Всегда интересно сравнить произведения разных авторов, посвященные одним и тем же людям и событиям. Читая параллельно "Воспоминания" Анастасии Цветаевой с "детской" прозой Марины, ленинградский литературовед Ирма Кудрова пришла к заключению, что детство последней не было той "страной безусловного счастья", какой его воспринимает и изображает младшая сестра. Анализируя эпизоды из прозы Марины Цветаевой, Кудрова пишет о том, что окружающие, даже мать, не понимали маленькую Марину, не только не сочувствовали, но и насмехались над ее попытками стихотворчества, бросает "дому в Трехпрудном" тяжкое обвинение в том, что он не дал ей достаточно тепла, ласки, доброты, что у ребенка "все более укреплялось ощущение отверженности". Она прямо утверждает отсутствие простоты, понимания, нежности в отношении матери к Марине и в этом видит корни ее трагического мироощущения.
На защиту семьи, матери с "цветаевской" энергией ринулась Анастасия Цветаева. Выводы Кудровой показались ей обидными, и во имя "чести семьи" она готова перечеркнуть самый смысл автобиографической прозы Марины Цветаевой. А. Цветаева признается, что, читая прозу Марины, с грустью отмечала, как искажены в ней образ матери, ее самой, младшей сестры и весь душевный облик дома в Трехпрудном... "пока не поняла: да Марина вовсе не нас "искажала", она живописала другое! Вокруг себя.
Центр этих рассказов – Марина. Ее – поэта – среди непоэтов – одиночество".
Да, "поэт – среди непоэтов" – одна из важных сквозных тем автобиографической прозы Марины Цветаевой. Но можно ли на этом основании отказать ей в правде? Сказать, что ее "дом в Трехпрудном" – лишь "декорация", нужная ей для создания ее собственной – не бывшей в реальности – были, а семья – "плацдарм", на котором она борется – с чем? и во имя чего? Возникает неприятное ощущение, что Марина Цветаева оболгала своих близких и детство ради того, чтобы оттенить свою "необыкновенность". Оно усугубляется еще тем, что в этой же статье Анастасия Цветаева называет эссе сестры о М. Волошине, Андрее Белом, О. Мандельштаме портретами "высокого мастерства и поразительного сходства... Марина воскресила свои дни с ними. Памятью и любовью". Не будем задаваться риторическим вопросом: неужели Марина Цветаева меньше любила и помнила родной дом, мать, детство, чем своих друзей-поэтов? Подумаем лучше: в чем корни того, что дало Кудровой возможность усомниться в "безоблачном счастье" в детстве Марины Цветаевой, а Анастасии Цветаевой – обвинить сестру в сознательном искажении правды, в гротеске?
Причины разные. Кудрова права: "безоблачного" счастья не было. Но кто определил, в чем оно выражается, и утвердил, что детство и есть "безоблачное"? Даже Борис Пастернак, в психическом плане личность Марине Цветаевой противоположная, человек, умевший из всего извлекать счастье, писал о том, как много страшного в детстве – в частности, в любимом Цветаевой "Детстве Люверс". И в стихах:
... Мерещится, что мать – не мать,
Что ты – не ты, что дом – чужбина.Что делать страшной красоте
Присевшей на скамью сирени,
Когда и впрямь не красть детей?
Так возникают подозренья.Так зреют страхи...
Обратим внимание на это свидетельство поэта, кончающееся словами: "Так начинают жить стихом..." Может быть, того же происхождения щемящее чувство сиротства, возникшее у Марины задолго до смерти матери? В прозе о детстве она предстает всегда как будто немного "падчерицей". Не отсюда ли и ее ревнивая зависть к младшей сестре – мама ее больше любит? Анастасия Цветаева не отрицает, что ее, более слабую в детстве, тяжело болевшую, мать больше жалела, чуть больше опекала; Марине этого достаточно, чтобы насторожиться: мать – не мать, ты – не ты, дом – чужбина. Ведь она поэт.
И в другом И. Кудрова права: простоты ни в Марии Александровне Цветаевой, ни в ее отношениях с Мариной, ни во всей обстановке дома не было. Как не было ее и в самой маленькой Марине – ее автобиографическая проза тому лучшее свидетельство. Простота – природный дар, как талант. Может быть, Мария Александровна и хотела бы быть проще, ведь ее сложность не принесла ей счастья; может быть, она мечтала, что ее дочери будут проще и счастливее, но это было не в ее власти. В Асе мать находила больше непосредственности и простоты, вероятно, с Асей было легче и приятнее. Не сомневаюсь, что мать не хотела этого показать, но Марина это чувствовала. Не отсюда ли ее детская мечта о "чужой семье", "где я буду одна без Аси и самая любимая дочь"?
