В Межевой инструкции 1766 г., то есть принятой в правление венценосной радетельницы за частную собственность Екатерины Алексеевны, и в законодательных актах ее либерального внука 1820 и 1825 гг. формулировки не намного слабее. "Земли и угодья, принадлежащие каждому селению, вне зависимости от того, были ли они приобретены по прежним "дачам и крепостям" или отведены от казны, считаются общественным имуществом, предоставлены мирскому обществу с платежом установленного оброка "без ограничения времени и срока". Общество распоряжалось землей, распределяло ее участки по семействам. Продажа, заклад и другая какая-либо "уступка" земли запрещались. Участки, оставшиеся после умерших поселян, не могли делиться между наследниками, сохраняясь всегда при тех селениях, к которым они примежеваны. Ограничения на распоряжение казенной землей касалось не только всего общества, но и отдельных поселян. Им запрещалось продавать земельные участки как посторонним лицам, так и в своей среде, указывалось, что, поскольку земли эти государственные, чтобы они "впредь названных земель собственными своими не называли". Земли, с которых платился оброк, так же как и дома сельских обывателей, построенные из казенного леса, не могли обременяться долгами и отдаваться за иски в другие руки" (Н. А. Иванова, В. П. Желтова). Обе упомянутые Межевые инструкции запрещали государственным крестьянам приобретать землю в собственность даже за пределами их общин, лишь в 1801 г. они получили право покупать незаселенные земли, которые можно было продавать, дарить, закладывать и т. д. В период реформы казенной деревни 1838–1841 гг. под руководством П. Д. Киселева в официальных документах особо указывалось, что не следует укоренять у крестьян собственнические тенденции. Имеются свидетельства, как в конце XVIII в. общинные порядки насильственно насаждались в Олонецкой губернии, где еще сохранялось традиционное для Русского Севера частное землевладение, а в 1840-х гг. – в Екатеринославской губернии, где преобладало хуторское хозяйство, здесь "крестьянам прямо предписывалось из хуторов селиться в большие села, а если они не исполняли приказания, то на хуторах осенью ломали печи" (Б. Н. Чичерин).
Управление обеими основными категориями крестьян было также схоже – в одном случае помещики, в другом – государство использовали общинные структуры для раскладки подушной подати и рекрутской повинности по тяглам, за выполнение которых община отвечала круговой порукой. Участь крепостных была здесь, конечно, гораздо прискорбнее – как уже говорилось, иные "дикие помещики" и вовсе упраздняли общинное правление и устанавливали прямое полицейское правление (так, у упомянутого выше В. Н. Самарина некоторые наиболее ретивые исполнители его повелений ходили вечерами по крестьянским избам и гасили там огонь). Но в целом отличия были скорее количественные, а не качественные. В крепостной деревне помещик отдавал управление в руки приказчика, который, в свою очередь, опирался на небольшой круг избранных стариков-домовладельцев, в руках которых находился мирской сход, предоставляя в их распоряжение почти неограниченную власть над односельчанами, – еще одна разновидность самодержавия, пронизавшего, как видим, Русь с самого верха до самого низа. В казенных селениях роль приказчиков играло волостное правление.
Реформа 1861 г., казалось бы, должна была принципиально изменить крестьянский быт. Более того, она мыслилась ее идеологами как важнейший этап русского нациестроительства. Славянофил В. А. Черкасский писал: "Крестьянское дело не только удовлетворило первые, законные ожидания крестьянского сословия; оно вновь сплотило в одно твердое органическое тело раздробленные было элементы народной жизни, оно впервые уяснило обществу основные начала народного самосознания…" Но в реальности вышло нечто совсем иное – вместо создания слоя свободных земледельцев-собственников, что первоначально декларировалось в качестве цели реформы, на первый план вышла задача обеспечения "прочной крестьянской оседлости". Во-первых, это было связано с особенностями проведения реформы: бывшие крепостные долго оставались "временнообязанными" по отношению к бывшим господам и десятилетиями выплачивали государству выкуп за свое освобождение – поэтому удобнее было их держать на привязи. Во-вторых, в обществе (как справа, так и слева) и в правительстве все большую популярность приобретала идея, что русская крестьянская община с ее отсутствием частной собственности – не просто испытанное и надежное средство социального контроля над не способными за себя отвечать "детьми"-крестьянами, но и залог особого пути России, благодаря которому ее счастливо минуют ужасы западного капитализма и она сделается светочем прогресса для человечества. Восприятие аграрного вопроса становилось все более мифологизированным и далеким от эмпирической действительности.
