Марина Цветаева - Виктория Швейцер 7 стр.


Это был первый мистический опыт в ее жизни, ибо история с Чортом – всего лишь игра детской фантазии. Теперь же, двенадцати лет, узнав о смерти Нади, она вдруг ощутила пустоту в мире и нестерпимый жар любви в сердце. Нужно было вернуть время вспять, чтобы этой смерти еще не было, чтобы ее никогда не было. Нужно было увидеть Надю, глядеть на нее, сказать ей о своей любви. Сердцем и памятью обойдя все места, где могла быть Надя, Марина впервые в жизни поняла, что эта разлука – навеки, что смерть – это нигде, что Нади больше нет. Это было потрясение, с которым невозможно было смириться, и Марина со свойственным ей упорством начала искать встречи с Надей, ждать ее, стараясь угадать, в какое безлюдное место могла бы прийти Надя, чтобы встретиться с нею, стремглав летя туда, боясь лишь одного – чтобы никто не помешал, чтобы не спугнуть саму Надю. Она жаждала и умоляла, пускалась на хитрости, надеясь застать Надю врасплох; жила, целиком сосредоточась на этой идее. Она чувствовала, что Надя где-то здесь, рядом, ходит за ней, что Наде нужна ее любовь... Она ни с кем не говорила о Наде, стремилась прервать любое упоминание о ней; ей казалось– если молчать о смерти, ее как бы еще нет; так впоследствии было у нее и со смертью младшей дочери... Нади Марина так ни разу и не увидала – может быть, поэтому "наваждение" тянулось долго: "два года напролет пролюбила, провидела во сне – и сны помню! – и как тогда не умерла (не сорвалась вслед) – не знаю..."

Уже взрослой Цветаева часто видела умершего Александра Блока живым: "После смерти Блока я все встречала его на всех московских ночных мостах, я знала, что он здесь бродит и – может быть – ждет, я была его самая большая любовь, хотя он меня и не знал, большая любовь, ему сужденная – и несбывшаяся..." После похорон А. А. Стаховича она записала в дневнике: "Нет этой стены: живой – мертвый, был – есть. Есть обоюдное доверие: он знает, что я вопреки телу – есть, я знаю, что он – вопреки гробу! Дружеский уговор, договор, заговор... И с каждым уходящим уходит в туда! в там! - частица меня, тоски, души..." В феврале 1905 года маленькая Марина еще не умела так думать. Что же это было тогда? С чем связано это необычное и так долго тянувшееся состояние? Откуда у девочки эта тоска и жажда потусторонней встречи? Здесь существует общее: разлука, любовь, смерть, бессмертие. Толчком – неосознанным, спрятанным глубоко в подсознании, не допущенным даже в чувства – мог быть страх смерти матери. Видя столько больных в Нерви и столько могил на нервийском кладбище, оказавшись свидетелем смерти чахоточного немецкого юноши, с которым успели подружиться, могла ли Марина не думать о страшной угрозе, нависшей над матерью? Загнав эту мысль на глубину, откуда она не могла выскочить, "забыв" ее, Марина свою тоску о еще живой матери перенесла на уже умершую Надю. Совпадение времени – разлука с матерью и известие о смерти Нади – усугубило ужас перед надвигающимся. Временная разлука с Марией Александровной – Санкт-Блазиен так близко от Фрейбурга! они все вместе будут там жить летом! – в тоске ощущалась такой же вечной, как разлука с Надей. Может быть, образ умершей Нади замещал в детском сознании образ умирающей матери? Было бы грехом оплакивать ее, надо было надеяться. Возможно, встречи с Надей Марина ждала как утешения, знака, что и мать не уйдет бесследно. Когда мы читаем признание Цветаевой в письме к В. Буниной, что смерть Нади "затмила мне смерть матери", не будем приписывать это Марининой черствости. Просто за полтора года между Надиной и материнской смертями, тоскуя по Наде, Марина уже оплакала в ней мать.

