Цветаева любила не столько реального Наполеона, сколько легенду о нем. Если Пушкина привлекала в Наполеоне его двойственность, совмещение в одном лице "гения и злодейства" ("чудный муж, посланник провиденья" и "мятежной вольности наследник и убийца", "хладный кровопийца"), если он задавался мучительным вопросом – зачем:
Зачем ты послан был и кто тебя послал?
Чего, добра иль зла, ты верный был свершитель?
Зачем потух, зачем блистал,
Земли чудесный посетитель? -
то Цветаеву волновала необыкновенная судьба самого Наполеона с его величественным взлетом и – главное – горестным падением. По складу своего характера она должна была больше всего любить в Наполеоне узника Святой Елены. В ее записях есть признание: "Зная себя, знаю: Бонапарта я бы осмелилась полюбить в день его падения". Интересно, что Цветаева не посвятила Наполеону ни одного стихотворения – вероятно, она не хотела соперничать со своими великими предшественниками. Она избрала героем сына Наполеона юного Герцога Рейхштадтского, Орленка из пьесы Эдмона Ростана. Образ возвышенного и прекрасного юноши, мечтающего о подвигах и славе отца, лишенного свободы, – образ "мученика Рейхштадтского" вполне соответствовал ее тогдашним романтическим устремлениям.
Страсть к Наполеону заставила Марину рваться во Францию, влюбиться в старую, но все еще великую Сару Бернар, игравшую ростановского Орленка; эта страсть усадила Цветаеву за первую настоящую литературную работу: она начала переводить Ростана. Казалось невозможным не видеть Парижа, и летом 1909 года, с разрешения отца, – в шестнадцать лет, совершенно одна – она едет в Париж. Курс старинной французской литературы в Сорбонне был лишь поводом – душа Марины жаждала поклониться наполеоновским местам, подышать "его" воздухом, увидеть в "Орленке" Сару Бернар. Привычная с детства тоска о прошлом сливалась с юношеской тоской о настоящем и будущем. Реальности как бы не существовало, жизнь казалась призрачной и неопределенной, она жила в окружении любимых теней и хотела уверить себя, что можно прожить без людей, что ствол каштана способен заменить грудь друга – привязанность к деревьям она хранила всю жизнь.
Я здесь одна. К стволу каштана
Прильнуть так сладко голове!
И в сердце плачет стих Ростана
Как там, в покинутой Москве.Париж в ночи мне чужд и жалок,
Дороже сердцу прежний бред!
Иду домой, там грусть фиалок
И чей-то ласковый портрет.Там чей-то взор печально-братский,
Там нежный профиль на стене.
Rostand и мученик Рейхштадтский
И Сара – все придут во сне!..
Пройдет всего несколько месяцев, и Марина почувствует, что ей недостаточно деревьев и фотографий, что она ждет человеческой, мужской любви и дружбы:
Днем – скрываю, днем – молчу.
Месяц в небе, – нету мочи!
В эти месячные ночи
Рвусь к любимому плечу.
Париж много дал в ощущении своей взрослости и независимости, но только усугубил тоску одиночества. Правда, еще до поездки у Марины и Аси появились два новых – взрослых – друга: Лидия Александровна Тамбурер, зубной врач, женщина, близкая к литературно-художественным кругам Москвы, и поэт Эллис – Лев Львович Кобылинский, он был первым живым поэтом в Марининой жизни. Лидию Александровну, не называя имени, упоминает Марина Цветаева в эссе о Волошине и воспоминаниях об отце. Как же нужна была Марине взрослая подруга! Конечно, Лидия Александровна не могла заменить мать, но она любила Марину и ее стихи, с ней можно было говорить о литературе, посоветоваться в делах душевных и житейских. Марина прозвала ее "Драконна", и это прозвище прижилось в дружеском кругу. Много позже Цветаева вспоминала Лидию Александровну: "Это – наш общий друг: друг музея моего старого отца и моих очень юных стихотворений, друг рыболовных бдений моего взрослого брата и первых взрослых побед моей младшей сестры, друг каждого из нас в отдельности и всей семьи в целом, та, в чью дружбу мы укрылись, когда не стало нашей матери..." С Драконной было легко и светло, она помогала Марине пережить многие горести наступавшей юности.
