереволюционных лет, которую она подавляла в себе и скрывала от других, которая – возможно – и кидала ее в эти годы от одного увлечения к другому:
Два дерева: в пылу заката
И под дождем – еще под снегом -
Всегда, всегда: одно к другому,
Таков закон: одно к другому,
Закон один: одно к другому.
Два тополя, росшие напротив ее дома в Борисоглебском переулке и знакомые всем, кто бывал у Цветаевой, стали символом человеческого тепла и поддержки, необходимости людей друг для друга. На несколько месяцев Сонечка оказалась деревом, согревающим, спасающим от одиночества.