Встречи с Надей не было, но "знаки" от нее были, во всяком случае Марина их узнавала: в облаке, напоминающем Надин румянец или овал лица, в запахе цветочного магазина, воскрешающем "бой цветов" в Нерви, в жидком кофе, похожем на цвет ее глаз. Так позже был ей знак от уже покойной матери – она писала об этом Эллису летом 1909 года. Во сне она видит мать и просит: ""Мама, сделай так, чтобы мы встретились с тобой на улице, хоть на минутку, ну мама же!" – "Этого нельзя, – грустно ответила она, – но если иногда увидишь что-нибудь хорошее, странное на улице или дома, помни, что это я или от меня!" Тут она исчезла". В том же сне Марина видит померанцевое деревце в кадке и понимает, что это – мама! Тема сна и сновидений у Цветаевой требует специального исследования, сама она придавала этому громадное значение: сон был для нее одним из воплощений жизни и одновременно мистической связью между жизнью и смертью. Сновидение приоткрывало дверь в потустороннее, в бессмертие.

Мистические переживания, впервые вызванные смертью Нади Иловайской, с неменьшей силой повторились в связи со смертью в конце декабря 1926 года Райнера Мария Рильке, которого Цветаева никогда не видела, но личность и поэзия которого были для нее равновелики Пушкину и Гёте. Узнав о смерти Рильке, Цветаева не ринулась искать встречи с ним на парижские улицы, теперь у нее была волшебная палочка – творчество. Через непознаваемое она обратилась непосредственно к Рильке на "тот" свет в эссе "Твоя смерть" и в стихотворном письме "Новогоднее", которому посвятил замечательную статью Иосиф Бродский. Когда в "Новогоднем" Цветаева говорит:

...потому что тот свет,
Наш, – тринадцати, в Новодевичьем
Поняла: не без– а все-язычен -

она возвращается мыслями к Наде, к своим тогдашним поискам потустороннего. Ибо она могла впервые посетить могилу Нади в тринадцать лет по возвращении из-за границы и уже после смерти Марии Александровны. Надя была похоронена на Новодевичьем, о ее могиле Цветаева вновь думает в "Твоей смерти": "все наши умершие, лежи они в Москве, на Новодевичьем, или..." Надя была первая пережитая ею смерть, первая встреча с таинственным и влекущим миром, первая, приоткрывшая ей завесу вечности. Первая в ряду смертей, о которых Цветаева писала: А. А. Стаховича, Александра Блока, Райнера Мария Рильке, Владимира Маяковского, Николая Гронского... Кажется, со времен Нади для Цветаевой не существовало загадки жизни и смерти, земное и потустороннее воспринималось в неразрывном единстве, и "тот" свет временами она ощущала более "своим", чем здешний – как в стихах к Рильке, например. Из всего комплекса тогдашних детских переживаний с годами выкристаллизовалось понятие "разлука", ставшее стимулом и внутренней темой творчества Цветаевой. Это понятие углублялось и разрасталось, вырастая до трагического неприятия жизни. Оно же толкало к письменному столу, за которым преодолевалось все.

Летом, по окончании занятий в пансионе Бринк, отец забрал девочек, и они втроем поселились в Санкт-Блазиене вблизи санатория, где лечилась Мария Александровна. Снова они гуляли по шварцвальдским дорогам и лесным тропинкам, но уже без матери; она была слишком слаба, беспокойство о ней не покидало Ивана Владимировича. Вот уже год провела она в чудодейственном Шварцвальде, однако здоровье ее не становилось лучше... Что дал Марине год жизни во Фрейбурге? Самое важное – немецкий язык. Чувство родства с Германией. Память о немецких друзьях Мариле и Карле, детях хозяина "Ангела", о последнем здоровом лете матери в "сказочном Шварцвальде". О неожиданном празднике – Пасхе у княгини Марии Турн-унд-Таксис, которой в будущем Рильке посвятит "Дуинские элегии" – об этом Марина узнает много позже. Образ прекрасного средневекового города с неповторимым собором... Здесь же, во Фрейбурге – как это ни покажется странным – зародились две страсти ее жизни: Наполеон и Россия. Интерес к России родился не из тоски по родине, а из волнений о ходе Русско-японской войны, о которой в письмах сообщал отец. Неудачи России, обида разбудили в Марине первое "родино-чувствие".

