Марина Цветаева - Виктория Швейцер 50 стр.


На всем протяжении Гражданской войны Эфрон вел записи – по ним Цветаева писала поэму "Перекоп". В самом начале двадцатых годов в Праге они надеялись издать книги по записям военных лет: Цветаева – "Земные приметы", Эфрон – "Записки добровольца". О том, что они готовились к печати, свидетельствует переписка Цветаевой с Р. Гулем и А. Бахрахом, Эфрона – с Богенгардтами. Ни та ни другая книги не состоялись, но авторы опубликовали из них отдельные очерки, охватывающие разные этапы и аспекты Гражданской войны. Они имеют определенную хронологическую последовательность: дни Октябрьского переворота – "Октябрь в вагоне" Цветаевой и "Октябрь (1917)" Эфрона; "Декабрь 1917" Эфрона – организация Добровольческой армии; "Тиф" Эфрона – вероятно, первые дни 1918 года; "Вольный проезд" и "Мои службы" Цветаевой – сентябрь – ноябрь 1918-го – апрель 1919-го; "Тыл" Эфрона – 1920 год, время отступления Добровольческой армии. Одновременно с прозаическими записями создавались стихи "Лебединого Стана"; в единстве они воссоздают картину ее (и не только ее) быта и Бытия.

Параллельность повествования Цветаевой и Эфрона в их прозе о Гражданской войне очевидна. Это взгляд людей, находящихся в разных ситуациях, но видящих, понимающих и оценивающих события одинаково. Их объединяет общая нравственная, этическая установка. Мироощущение Цветаевой и Эфрона настолько близко, что их произведения о Гражданской войне могли бы составить общую книгу – на два голоса.

Дни октябрьского переворота запечатлены обоими. Эфрон самим названием "Октябрь (1917)" определяет тему: дни революции, и эпиграфом из "Бородина" М. Ю. Лермонтова подводит итог событиям:

Когда б на то не Божья воля,
Не отдали б Москвы!

Цветаевское название менее определенно: "Октябрь в вагоне" – некто едет в поезде... (Мы знаем, что это сама Цветаева возвращается из Крыма в Москву.) Но первые же фразы передают необычайное душевное напряжение рассказчицы и заставляют почувствовать, что речь пойдет о чем-то жизненно важном: "Двое с половиной суток ни куска, ни глотка. (Горло сжато.) Солдаты приносят газеты... Кремль и все памятники взорваны. 56-ой полк. Взорваны здания с юнкерами и офицерами, отказавшимися сдаться..." Читатель введен в курс дела: рассказчица окаменела от страха за близких в Москве.

Эфрон, напротив, начинает свой очерк эпически спокойно: "Это было утром 26 октября. Помню, как нехотя я, садясь за чай, развернул "Русские ведомости" или "Русское слово"..." В газете страшная, но не неожиданная весть: переворот в Петрограде. Она заставляет захватить револьвер и "полететь" в свой полк: "Я знал наверное, что Москва без борьбы большевикам не достанется. Наступил час, когда должны были выступить с одной стороны большевики, а с другой – всё действенное, могущее оказать им сопротивление..." И следом – признание, пришедшее гораздо позже: "Я недооценивал сил большевиков и их поражение казалось мне несомненным". Запомним эту фразу: здесь заключено зерно будущих трагических ошибок Эфрона.

Эфрон – активный участник описываемых им событий, объем его наблюдений очень широк: обыватели, в трамвае узнающие о перевороте (как Цветаева – в поезде), разъяренная толпа на улицах, большевики в Совете, юнкера и офицеры – его сотоварищи по защите Москвы. Однако необходимость постоянно перемещаться и действовать не позволяет ему сосредоточиться на конкретных лицах. Он дает "групповые" портреты участников событий, то, что в детской игре называлось "красные и белые". Не имея возможности приглядеться к индивидуальной психологии поведения людей, Эфрон заменяет ее "групповой" психологией. Например, пассажиры трамвая, в котором он едет в полк. Они читают газеты с известием о перевороте и хранят молчание, как будто ничего не происходит: "С жадностью всматривался я в лица, стараясь прочесть в них, как встречается москвичами полученное известие. Замечалось лишь скрытое волнение. Обычно столь легко выявляющие свои чувства – москвичи на этот раз как бы боялись высказать то или иное отношение к случившемуся... Молчание не иначе мыслящих, а просто не желающих высказаться. Знаменательность этого молчания я оценил лишь впоследствии" (выделено мною. – В. Ш).