Кажется странным: как метеор, промелькнув на горизонте сестер Цветаевых, Эллис приоткрыл им незнакомые миры и исчез, как будто не оставив следа в душе. "Переводчик Бодлера, один из самых страстных ранних символистов, разбросанный поэт, гениальный человек..." – мимоходом упомянула его Марина Цветаева, рассказывая об Андрее Белом. А между тем Эллис действительно был человеком замечательным, необычайным и странным даже в то богатое необычайными людьми время. Я сознательно приведу воспоминания о нем не символиста и не литератора, а социал-демократа, марксиста, революционера и подпольщика Н. Валентинова, в годы 1907-1909-й близко соприкоснувшегося с кругом московских символистов. Вот что он писал в книге "Два года с символистами":
"Эллис незабываем и, как и А. Белый, неповторим. Этот странный человек с остро-зелеными глазами, белым мраморным лицом, неестественно черной, как будто лакированной бородкой, ярко красными, "вампирными" губами, превращавший ночь в день, а день – в ночь, живший в комнате всегда темной с опущенными шторами и свечами перед портретом Бодлера, а потом бюстом Данте, обладал темпераментом бешеного агитатора, создавал необычайные мифы, вымыслы, был творцом всяких пародий и изумительным мимом... Белый утверждал, что Эллис "охватывался медиумизмом"..." Последняя фраза сказана иронически, Валентинов подчеркивает, что для него все это было развлечением, театром, однако его собственный рассказ подтверждает, что это – было: "Соединяя пропаганду бодлеризма со стремлением к "бесконечности", его "aspiration ä l'infini" (стремление к бесконечности, фр. – В. Ш.) с оккультизмом, он стал меня угощать великолепными вымыслами, в которых в фантастическом уборе, в беспорядке переплетались касания к мирам иным, демонические полеты в бездну, разные "paradis artificiel" (искусственный рай, фр. – В. Ш.). Смерть и Любовь, Грех и Красота".
Можно представить себе, каким интересным и притягательным должен был показаться такой человек Марине и Асе – одной, еще не вышедшей из отрочества, а другой, едва в него вступившей. Особенно Марине с ее уже появившейся тягой к "мирам иным".
Валентинов продолжает: "Эллис вздумал мне символистически изобразить путь в Вечность. Передать нарисованную им картину "нашего" (т. е. его и меня) шествия по коридору Вечности я абсолютно не способен. Рисовалась тьма, неведомо откуда появляющиеся таинственные серо-желтые, рыже-черные пятна, подобно каким-то птицам, бьющимся о зеркально отсвечивающие стены "коридора". Мы идем, идем, путь бесконечен. То затухающие, то вспыхивающие огни то сбоку от нас, то под нами, то над нашей головой. Серый мрак сгущается. Конца коридору не видно. Его нет и не может быть. И в этом "нет" в бесконечной дали есть что-то страшное, неизвестное, томящее. И не что-то, а может быть кто-то.
– Смотрите, смотрите вглубь коридора, вы видите – там что-то, кто-то мелькает? – с волнением спрашивает Эллис в медиумическом трансе..."
Взрослому и трезвому позитивисту Валентинову без труда удавалось вырваться из-под медиумических чар Эллиса. Не то было с Мариной и Асей: их души жаждали необыкновенного. Они отправлялись с Эллисом в фантастические путешествия, но к чести его надо сказать, что с ними он уносился не в пугающие коридоры Вечности, а в более подходящие им по возрасту сказочные миры... В стихотворении, посвященном Марине Цветаевой и названном "В рай", Эллис описал одно из таких ночных бдений:
На диван уселись дети,
ночь и стужа за окном,
и над ними, на портрете
мама спит последним сном.. . . . . . . . . . . . . .
"Ну, куда же мы поедем?
Перед нами сто дорог,
и к каким еще соседям
нас помчит Единорог?Что же снова мы затеем,
ночь чему мы посвятим:
к великанам иль пигмеям,
как бывало, полетим..."
На какое-то время Эллис стал для сестер Чародеем, а для него дом в Трехпрудном – одним из гнезд, куда забрасывала его неустроенная жизнь перекати-поля. Отец благоволил Эллису как человеку образованному: Лев Львович блестяще окончил Московский университет по кафедре экономики, получил предложение остаться при университете, но, увлекшись идеями символизма, разочаровался в экономике и в марксизме, который привлекал его в юности. Он отказался от всякой карьеры, жил случайными литературными заработками, часто бывал попросту голоден. Смыслом его жизни стали поиски путей для духовного перерождения мира, для борьбы с Духом Зла – Сатаной, который, по теории Эллиса, распространялся благодаря испорченности самой натуры человека. Тождество своим взглядам он находил в творчестве Шарля Бодлера, страстным толкователем, пропагандистом и переводчиком которого был в те годы. Изучив различные социальные и экономические теории, Эллис отринул их все, утвердившись в убеждении, что только духовная революция поможет человечеству одолеть Дух Зла. Данте и Бодлер стали его кумирами.
