Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия - Сергей Сергеев 16 стр.


В 1722 г. Синод состоял из пяти малороссов и четырех великороссов, в 1725 г. в Синоде – двое великороссов на пятерых киевлян, в 1751-м – девять епископов-малороссов и только один (!) великорусский протопоп. Всего из 127 архиереев, служивших на великорусских кафедрах в 1700–1762 гг., 70, то есть более половины, принадлежали к малороссам и белорусам (в данном случае разница между ними не имеет значения – как правило, и те и другие заканчивали Могилянскую академию, были представителями общей полонизированной западнорусской культуры), 47, то есть немногим более трети, – к великороссам, остальные – к грекам (3), румынам (3), сербам (2), грузинам (2). Дело дошло до того, что императрица Елизавета Петровна, вообще-то большая покровительница малороссов, в 1754 г. была вынуждена издать специальный указ: "Чтобы Синод представлял на должности архиереев и архимандритов не одних малороссиян, но и из природных великороссиян". Тем не менее в первые три года после этого указа на великорусские кафедры попали пять малороссов, один грузин и ни одного великоросса, в 1758 г. – из десяти назначенных архиереев только один оказался великороссом, все прочие – малороссами, и лишь в 1761 г. указ заработал – назначения получили шесть великороссов и два малоросса. Один из великорусских архиереев первой половины XVIII в. жаловался на малороссийских коллег: "…у них кареты дорогие и возки золотые. А мы, победные, утесненные, дненощно плачем: различно велят [консисторским] секретарям и канцеляристам [ – ] нам, русским, досаждать и пакости чинить, а своих черкасов снабдевают и охраняют". Церковная жизнь того времени знает немало этнически окрашенных конфликтов между великороссами и "черкасами". Ситуация принципиально изменилась только при Екатерине II.

В целом "культурное руководство европеизирующейся имперской России конца XVII и начала XVIII в. почти не имеет в своих рядах великороссов" (С. А. Зеньковский). Зато там преобладают выходцы из Западной Руси. Главным придворным поэтом при Алексее Михайловиче и Федоре Алексеевиче (и воспитателем последнего) был белорус Симеон Полоцкий, закончивший Могилянскую академию. Идеологом петровской церковной реформы стал епископ Псковский и Нарвский Феофан Прокопович, а его главным оппонентом – митрополит Рязанский и Муромский Стефан Яворский, ведущим духовным писателем – Дмитрий Туптало, епископ Ростовский. Все они были проводниками первой европеизации России, когда духовная и светская ее культура переделывалась по малороссийско-польско-латинским лекалам, ведь, как уже говорилось выше, западнорусская образованность основывалась на католических образцах. В самих по себе этих лекалах ничего худого нет, напротив, в некоторых отношениях они были необходимы и весьма полезны, но беда в том, что их внедрение, за которым стоял "административный ресурс", происходило не посредством диалога/соревнования с местной традицией, а через изничтожение последней.

Старомосковская культура, связанная со старообрядчеством, подвергалась едва ли не полному отрицанию: "Отрицается почти все, что было создано за семь столетий, протекших со времен Владимира Святого. Отрицаются книги и профессиональная музыка, иконы, фрески и зодчество (вспомним хотя бы о запрещении строить шатровые храмы), навыки общения между людьми, одежды, праздники, развлечения. Отрицаются многие традиционные институты – например, институт юродства, который на Руси выполнял важнейшие функции общественной терапии. Анафеме предаются и событийная культура, и культура обиходная, вся национальная топика и аксиоматика, вся сумма идей, в соответствии с которой живет страна, будучи уверенной в их незыблемости и непреходящей ценности. Притом цель этого отрицания – не эволюция, без которой, в конце концов, немыслима нормальная работа общественного организма, но забвение, всеобщая замена. В глазах "новых учителей" русская культура – это "плохая" культура, строить ее нужно заново, как бы на пустом месте, а для этого "просветити россов" – конечно, по стандартам западноевропейского барокко" (А. М. Панченко). Петровская европеизация тоже долго опиралась на малороссийские концепты и кадры.