Объем наблюдений Цветаевой ограничен: солдаты и мирные граждане – дорожные попутчики, несколько человек домовой охраны в Москве. Лихорадочное возбуждение и подвижность Эфрона противостоят вынужденной неподвижности Цветаевой. Тем не менее она не пассивный созерцатель, а активный наблюдатель происходящего. Ее цепкий ум, преодолевая физическую близорукость, охватывает больше, чем можно просто увидеть и услышать, за словами ей представляется сущность человека, его нравственная позиция. Она записывает разговор с военным, сын которого – случайное совпадение – служит в одном полку с ее мужем. Рассчитывая на сочувствие молодой спутницы, он утешает ее: "У меня сын в 56-ом полку: ужасно беспокоюсь. Вдруг, думаю, нелегкая понесла! ... Впрочем, он у меня не дурак: охота самому в пекло лезть! ... Он по специальности инженер, а мосты, знаете ли, все равно для кого строить: царю ли, республике..." Обобщая впечатления от нескольких разрозненных сцен, Цветаева говорит: "первое видение буржуазии в Революции ... – видение шкуры". Эфрон на своем опыте мог бы сказать то же самое, но он не готов или не способен к обобщению.

Подавленный аффект разряжается естественно для Цветаевой – в тетради: она пишет мужу письмо, о котором говорилось в главе "Революция". Ее страх за мужа усугубляется ее уверенностью в его благородстве и храбрости. В ответ на "утешения" своего попутчика Цветаева обращается к мужу: "Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других" (выделено мною. – В. Ш.).

"Октябрь (1917)" подтверждает представление Цветаевой о муже. Показывая повседневность катастрофы, никак не выставляя себя героем, Эфрон по ходу повествования проявляет ту сущность, которую она в нем видит: он не может принять случившееся, устраниться, как его соседи в московском трамвае или сын попутчика Цветаевой. Цветаева отмечает этический аспект, определяющий поступки Эфрона, – то общее понятие Добра и Зла, с которым они подходят к событиям.

В 1924 году, еще до публикации очерка "Октябрь (1917)", Эфрон напечатал в "Современных записках" статью "О Добровольчестве", где пытался осмыслить уроки Движения, причины его поражения, ответить на жгучий вопрос: кто такие добровольцы и "где правда" Добровольчества? После окончания Гражданской войны эти вопросы были в эмиграции предметом самого страстного обсуждения и непримиримых споров. Статья Эфрона беспощадна и в то же время пронизана болью за поражение, за все то страшное, что наросло на Добровольчестве и чего Эфрон не может и не хочет отрицать. Сделав, как он сам пишет, "краткий обзор пути", он отмечает главные причины поражения Добровольчества: трагический отрыв от народа ("мы не обрели народного сочувствия") и разложение внутри Белого движения. Эфрон приходит к горькому выводу, что под идейным знаменем Добровольчества "было легко умирать ... но победить было трудно". Осознание ошибок еще не означает для него перемены идей и принципов, он считает, что, "очистившись от скверны, Движение должно ожить и с обновленными лозунгами продолжить борьбу за Россию. Новый лозунг опирается на понятие "народ": "С народом, за Родину!" Ибо одно от другого неотделимо".

Однако очищение Эфрон считает необходимым условием возрождения: "Мы не должны самообеляться, взваливая ответственность на вождей. Язвы наши носили общий и стихийный характер. Мы все виноваты: черная плоть, наросшая при нашем попустительстве, сделалась частью нас самих". Прямота и бесстрашие, с которыми он готов принять на себя ответственность, – поистине цветаевские. Особенно важно то, как помнит и понимает Эфрон возникновение Движения: "...В сердце – смертное томление: не умираю, а умирает (Россия. – В. Ш.).

Это и было началом. Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи, с переполнявшими душу "не могу", решили взять в руки меч. Это "не могу" и было истоком, основой нарождающегося добровольчества. – Не могу выносить зла, не могу видеть предательства, не могу соучаствовать, – лучше смерть. Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества".

Споры и бессмысленные взаимные обвинения, раздиравшие русскую эмиграцию, для Эфрона как будто не имеют смысла в обсуждении недавнего прошлого. Он хочет осмыслить то, что произошло, – и оценивает с точки зрения нравственной. В следующей статье "Эмиграция" он говорит об этом прямо: "Добровольчество в основе своей было насыщено не политической, а этической идеей. Этическое "не могу принять" решительно преобладало в нем над политическим "хочу", "желаю", "требую". В этом "не могу принять" была заключена вся моральная сила и значительность добровольчества". Именно это имела в виду Цветаева в "Письме в тетрадку": невозможность для Эфрона смириться со злом. Точно такое же "не могу" неоднократно звучало у нее самой, в частности, в "Моих службах": "Нет, руку на сердце положа, от коммунистов я по сей день, лично, зла не видела... И не их я ненавижу, а коммунизм". Она утверждает невозможность принять саму идею. Этическое отношение к тому, что произошло в России, делало Цветаеву и Эфрона единомышленниками.