С Мариной окружающим было гораздо сложнее. Тем не менее логическое построение Кудровой мне видится перевернутым: не потому Марина замыкалась в себе, что ее не понимали или не давали себе труда понять, – понимать ее, общаться с нею было труднее, чем с другими детьми, потому что у нее слишком рано определился свой, закрытый для других внутренний мир. Думаю, Кудрова заблуждается, утверждая, что "мать себя в старшей дочери не узнавала". Наоборот, она угадывала в Марине себя со своими сложностями и страстями. И вероятно, с этой собой – а не с ее поэтическим даром! – в Марине боролась, ради ее же, Марининого, будущего счастья. Пыталась преодолеть себя в ней. Но сердечная близость между матерью и Мариной, без сомнения, была. Это очевидно из всего, сказанного Мариной Цветаевой о матери в стихах, прозе, письмах. Без настоящей внутренней близости мать не оказала бы столь сильного влияния на всю дальнейшую жизнь дочери-поэта.
Главное заблуждение Анастасии Цветаевой – в настойчивом утверждении своей "близнецовости" с сестрой. Это помешало ей проникнуть в сокровенный смысл и правду автобиографической прозы Марины Цветаевой. Не спорю, что голоса сестер были одинаковы. Но этого недостаточно, чтобы говорить об "удивительном сходстве душевного строя", и тем более "близнецового" восприятия. Их не было и быть не могло. Как у поэта с непоэтом. Прими эту точку зрения Анастасия Цветаева – ей было бы легче понять не только писания, но и жизнь и смерть сестры. Взглянув на прозу Марины об их общем детстве глазами не "близнеца", а доброжелательного читателя, Анастасия Цветаева увидела бы, что та ничего не "искажала", не "живописала" и не хотела создать гротеск из жизни родной семьи. Марина так чувствовала себя в родном доме – как потом всегда в мире. "Одиночество поэта среди непоэтов" Марина Цветаева вовсе не "живописала" задним числом, она его пережила в детстве.
В этой полемике И. Кудрова обходит молчанием стихи о детстве из "Вечернего альбома" и "Волшебного фонаря", а Анастасия Цветаева берет их в союзники, опираясь на них как на документально-правдивые свидетельства. Бесспорно, стихи "В Ouchy", "Маме", "Курлык", "Как мы читали "Lichtenstein"" и многие другие восторженно передают воспоминания о рано оборвавшемся детстве, о матери, тепле ее присутствия в детской жизни. Это зарисовки сцен и ощущений детства, созданные близко к событиям, в них описанным, еще ближе к боли и тоске утраты.
Видно грусть оставила в наследство
Ты, о мама, девочкам своим!..
Тон стихотворных воспоминаний – розовый, как, кстати, основной тон первых сборников Марины Цветаевой в целом. Умиленностью собой и окружающим, "любованием пустяками жизни" (слова Николая Гумилева о первой ее книге) они близки воспоминаниям Анастасии Цветаевой. Ничего подобного нет в прозе Марины Цветаевой на ту же тему, и это дало повод говорить о противоречии между прозой и ранними стихами. Значит ли это, что она переменила отношение к своему детству? Разочаровавшись в жизни, перенесла разочарование и на него? Ни в коем случае. Противоречие это существует лишь на поверхностный взгляд.
Было бы странно от женщины за сорок, умудренной нелегким жизненным опытом, ждать повторения того, что когда-то писала вступающая в жизнь семнадцати-восемнадцатилетняя девушка. И не было бы смысла в таком повторении. Разные задачи стояли перед Цветаевой в полудетских стихах и в зрелой прозе. В стихах она хотела запечатлеть, выразить свою любовь к матери, восторг, память, тоску по ней. И она вспоминает все: что навсегда запало в сердце и что просто запомнилось – до мелочей. Стихи ее открыты, непосредственны и наивны. В прозе ни детской непосредственности, ни наивности нет. Задача Марины Цветаевой здесь иная: "ВОСКРЕСИТЬ. Увидеть самой и дать увидеть другим". Не позволить навсегда исчезнуть тому исчезающему миру, который она так любит, с которым чувствует нерасторжимую связь.
Знаменательно, что именно в стихах, написанных одновременно с прозой о детстве и обращенных "туда", к ушедшим – "Отцам", Цветаева отчеканила свое понимание Поэта и Поэзии:
Вы, ребенку – поэтом
Обреченному быть -
Кроме звонкой монеты
Всё - внушившие – чтить...