Таким образом, совершилась настоящая культурная революция. Киевская редакция церковнославянского языка вытесняла московскую из духовной и светской литературы, в которых стали господствовать риторические приемы Могилянской академии, западнорусская силлабическая поэзия и западнорусская же переводная повесть. Украинское влияние не меньше сказалось и в музыке, живописи, церковной архитектуре. Целиком из него вырос первый русский театр. Н. С. Трубецкой даже считал, что "на рубеже XVII и XVIII веков произошла украинизация великорусской духовной культуры (курсив мой. – С. С.)… старая великорусская, московская культура при Петре умерла; та культура, которая со времен Петра живет и развивается в России, является органическим и непосредственным продолжением не московской, а киевской, украинской культуры". С радикализмом этого вывода современные специалисты не вполне согласны, но по крайней мере в отношении культуры верхов он, видимо, верен.

Надо признать, что именно западноруссы привнесли в московскую культуру идею народа/нации, которая была издавна присуща польско-литовскому миру. По утверждению П. Бушковича, впервые собственно этнический дискурс в отношении русских в отечественных письменных источниках появляется в поэме Симеона Полоцкого "Орел Российский", написанной в 1667 г., одновременно с заключением русско-польского Андрусовского перемирия (кроме присоединения Левобережья зафиксировавшего возвращение в состав Московского царства утраченных в Смуту Смоленской, Северской и Черниговской земель): "Ликуй, Россия, сарматское племя!" Разумеется, сам концепт происхождения славян от древнего народа сарматов польского происхождения, был он популярен и в казачьей среде. В "Сионпсисе" (1674) архимандрита Киево-Печерской лавры Иннокентия Гизеля, первой истории восточных славян, выдержавшей к 1836 г. около тридцати переизданий (из них двадцать одно – в Петербурге), также отчетливо звучит этнонациональный мотив – речь там идет не только о князьях и царях, но и о едином "православном словено-российском" народе, включающем в себя как западноруссов, так и великороссов и ведущем свою генеалогию из Киевской Руси. В начале XVIII в. Феофан Прокопович наречет этот народ "россиянами".

С одной стороны, перед нами действительно национальная (без всяких "прото") идеология восстановления распавшегося некогда русского единства. С другой – нельзя забывать ту историческую реальность, которую эта идеология прикрывала: униженное положение великороссов и привилегии для малороссов. Строго говоря, только последние тогда и составляли в России нацию – политический субъект с гарантированными правами, кроме того, именно их культура стала культурой правящего класса. При этом в начале XVIII в. начинает зарождаться собственно украинское национальное самосознание – в казацких летописях проводится идея "политической и социальной самобытности Украины" (З. Когут), как "особой страны, полунезависимой политически" (К. В. Харлампович), всегда сохранявшей свои права и свободы. (Впрочем, уже в воззвании гетмана Ивана Брюховецкого 1668 г. говорится про "Украину, отчизну нашу милую".) В казацкой публицистике уже используется понятие "нация", казаки называли себя нацией малороссийского народа.

Но демократические практики западнорусской культуры, связанные с казачьим самоуправлением, остались исключительной принадлежностью Гетманщины и украинских анклавов Слобожанщины и Белгородчины. В Москве эта культура выполняла лишь роль барочной придворной декорации для традиционного, крепнущего день ото дня самодержавия. Обилие малороссийских архиереев не сделало Русскую церковь независимее от государства. И конечно, ни о каком возрождении Киевской Руси здесь говорить не приходится, и не только потому, что большая часть ее территории осталась в составе Речи Посполитой. Оба наследника "Русской федерации" слишком далеко ушли от своих истоков: в Московском государстве сам организующий социокультурный принцип стал иным, но и полонизированная украинская элита вряд ли может считаться полномочным представителем безвозвратно унесенного рекой времен "пролога в Киеве".