С этой точки зрения интересно сопоставить "Вольный проезд" (о нем я говорила в главе четвертой) и "Тыл". Обе вещи рисуют ужасы "тыла" – Цветаева красного, "вражеского", Эфрон – своего, белого. Оказывается, нет разницы между дорвавшимися до власти, опьяненными ею людьми, какие бы "высокие" идеи они ни провозглашали. И у тех, и у других бессмысленная жестокость, насилие, кровь, "потеря лика", как предвещал Волошин. Очерк Эфрона звучит болью, но он может позволить себе быть беспощадным – он выстрадал это право тремя годами боев и сидения в окопах. Наше дело – камертон всего, что писал в это время Эфрон о Добровольческом движении. Даже говоря о его изнанке, о тех, кто мародерствовал в тылу, он пользуется местоимением мы. Для него священна память о тех – многих тысячах! – кто погиб на этой войне, защищая правое дело. Это чувство заставляет его, называя соратников, упоминать о каждом, где и когда он погиб, как бы иллюстрируя реквием по Добровольчеству, созданный в "Лебедином Стане". В статье "Эмиграция", уже мечтая о возвращении в Россию, Эфрон называет главным препятствием к примирению с большевиками память о погибших товарищах: "... возвращение для меня связано с капитуляцией. Мы потерпели поражение благодаря ряду политических и военных ошибок, м. б. даже преступлений. И в тех, и в других готов признаться. Но то, за что умирали добровольцы, лежит гораздо глубже, чем политика (выделено мною. – В. Ш.). И эту свою правду я не отдам даже за обретение Родины. И не страх перед Чекой меня (да и большинство моих соратников) останавливает, а капитуляция перед чекистами – отказ от своей правды. Меж мной и полпредством лежит препятствие непереходимое: могила Добровольческой Армии". Это написано в 1925 году.

Однако при всей близости "политических чувствований" во взглядах на перспективы Движения между Эфроном и Цветаевой всегда была принципиальная разница: если он еще и в первые годы эмиграции продолжал верить в возможность успеха ("О добровольчестве", 1924), то она предчувствовала его обреченность с самого начала ("Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет...", март 1918). В этих стихах Цветаева видит смысл Движения не в победе, а в приятии мук за то, что каждый считает правым, т. е. именно этический. Отсюда, по мере продолжения Гражданской войны, выкристаллизовалась у Цветаевой та идея, которую я понимаю не только как кульминацию ее нравственного сознания, но и как высшее проявление человеческого духа. Взлетев над полями сражений ("я журавлем полечу..."), поэтический гений Цветаевой обозревает всю Россию, истекающую кровью. В ее сознании рождается мысль, что и красные умирают за правду – за свою правду. Оставаясь преданной Белой Идее, она поднимается над личными и политическими пристрастиями, находя этический смысл в борьбе каждой из сторон за свою правду, в выполнении своего долга ("Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь!..", декабрь 1920). Русь выше междоусобиц, она скорбит и оплакивает всех своих сыновей...

К Эфрону понимание трагичности того, что случилось с Россией, пришло еще до окончания Гражданской войны. Трагичности ошибок – не идеи. Он оставался белогвардейцем и монархистом все годы жизни в Праге.

Помимо учебы в университете он занимался общественно-политической и литературной деятельностью, в частности был одним из организаторов и редакторов журнала "Своими путями", который первым в эмиграции обратился к советской реальности с желанием узнать и понять ее. Номер 6-7 (май-июнь) за 1925 год был целиком посвящен современной России. Идея его сформулирована в передовой так: "в сосредоточенном внимании вглядеться в образ современной России, почувствовать ее душу". В статье говорилось: "Доказывать, что Россия и ее власть – не одно, теперь не приходится. Только навеки ослепший не видит полного нового содержания имени России, проступающего через замазавшие его буквы СССР..." Наивность этого утверждения сегодня воспринимается с грустной иронией, тогда же бо́льшая часть эмиграции готова была верить в это. Для того чтобы "почувствовать душу", журнал перепечатал из советских изданий произведения известных писателей и опубликовал статьи, посвященные разным сторонам советской жизни.

В статье "О путях к России" Сергей Эфрон попытался определить отношение к тому, что происходит в России, и условия, на/при которых, по его мнению, возможно возвращение туда. Вопросы эти были жгуче-актуальны для многих молодых эмигрантов. Наиболее важными кажутся Эфрону две проблемы: понимание органичности революции ("признание сегодняшнего дня в СССР русским днем, а не каким-то промежутком, провалом меж двумя историческими этапами...") и определение самого понятия "приятие России". Эфрон считает ошибочным рассуждение такого типа: "Россия там, а не здесь (положение правильное, за рубежом русские, а не Россия), она – моя сила питающая, без меня проживет, я же без нее погибну. А поэтому, чтобы жить, нужно отказаться от себя ради нее и ради жизни". Для Эфрона подобная логика – отказ от собственных принципов, он утверждает, что "путь к России лишь от себя к ней, а не наоборот... Даже больше: путь к России возможен лишь через самоопределение, через самоутверждение".