* * *

Семья собиралась в Россию – нельзя же вечно жить на чужбине! Младшая, Ася, и так уже не совсем тверда в родном языке. С каким чувством возвращалась Марина на родину после трех лет скитаний? Неужели, привыкнув к переездам, она ничего не почувствовала, вернувшись домой? Хотя – совсем не домой: Мария Александровна с дочерьми поселилась в Ялте, потому что ей все еще был противопоказан север.

Жизнь наладилась, приспособившись к тяжелой болезни в доме. Врачи, измерение температуры и беспокойство с каждым лишним делением на градуснике, лекарства, аптеки стали повседневностью. Оказалось, что и к этому можно привыкнуть. Девочкам взяли учительницу, она готовила их к поступлению в русскую гимназию. Мать снова занималась с Мариной музыкой, радовалась ее успехам, она все еще мечтала увидеть ее пианисткой. Но новое вторглось в их жизнь – революция! Кончался 1905 год, страна бурлила, бастовала, вооружалась... Восстание на "Потемкине", восстание на "Очакове", предательство броненосца "Георгий Победоносец", арест лейтенанта Шмидта, царские манифесты – все это волновало Марину, заставляло с нетерпением ждать газет. Кроме общих волнений о судьбах России, Цветаевы беспокоились о близких: в декабре в Москве началось вооруженное восстание, а Иван Владимирович, Андрюша и Лёра жили дома. По газетам казалось, что Трехпрудный окружен баррикадами. В ялтинском пансионе, где жили Цветаевы, за общим столом возникали политические споры. Этот год в "Ответе на анкету" она отметила дважды. Сначала – как встречу с революцией: "вторая (встреча. – В. Ш.) - в 1905-06 гг. (Ялта, эсеры)". Семья эсеров, соседей по дому, интересовала Марину, она бывала у них, несмотря на запрещение матери. Их правда притягивала ее, как три года назад правда эмигрантов в Нерви. Она писала революционные стихи, но теперь не показывала их матери. Между ними возникло отчуждение. "Трудный" возраст Марины совпал с умиранием Марии Александровны. Погруженные – мать в свою болезнь, дочь – в свои новые интересы и переживания – они теряли прежнюю близость. Однако увлечение революцией не было связано с какой бы то ни было реальностью. Марина горячо переживала происходящее, следила за газетами и спорами окружающих, восхищалась и скорбела судьбами лейтенанта Шмидта и Марии Спиридоновой – умозрительно. Войти в круг революционеров она не могла бы по возрасту, да они бы ее и не приняли всерьез. Отдаляясь от матери, она погружалась в одиночество.

Другое упоминание этого года тоже связано с "общественностью": "13, 14, 15 лет – народовольчество, сборники "Знания", "Донская Речь", "Политическая экономия" Железнова, стихи Тарасова..." Увлечение Марины революцией и общественными проблемами отражало настроение многих людей того круга, к которому принадлежала семья Цветаевых, – но не ее родителей. Мать была консервативна и настороженно относилась к происходящему и к новому увлечению дочери. Отец жил вне политики, теперь же, обремененный болезнью жены и связанными с этим трудностями и заботами, он, кажется, даже не чувствовал потребности разобраться в ситуации. Его хватало только на семью и Музей. Обычно он был сдержан в обсуждении своих семейных дел, но однажды в письме Р. Клейну в апреле 1906 года у него вырвался настоящий крик отчаяния: "Уже давно мои помыслы сосредотачиваются на страданиях моей больной, на способах и местах лечения, на лекарствах и врачах разных национальностей всей Европы... Семейное горе все собою заслонило и заполонило все мысли и чувства... Под тяжестью личного горя я не чувствую интереса даже к тому, что так волнует, так живо занимает теперь всю Россию... И если, вне круга семейных забот и печалей, что останавливает на себе внимание и служит предметом дум и желаний, так это наш Музей, с его движением к концу". Может быть, Маринино упорство в увлечении революцией было отчасти связано со свойственным этому возрасту чувством протеста против родительского влияния. Мать и отец не интересуются революцией – а я буду. Но не только это. Мысли об участии в революционном движении были поисками смысла жизни, возможности преодоления одиночества и тоски. Неполных шестнадцати лет Цветаева признавалась: "Иногда, очень часто даже, совсем хочется уйти из жизни – ведь все то же самое. Единственное ради чего стоит жить – революция. Именно возможность близкой революции удерживает меня от самоубийства". Это трагическое признание неожиданно завершается в духе театрального представления: "Подумайте: флаги, Похоронный марш, толпа, смелые лица – какая великолепная картина"... Как бы то ни было, к шестнадцати годам интерес ко всякого рода "идейности", "общественности" был изжит до конца и больше никогда не возвращался. Как корь или плохие стихи, увлечения такого рода каждый должен пережить лично – и чем раньше, тем лучше. Четверть века спустя Цветаева вспомнила такой разговор. "Когда я тринадцати лет спросила одного старого революционера: – Можно ли быть поэтом и быть в партии? -он не задумываясь ответил: – Нет". В шестнадцать лет Марина начала серьезно писать; она снова стала сама собой – сама по себе.