"Ребенок, обреченный быть поэтом" – такова внутренняя тема, подтекст цветаевской прозы о детстве. Здесь она не мифотворец, не бытописатель, она – исследователь. Мир детства существует в автобиографической прозе Марины Цветаевой внутри круга ее основных раздумий тех лет: о Поэте и Времени, месте поэта во времени и его соотнесенности с миром. Даже хронология свидетельствует об этом. В 1932 году Цветаева пишет работы литературно-философского плана: "Поэт и Время", "Искусство при свете Совести", "Эпос и лирика современной России. Маяковский и Пастернак". Проза о детстве начинается в 1933 году и тянется до 1937 года, до "пушкинских" эссе. Окончив "Мой Пушкин", Цветаева пишет Анне Тесковой: "это мое раннее детство: Пушкин в детской – с поправкой: в моей". Поправка "в моей" чрезвычайно важна для понимания отношения Цветаевой к своему детству, его отличию от "как у всех". Последняя литературоведческая работа Цветаевой "Пушкин и Пугачев" – и о ней она с полным правом могла бы сказать "мои Пушкин и Пугачев" – одновременно и последнее по времени воспоминание о детстве, ибо и здесь, как и в "Моем Пушкине", литературоведение, философия, психология, детские впечатления образуют неразрывную ткань. Таким образом, проза Цветаевой о детстве не только по времени совпадает с работами, осмысляющими тему Поэта и Поэзии, но буквально вклинивается в некоторые из них.
Что такое Поэт? Какова его роль в мире? Эти "вечные" темы занимали творческое воображение Цветаевой. Поэт в его противостоянии миру – так можно определить основу ее мироощущения. Поэт – невольник своего дара и своего времени. Ее представление совпадает с более поздней формулой Пастернака:
Ты – вечности заложник
У времени в плену...
В этом ключе рассматривает она и свое детство.
"Состояние творчества есть состояние наваждения... Состояние творчества есть состояние сновидения..." – определяет Цветаева в "Искусстве при свете Совести". И разве не в этом состоянии спящей наяву видим мы маленькую Марину в истории с Чортом или десятки раз сомнамбулически переписывающей пушкинское "К морю"?
Проза Марины Цветаевой о детстве – не мемуары, она никогда не называла так эту свою работу. Ее не интересует вообще "детство", ни даже "становление личности". Она исследует феномен воплощения Поэта в ребенке. Убежденная, что Поэзия сродни Вечности, одна и та же с начала и до конца времен, Цветаева хочет проследить, каким образом данный ребенок оказывается отмечен ее "клеймом". Именно – оказывается, с его стороны это явление пассивное, скорее даже страдательное. Ибо ей довелось всю жизнь воплощать материнский завет "слух – от Бога... Твое – только старание".
Цветаева исследует феномен ребенка-поэта на примере собственного детства, потому что знает его лучше всего – и только. С этой точки зрения ее проза о детстве читается по-другому. В ней нет вымысла; это правда – не меньшая, чем встает из ее ранних стихов. Касаясь своих писаний о людях, Цветаева сказала: "Фактов я не трогаю никогда, я их только – толкую". Но что значат факты сами по себе? Они приобретают смысл в той или иной интерпретации. Правда автобиографической прозы – правда, пережитая и осмысленная Мариной Цветаевой. То, что пишет об их общем детстве Анастасия Цветаева, скорее всего, тоже правда – ее, Асина. И если она во многом не совпадает с Марининой, то это отражает несходство сестер, их мировосприятия, ощущения себя в мире.
То "негативное" о семье, из-за чего ломали копья И. Кудрова и А. Цветаева, не было желанием отплатить за свою "недолюбленность" и недопонятость в детстве – даже если Марина тогда это ощущала. Она никогда не переставала любить дом в Трехпрудном и чувствовать к нему благодарность. В разгар работы над "детской" прозой она признавалась А. Тесковой: "Должно быть Вы, как я, любите только свое детство: то, что было тогда..." Не "преображенная правда поэта", не "поэтическая быль", а сущность пережитого важнее всего для Марины Цветаевой. Она показывает свое изначальное одиночество даже с такой необыкновенной матерью, в такой высокоинтеллектуальной семье и в таком действительно счастливом детстве. Из "Воспоминаний" А. Цветаевой создается впечатление, что Марина культивировала свое одиночество. На самом деле она была в нем заключена – "единоличье чувств" – и выход был только в поэзию. Прозрачная стена отделяет "обреченного быть" поэтом от других людей, стена, которой они, быть может, не видят, приблизиться к которой возможно, но преодолеть нельзя. Разглядывая себя-ребенка в увеличительное стекло умудренности, взрослая Цветаева анализирует и осмысливает то, что тогда чувствовала, переживала, думала. Это не имеет ни малейшего отношения к ее эмигрантским проблемам, на которые так часто ссылались в советских работах о Цветаевой. Например, Кудрова: "в 30-е годы ... М. Цветаева уже отчетливо понимает свой крах в отношениях с миром, глубоко переживает разложившуюся вконец связь". Всей своей автобиографической прозой – даже в большей степени, чем теоретическими работами – Цветаева против такой точки зрения протестует. Она свидетельствует, что никакого "краха" не было, что если и существовали у нее отношения с миром, то только негативные. Как могла "вконец разладиться" связь, которой отродясь не было? Если родная мать не может – Марина Цветаева убедительно показывает, что именно не может, а не не хочет – понять будущего поэта, – чего ждать от остальных, понять и не старающихся?