В последней четверти XVII в. дискурс о народе начинает проникать и в сочинения великорусских книжников. Например, у Исидора Сназина фигурируют "московиты" – потомки скифов. В "Скифской истории" Андрея Лызлова, напротив, "скифы" – это разнообразные кочевники и извечные враги "российского народа". Под явным влиянием "Синопсиса" и польских хроник приобретает огромную популярность легенда о Мосохе, сыне Иафета и внуке Ноя, прародителе "славянского" или "московского народа", от имени которого и произошло название реки и города Москва. Все славяне – потомки Мосоха, но языки их от общения с соседними народами испортились, "истинный же столп языка славянского в Московской земле", как и "старейшее имя славянского народа – Московия". Характерно, однако, что подобные мотивы развивались в окружении изоляционистски настроенного (хотя при этом и грекофила) патриарха Иоакима, но не стали достоянием официозной публицистики, где господствовали совсем другие настроения, наиболее ярко выраженные архимандритом Новоспасского монастыря Игнатием Римским-Корсаковым. Последний тоже время от времени славит "российский род", но не его судьбой он озабочен, а расширением "Российского православного самодержавного царства", мечтая о том, как "царство Ромейское, то есть греческое, приклоняется под державу российских царей Романовых", а в перспективе – "пресветлые наши цари и самодержцы и великие государи" станут "в царском их многолетном здравии всея Вселенныя государи и самодержцы". Приезжие греки братья Лихуды также призывали русских царей "погрузить престол Константинопольский под закон ваш". В этой идеологии православного глобализма нет места не только "москвоцентризму", но даже и призыву к восточнославянскому единству. Таким образом, к концу XVII столетия великорусское национальное самосознание продолжало пребывать в совершенно зачаточном состоянии, задавленное дискурсом разных вариантов российского империализма.

"Костоломная" вестернизация

Со времен С. М. Соловьева в русской исторической науке утвердился вывод о том, что европеизация (а точнее, вестернизация) России началась задолго до петровских преобразований. Действительно, это не может не броситься в глаза. Торговля с Англией и Голландией, покровительствуемая государством, в XVII столетии приобретает огромные обороты. В одном Архангельске в 1680-х гг. голландцы держали 200 агентов, англичане в Вологде и Холмогорах имели собственную землю и дома; конторы и склады иностранных торговых компаний располагались в Москве, Ярославле, Астрахани… Более того, "общение с иноземцами в области торга и промысла приводило… к торжеству иностранного капитала и разоряло русских… конкурентов" (С. Ф. Платонов). Начиная с 1620-х гг. московское купечество жалуется на это власти, но, в общем, безрезультатно. Еще при Михаиле Федоровиче голландец Андрей Виниус получил право ставить первые чугуноплавильные, железоделательные и оружейные заводы близ Тулы. На русскую службу обильно поступали военные, врачи, техники, как правило, протестанты – в середине века в Москве насчитывалось до тысячи лютеран и кальвинистов. С 1652 г. начинает строиться особая Немецкая слобода (Кокуй), занявшая пятую часть столицы. По европейским образцам и под командованием иностранцев-офицеров пересоздавалось войско: в 1680–1682 гг. поместное ополчение было почти полностью заменено полками "нового ратного строя", общее количество солдат в них составило не менее 90 тыс. человек (дворянская конница насчитывала теперь всего около 16 тыс.). При царском дворе и в домах знатнейших вельмож, особенно с воцарением Федора Алексеевича, стали господствовать польские моды и развлечения. В царской, боярских и монастырских библиотеках появилось множество книг на польском и латыни. Государев печатный двор во второй половине столетия увеличил издание переводных сочинений более чем в десять раз (в абсолютных цифрах, правда, это выглядит не столь впечатляюще – 114 книг).

Так что да, Петру досталась уже хорошо подготовленная почва, и при всей своей революционности он был лишь продолжателем, а не зачинателем этого процесса. Следует, однако, оговориться, что и допетровская и петровская вестернизация имела характер внешний, технический – перенимались те или иные полезные или красивые новшества, но не социально-политические институты, благодаря которым Европа смогла эти новшества придумать. Москва оставалась Москвой, увлекались ли русские монархи "латинскими" веяниями или "протестантскими" – и те и другие использовались главным образом для укрепления и подновления старого и неизменного самодержавного принципа.