Этот номер "Своими путями" вызвал негодование эмигрантской прессы: журнал обвиняли в "большевизанстве", "в рабски-собачьем ползаньи перед родиной". Цветаева вмешалась в этот спор статьей "Возрожденщина" (в газете "Дни"), в которой она отстаивает право журнала на интерес к текущему дню Советской России и всестороннее его освещение. Не вдаваясь в подробности этой полемики, хочу еще раз подчеркнуть единомыслие Цветаевой и Эфрона. Кстати, более десяти лет спустя Цветаева записала в черновой тетради слова, по смыслу близкие статье "О путях к России": "Если бы мне на выбор – никогда не увидеть России – или никогда не увидеть своих черновых тетрадей... – не задумываясь, сразу. И ясно - что. Россия без меня обойдется, тетради – нет. Я без России обойдусь, без тетрадей – нет". Тетради для Цветаевой – эквивалент того, что Эфрон называл самоопределением и самоутверждением. Это еще раз подтверждает, что с годами именно Эфрон – не Цветаева – отошел от их общих принципов.

Издатели журнала "Своими путями", провозглашая стремление пристально всмотреться и лучше понять теперешнее лицо России, на деле видели там то, что им хотелось увидеть. В статье "Эмиграция" Эфрон писал: "Эмигрантский процесс обратен российскому – в России жизнь побеждает большевизм, здесь – жизнь побеждена десятками идеологий". "Жизнь побеждает большевизм" – эмигрантские политики хотели верить в это; эта формула давала надежду на будущее. Но Эфрон еще не примирился с большевиками и не был намерен ждать, когда они исчезнут сами собой. В той же статье он "конспиративно" писал об антибольшевистской деятельности эмигрантских политических групп: "Внешние и внутренние условия требуют совершенно иных методов борьбы. Тактика, приспособленная к внешним условиям, связь с действительными антибольшевицкими группами в России являются уже задачами чисто политической работы, требующей, кроме героизма, качеств, я бы сказал, специфических. ...Необходимо обладать особым психическим складом и редкой совокупностью способностей, чтобы отправиться в Россию для пропаганды или для свершения террористического акта, или для связи с намеченной российской группой". Одного этого пассажа было достаточно для НКВД, чтобы приговорить Эфрона к расстрелу, и никакая его последующая работа в этой организации не могла отвести от него удара.

Необоснованная уверенность в вырождении и непопулярности большевизма в России подводила черту под Добровольчеством – оно не годилось для новых методов борьбы. Но на чем основывалась эта уверенность? Говоря об эссе "Октябрь (1917)", я обратила внимание читателей на фразу: "Я недооценил сил большевиков..." Как тогда Эфрон не мог оценить силу большевиков, так в середине двадцатых и позже он не мог представить себе уровень их безнравственности, отсутствие каких бы то ни было нравственных принципов в их практике. Когда после бегства Эфрона Цветаева заявила французской полиции: "его доверие могло быть обмануто", – она, вероятно, даже не понимала, насколько была права. Обмануто было доверие огромного числа людей во всем мире, в том числе и среди русских эмигрантов возраста и судьбы Эфрона. Понимая силу эмиграции – особенно в первое десятилетие, – большевики не только вели среди нее пропаганду, не меньшую, чем внутри страны, но и устраивали всякого рода провокации. Эмигранты, занимавшиеся, как им казалось, антибольшевистской деятельностью, на самом деле работали на НКВД. Эта сеть была заброшена очень широко и глубоко; самый известный пример – операция "Трест".

Об этом страшно думать, но нельзя забывать. Различные эмигрантские организации были уверены, что связаны с русским подпольем. В Россию, рискуя жизнью, пробирались их эмиссары, устраивались подпольные "съезды", распространялась антисоветская литература – и никто не подозревал, что вся эта "деятельность" инспирирована НКВД. Попался на эту удочку и Эфрон. Новым жизненным этапом оказался для него переезд в Париж, встреча с П. Сувчинским и князем Д. Святополк-Мирским, под влиянием которых он примкнул к "левым" евразийцам, начал работать в их издательстве, издавать вместе с ними журнал "Версты", потом газету "Евразия". Близко знавшая Цветаеву и Эфрона Е. И. Еленева сказала мне, что Эфрону по складу характера требовался вожатый: "любой мог взять его и повести за собой". Теперь таким "вожатым" стала идеология евразийства, полностью заменив монархизм и Добровольчество.

Назад Дальше