В середине марта 1906 года у Марии Александровны случилось кровохарканье. Это был грозный признак. Она слегла, почти перестала есть. Приехал из Москвы Иван Владимирович. Оба, по-видимому, понимали, что она умирает, но он старался всячески ее подбодрить. В мае состоялся консилиум из лучших врачей Ялты. Врачи постарались "внушить" больной, что ее положение не безнадежно. "С тех пор стало как будто лучше, – писал Иван Владимирович. – Больная после двухмесячного лежания встает, чтобы перейти по комнате на террасу, и силится глотать, хотя и с большим трудом. До консилиума и я уже отчаивался в возможности возвращения М. А. в свои края. Теперь мы серьезно собираемся дней через 20 двинуться в Тарусу – и авось эта надежда исполнится. В Тарусе ремонтируется наша дача". Приехала преданная Тьо, чтобы отвезти "свою Маню" домой. В начале июня они были уже в Тарусе. Что почувствовала Марина, вновь увидев родные места? Вероятно, все заслоняла близкая смерть матери. Она умирала тяжело и мужественно. За неделю до ее смерти Иван Владимирович писал: "Положение моей больной становится все хуже. Жаропонижающие лекарства перестают действовать, а очень высокая температура, при непрерывающихся плевритах и бронхитах, жжет ее с ужасающей силой. Все, что называется телом, съедено и исчезло".

Мария Александровна умирала в тоске, что оставляет дочерей такими еще маленькими, что не увидит их взрослыми. Было составлено завещание: до сорока лет Марина и Ася могли получать лишь проценты с оставляемого им матерью капитала. Мать сказала при этом: "А то они всё истратят на революцию!" Чувствуя приближение смерти, она простилась и благословила дочерей. Валерия Цветаева отметила в воспоминаниях, что мачеха не позвала ее проститься перед смертью: "Я была ей благодарна за эту прямоту в тяжелый час". 5 июля Марии Александровны не стало. Тело ее отвезли в Москву, провезли мимо дома в Трехпрудном и похоронили на Ваганьковском кладбище рядом с могилами ее родителей. Через два месяца с Иваном Владимировичем случился удар. Он долго болел, лежал в клинике.

Детство кончилось.

Спор о детстве

Спор о детстве Марины Цветаевой? Разве есть в нем что-нибудь неясное или таинственное? Кажется, о детстве ни одного русского поэта не знаем мы так много, как о цветаевском. Сама Марина Цветаева дважды о нем писала: в стихах 1908-1910 годов, вошедших в ее первые книги, и в поздней – середины тридцатых годов – прозе. Подробные воспоминания о Маринином и своем детстве выпустила ее младшая сестра Анастасия Цветаева. О чем тут спорить? Однако спор возник неслучайно и свелся к вопросу существенному: что представляет собой автобиографическая проза Марины Цветаевой? Речь идет не о жанровом определении, ибо жанр Цветаева определила: лирическая проза, – а скорее о психологическом: насколько правдиво и точно изобразила Цветаева мир своего детства.

В полемику вовлекаются письма Цветаевой, изложенное в них сопоставляется с эпизодами из ее прозы, поэта уличают в перетолковывании реальности, чуть ли не в двоедушии. Мелькают слова: быль, легенда, правда жизни, художественная правда, правда поэта... Спор вышел за пределы прозы Цветаевой о детстве и касается ее воспоминаний вообще.

Назад Дальше