Были в ту пору умы, которые понимали необходимость иной, структурной вестернизации. Так, приехавший в Москву хорват-католик и первый "панславист" Юрий Крижанич в своей глубокомысленной "Политике", созданной в тобольской ссылке в 1660-х гг., писал об этом – при всем своем яростном пафосе борьбы с "чужебесием" – вполне недвусмысленно. Причину внутреннего неблагополучия Московского царства он видел в присущих ему "крутом правлении" и "людодерских законах", а в качестве лекарства от этой болезни прописывал "дать каждому сословию подобающие, умеренные и по справедливости положенные привилегии… или права (курсив мой. – С. С.)": "…если [людям] в королевстве даны соразмерные привилегии, то на [королевских] слуг надевается узда, чтобы они не могли потакать всяким своим порочным прихотям и доводить людей до отчаяния. Это – единственное средство, которым подданные могут защититься от злодеяний [королевских] слуг; это единственный способ, который может обеспечить в королевстве правосудие. Если нет привилегий, то никакие запреты, никакие наказания со стороны короля не могут заставить [его] слуг отказаться от их злодеяний, а думников – от жестоких, безбожных людодерских советов".

Именно системой гарантированных прав и отличалась тогда практически вся Европа от России, притом что во многих европейских странах в XVII–XVIII вв. вроде бы установился режим абсолютной монархии и прекратилась работа сословно-представительных учреждений (за исключением Англии, Голландии, Швеции, Польши, Венгрии – список не так уж мал). Но тем не менее в Западной Европе "королевская власть была абсолютной во внешнеполитических, военных и религиозных делах, то есть в рамках королевской прерогативы. За этими границами находились ненарушимые (за исключением тех случаев, которые правитель считал чрезвычайными и которые в большинстве государств оспаривались) права подданных. Право на жизнь, свободу и собственность охранялось законом. Предполагалось, что подданных нельзя лишить их свободы и собственности без должного судебного процесса, а если закон менялся, то подразумевалось, что это происходит с согласия тех, чьи права затрагивались" (Н. Хеншелл).

Отсутствие указанной границы – между прерогативами монарха и ненарушимыми правами подданных, в силу полного отсутствия этих самых прав – и есть главная особенность самодержавной России, по крайней мере до Жалованной грамоты дворянству Екатерины II 1785 г. Не то чтобы в монархиях Западной Европы не было нарушения прав подданных – было, и сколько угодно! – но сам концепт этот существовал и играл большую роль не только в общественном сознании, но и в законодательстве и в социальных практиках. Это связано не с тем, что европейские короли были либералами – отнюдь нет! – а с тем, что им приходилось считаться с сильными сословиями, провинциями, городами, обладавшими развитым многовековым самоуправлением. В России, после московской централизации, этого ничего не осталось.

По пути, предложенному Крижаничем, самодержавие не пошло, хотя и утверждается иногда, что он-де загодя расписал чуть ли не все петровские реформы. Если и сверялся "большевик на троне" с рекомендациями мудрого хорвата, то слона в них явно не приметил. Говорят, копии "Политики" имелись в библиотеках царя Федора Алексеевича и "канцлера" царевны Софьи князя В. В. Голицына. Кстати, в последние годы все эти три имени все чаще противопоставляются Петру в качестве альтернативы. Но слишком короткий период их совокупного пребывания у власти (реально, в общей сложности, всего десятилетие, ибо Федор начал править самостоятельно с 1679 г.) и неустойчивость положения Софьи в качестве регентши (регентство вообще не приобрело в России статус вполне легитимного института), что заставляло ее тратить на борьбу за власть не меньше времени и сил, чем на государственные дела, делают эту потенциальную альтернативу слишком расплывчатой. Некоторые современники позднее оценивали правление царевны Софьи Алексеевны очень высоко: оно "началось со всякою прилежностию и правосудием всем и ко удовольству народному, так что никогда такого мудраго правления в Российском государстве не было. И все государство пришло во время ея правления, чрез семь лет, в цвет великаго богатства. Также умножилась коммерция и всякия ремесла; и науки почали быть возставлять латинскаго и греческаго языку…" (Б. И. Куракин). Но все же каких-то принципиальных сдвигов в жизни страны, подобных, например, реформам Избранной рады, мы в этот период не видим. Да, по сведениям француза де Невилля, Голицын имел в голове обширный план преобразований, вплоть до отмены крепостного права, но осуществил бы он сей план, бог весть…

Назад Дальше