Вот с каким человеком проводили Марина и Ася вечера-а иногда и ночи! – слушая его вдохновенные монологи, следуя за ним в его безудержных фантазиях, сами сочиняя для него сказки и посвящая его в свои сны, которые он толковал. Часто под утро они отправлялись его провожать по тихим московским улицам. Валерия Цветаева вспоминала: "Чтобы помешать таким проводам, отец уносил из передней пальто. Но это не помеха: Ася, на извозчичьей пролетке, забыв о всяком пальто, с развевающимися волосами, таки едет провожать... Какие тут возможны уговоры?" Расставшись с Эллисом, девочки с трудом возвращались на землю, к гимназии, урокам – прозе дней. Высший накал этой дружбы пришелся на весну 1909 года, когда Иван Владимирович уезжал на съезд археологов в Каир, и Марина с Асей чувствовали себя дома абсолютно бесконтрольными.
А что привлекало Эллиса к двум, едва вышедшим из детства девочкам? Конечно, ему льстило безраздельное господство над их сердцами и душами, но, по-видимому, он умно оценил талант и самостоятельность Марины. Она читала ему свои стихи, свой перевод ростановского "Орленка". Эллис слушал увлеченно и одобрительно, его суждения были первым серьезным разбором того, что она писала. И что еще важнее для юношеского самоутверждения – Эллис и сам читал ей свои стихи и переводы, он, взрослый, настоящий, печатающийся поэт и критик! Он посвятил им с Асей стихи: Марине – "В рай" и "Ангел Хранитель", Асе – "Прежней Асе". Позже они были напечатаны в книге Эллиса "Арго".
Эллис открыл Марине мир современной русской поэзии, познакомил ее с идеями и спорами символистов, великолепно читал их стихи. Именно в период этой дружбы Цветаева "страстной и краткой любовью" полюбила стихи Валерия Брюсова.
Так случилось, что с Эллисом Марина входила во взрослую жизнь – слишком рано, дикой, застенчивой и "расшибающейся обо все углы" девчонкой. По свидетельству Анастасии Цветаевой, в апогее их дружбы втроем Эллис неожиданно сделал едва семнадцатилетней Марине предложение – отзвук этого слышен в ее стихотворении "Ошибка". И, разумеется, получил отказ. "Слово "жених" тогда ощущалось неприличным, а "муж" (и слово и вещь) просто невозможным", – вспоминала Марина Цветаева по поводу Андрея Белого и его будущей жены Аси Тургеневой. К счастью, эта история не испортила их отношений с Эллисом. Он ввел Марину, еще гимназистку, в московский литературный круг, в котором протекала его собственная жизнь. Он был в числе организаторов возникшего в начале 1910 года книгоиздательства "Мусагет" – одного из центров литературной и умственной жизни тогдашней Москвы. Из всех многочисленных символистских обществ это должно было быть ей наиболее близким: "Мусагет" возводил свою родословную к Гёте, немецким романтикам и мистикам. Она стала бывать в "Мусагете" и у скульптора К. Крахта, где собирался "молодой Мусагет". Позднее она признавалась, что ничего не понимала в мусагетских теориях и докладах и относилась к ним, как к математике в гимназии. Ей нелегко было бывать на людях, разомкнуть свое добровольное затворничество. В эссе об Андрее Белом Цветаева подчеркивает, что молчала в "Мусагете" от застенчивости и "от непрерывно-ранимой гордости". Конечно, так оно и было. Однако две страницы спустя, противореча себе, она цитирует собственные слова, свидетельствующие, что, несмотря на застенчивость, – или благодаря ей? – она и тогда способна была задираться: "-Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи – выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: "Совершенно верно". Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился – Гершензон". Невзирая на славу и авторитет "Вячеслава Великолепного", Марина готова была его подразнить – как и Михаила Гершензона, как многих других впоследствии. В "Мусагете" и Обществе свободной эстетики она видела и слышала замечательных людей.
Эллис взял у Марины стихи для задуманной "Мусагетом" антологии. Для Цветаевой было событием и большой честью печататься рядом с "олимпийцами": Александром Блоком, Вячеславом Ивановым, Андреем Белым, Михаилом Кузминым, Николаем Гумилевым... Она оказалась самой молодой участницей сборника.