"Листья и корни", "Корни и плоды" назвали свои статьи И. Кудрова и А. Цветаева. Корней – не было. Были – истоки, нет, один исток – Поэзия – подхвативший вот эту неповоротливую, некрасивую, упрямую, злую девочку Мусю Цветаеву и заставивший ее стать Поэтом. Поэтом рождаются. "Зерно зерна поэта ...сила тоски", - утверждала Цветаева в "Искусстве при свете Совести". А вовсе не обиды, пережитые им в детстве.
Поэт ввел нас в мир своего детства, чтобы показать, как ее захлестнула "свободная стихия", отъединила от людей и понесла по волнам поэзии.
* * *
Детство оборвалось, но жизнь не остановилась. Надо было привыкать к реальному сиротству – жизни подростка без матери. Ни старшая сестра Валерия, никто из родственниц не выразил желания продолжить воспитание Марины и Аси – задача казалась слишком трудной: девочки не были похожи на обычных детей их круга. Отец остался их единственным хранителем и воспитателем, но влияния на Марину не имел – да и что он мог дать девочкам в том возрасте, когда больше всего требуется материнское, женское участие? Через год после смерти Марии Александровны Валерия уехала учительствовать в Козлов, а вернувшись, поселилась отдельно от семьи. Семья распадалась, с этим уже ничего нельзя было поделать. Много позже Цветаева признавалась: "...главное – росла без матери, т. е. расшибалась обо все углы. (Угловатость (всех росших без матери) во мне осталась. Но – скорей внутренняя. – И сиротство)".
Чувство сиротства усугублялось с годами: Марина отходила от людей и замыкалась в книгах. Первый год после смерти матери она жила и училась в пансионе фон Дервиз на Старой Басманной, дома бывала в воскресенье и праздники. Она все еще была увлечена революционными идеями и книгами, с ними шла к новым подругам, пыталась увлечь их, искала отклика. И находила – это было так необычно: разговоры о революции в женском пансионе! Однако начальство не было склонно терпеть то "свободомыслие", которое несла в пансион Цветаева. Ранней весной, не кончив учебного года, ей пришлось уйти из пансиона фон Дервиз. Учение перестало ее интересовать. В следующие три года она сменила еще две гимназии, но училась в них чисто формально. Нельзя было бросить их, не огорчив этим отца, считавшего образование важнейшим делом и долгом. Марина "вышла" (так тогда говорили) из гимназии после седьмого класса. Восьмой считался педагогическим, а ей было ясно, что учительницей она никогда не станет. После смерти матери она постепенно "свела на нет" и занятия музыкой: больше не для кого было стараться, некого радовать или огорчать своей игрой.
Отрезвило ли ее исключение из гимназии фон Дервиз? Возможно, оно не прошло бесследно. Примерно это время она отмечает как еще одну ступень "душевных событий": "16 лет – разрыв с идейностью, любовь к Сарре Бернар ("Орленок"), взрыв бонапартизма, с 16 лет по 18 – Наполеон (Виктор Гюго, Беранже, Фредерик Массон, Тьер, мемуары, Культ). Французские и германские поэты". Выше в том же "Ответе на анкету": "с 12 лет и поныне (выделено мною. – В. Ш. Анкета относится к 1926 году.) – Наполеониада..." И в 1935 году в письме В. Н. Буниной: "Еще бы написать Святую Елену: дань любви за жизнь". Марина погрузилась в эпоху Наполеона; она жила в его мире, как собственные переживая все взлеты и падения этого гения и драматическую судьбу его сына Герцога Рейхштадтского. Она окружила себя книгами, гравюрами, портретами, связанными с ними, в киот в своей комнате вместо иконы вставила портрет Наполеона. Это было прямым кощунством, и отец, однажды заметив, пытался ее урезонить, но получил жестокий отпор. Марина с неотроческой силой отстаивала свою душевную независимость. Она почти перестала ходить в гимназию. Спрятавшись утром на чердаке, дожидалась ухода отца на службу, а потом спускалась в свою комнату, чтобы погрузиться в эпоху Наполеона. Пережив, но не изжив это страстное увлечение, она писала В. В. Розанову в 1914 году: "16-ти лет безумно полюбила Наполеона I и Наполеона II, целый год жила без людей, одна в своей маленькой комнатке, в своем огромном мире..." Мир, открывавшийся ей, и правда, был огромен: мир истории и литературы. Марина собирала и читала все, что было написано о Наполеоне и его времени на трех известных ей языках: мемуары, исторические документы, исследования, стихи...