Антология появилась летом одиннадцатого года, но еще осенью десятого Марина, тайно от отца – гимназистам это не разрешалось – выпустила книгу собственных стихов "Beчерний альбом". У истоков ее тоже стоял Эллис. Это он познакомил сестер со своим другом Владимиром Оттоновичем Нилендером – первой юношеской любовью Марины. Цветаева рассердилась бы на меня за последнюю фразу. Она утверждала, что чувство любви существовало в ней с тех самых пор, как она начала себя помнить, и что она отчаивается определить, кого "самого первого, в самом первом детстве, до-детстве, любила", и видит себя "в неучтимом положении любившего отродясь, – до-родясь: сразу начавшего с второго, а может быть сотого...". И все же Нилендер был первым реальным мужчиной, заставившим Марину ждать встреч, тосковать, плакать, писать стихи. Ей было семнадцать, ему – двадцать шесть лет. Как и она, он жил поэзией, но его страсть уходила в глубину веков: он был классик – знаток, исследователь и переводчик античности. Древняя Греция была страной его духа. В "цветаевские" времена он занимался переводом орфических гимнов и "Фрагментов" Гераклита Эфесского. Книга Гераклита, выпущенная Нилендером в 1910 году, многие годы "жила" у Цветаевой, экземпляр с ее пометками сохранился. Нилендер не зря познакомил Марину с Гераклитом, его философия оказалась близка ей, вошла в ее сознание. Еще и в 1933 году она поставила эпиграфом к статье "Поэты с историей и поэты без истории" одно из важнейших положений Гераклита: "Никто еще дважды не ступал в одну и ту же реку". Нилендер открыл Цветаевой и Орфея, образ которого стал ей родным и тема которого в разных вариациях многократно звучала в ее поэзии: "Об Орфее я впервые, ушами души, а не головы, услышала от человека, которого – как тогда решила – первого любила..." Оговорка "как тогда решила" не должна смущать нас: никогда не называя Нилендера, Цветаева никогда его не забыла и несколько раз упомянула в своей прозе. Мы мало знаем о Нилендере и его отношениях с Мариной. Философ Федор Степун вспоминает его в эти годы: "Студент Нилендер, восторженный юноша, со священным трепетом трудился над переводом гимнов Орфея и фрагментов Гераклита Эфесского". Андрей Белый, мало кого из тогдашних друзей не обливший в своих мемуарах желчной иронией, о Нилендере говорит с нежностью: "флейтой орфической плакал Нилендер". Судя по тому, что пишет младшая сестра Цветаевой, Нилендер был увлечен Мариной, однако роман их не состоялся. Для нее уже настало время искать выход из своего одиночества, но не настало из него выйти. В стихотворении "Невестам мудрецов", написанном в десятом году, Цветаева горько иронизировала:
Они покой находят в Гераклите,
Орфея тень им зажигает взор...
А что у вас? Один венчальный флер!..
Они с Нилендером решили не встречаться. И вот "взамен письма к человеку, с которым была лишена возможности сноситься иначе", Цветаева собирает стихи своих пятнадцати – семнадцати лет и издает "Вечерний альбом" – это было просто, нужно было только заплатить за печатание.
"Взамен письма" определило характер этой книги. То, что порой невозможно сказать с глазу на глаз, Марина вложила в стихи, которые "он" прочтет наедине – как письмо или даже дневник. Так легче открыть себя, не стесняясь своей застенчивости, неуклюжести, "не тех" слов... Недаром Марина зачитывалась "Дневником" рано умершей талантливой художницы Марии Башкирцевой и посвятила "Вечерний альбом" ее "блестящей памяти". Дневник, как и письмо, располагает к большей открытости и откровенности, чем любой другой жанр. В стихах, обращенных к Цветаевой, Максимилиан Волошин вопрошал: "Почему альбом, а не тетрадь?"
Но тетрадь, особенно в связи с семнадцатилетней гимназисткой, наводит на скучную мысль об уроках и домашних заданиях. Альбомы же напоминают об уютном вечере при керосиновой лампе, о девушках, шепчущихся о чем-то в углу дивана и пишущих друг другу стихи в альбом... Или поверяющих свои тайны заветному дневнику-альбому. "Уездной барышни альбом", над которым с нежной иронией подшучивал еще Пушкин. Цветаевский "Вечерний альбом" даже издан был на толстой "альбомной" бумаге и "одет" в плотную "альбомную" зеленую обложку.
О чем эта книга? Как будто ни о чем особенном и в то же время о многом. В ней запечатлено знакомство отроческой души с миром. В распахнутые глаза, уши, сердце вливаются первые впечатления жизни. Здесь все: счастье быть с матерью и тепло домашнего уюта, радость встречи с природой и огорчения первой влюбленности, дружба, гимназия, книги. По этому сборнику можно составить представление о чувствах, настроениях, даже повседневном быте автора. В "Вечернем альбоме" три раздела. "Детство" – их общее, Марины и Аси детство, в котором они еще не отделились друг от друга и не воспринимают себя как "я", а лишь как "мы". Это милые сердцу подробности и воспоминания, общие игры, друзья, общая тоска по матери. Читателя не могла не поразить не только естественность всего, о чем рассказывала Цветаева, но и ее доверительное и доверчивое отношение ко всем, кто будет читать эти стихи.