Между тем "реальность показала бы, что Россия вовсе не демонстрирует всему миру перспективы коллективизма и решения на его почве всех социальных проблем, а является по уровню и характеру развития сельского хозяйства типичной отсталой и периферийной страной; что ей предстоит пройти еще очень длинный путь, чтобы встать вровень с немецкой или британской агрикультурой; что интенсификация сельского хозяйства, естественно, чревата разрушением традиционных форм и норм (которые к тому времени были осознаны как "исторические" и "национальные")…" (И. А. Христофоров).
Подлинные знатоки сельской жизни единодушно указывали на рост частнособственнических настроений у наиболее трудолюбивых крестьян. "Купить свой клок земли – любимая мечта нашего простолюдина, нередко в явный ущерб его благосостоянию… любовь к собственной земле может у нас по справедливости назваться народной, но это не значит, чтобы она соединялась с любовью к общинной форме владения или жизни… Вся современная жизнь крестьянина от колыбели до могилы есть постоянное стремление выскочить не только из общинного владения, но даже из семейного, чему ежедневные разделы с отрыванием сеней от избы и переломом пилы между двумя братьями служат красноречивым доказательством… Народ ненавидит общинное владение и барахтается с ним потому, что его из него не выпускают", – писал в начале 1880-х гг. А. А. Фет – не только великий лирический поэт, но и весьма успешный хозяин имения, десятилетиями живший на земле, активный пропагандист развития капитализма в деревне. Скорее с сожалением о том же свидетельствуют убежденные народники, но притом честные наблюдатели. "…Крестьяне в вопросе о собственности самые крайние собственники… ни один крестьянин не поступится ни одной своей копейкой, ни одним клочком сена… Каждый мужик при случае кулак, эксплуататор…" (А. Н. Энгельгардт). "Хочу выписаться из общества… только не знаю как…" – говорит "справный мужик" Иван Ермолаевич, главный герой цикла очерков Г. И. Успенского "Крестьянин и крестьянский труд", недовольный общинными переделами земли.
На рубеже 1870-1880-х гг. в русской мысли царило подлинное "общинобесие", дело доходило до того, что известнейший либерал (!) К. К. Арсеньев мог в 1881 г. публично заявить, что "еще не настало время" предоставлять крестьянам право выхода из общины. Наконец этот дискурс стал, по сути, государственным официозом. Если в дореформенное время П. Д. Киселев прагматически выражал опасения, что распад общины повлечет за собой появление "обширного класса бобылей, который допустить не следует в видах политических", то в 1880-х гг. в правительственных актах как само собой разумеющийся факт признавалось, что "понятие о личной собственности совершенно чуждо условиям быта коренного сельского населения", а "общинное владение… представляет такие особенности, которые не имеют ничего общего с теми формами земельной собственности и условиями ее приобретения, какие установлены общими гражданскими законами". К. П. Победоносцев своим авторитетом в прошлом профессора-юриста подтверждал: "Свободное распространение собственности возможно только в условиях Западной Европы", в России же вследствие этого "может истощиться сословие крестьянское, составляющее главную охранительную силу в государстве". Таким образом, говоря словами того же Фета, "могильный призрак крепостного общинного владения" был провозглашен основополагающей "бытовой чертой нашей народности".
Некоторые проницательные современники в начале XX в. с тревогой писали, что "в народе зреют опасные зачатки разрушительного социализма, так как условия и порядки общинного быта дают понятие только о собственности общей, а не индивидуальной" (А. П. Никольский). Нужно было дождаться революции 1905 г., чтобы признать: "Весь наш 40-летний строй, воздвигнутый на принципе общинного владения кресть ян, был роковой ошибкой, и теперь необходимо его изменить" (из выступления на съезде дворянского Всероссийского союза землевладельцев в ноябре 1905 г.).
"Преступление старого режима, – писал в 1921 г. В. А. Маклаков, – было то, что он запер крестьян в рамки замкнутого и обособленного юридически сословия. …Земельная собственность крестьян, которая при других условиях сделала бы его буржуем, благодаря специальным крестьянским законам дала ему пролетарскую психологию, обособила его в особый социальный класс, который был противопоставлен всем остальным, и прежде всего тем, кто объективно имел с ним интерес, то есть частному землевладельцу. …Отсюда экономически нелепое требование крестьян, чтобы все помещичьи земли перешли к ним…" "Если бы последние четыре императора, особенно последние два, не попытались укрепить – вопреки ходу истории – остатки крепостничества (…) в быту… Россия была бы либеральной, демократической державой-империей", – отметил в дневнике 1939 г. В. И. Вернадский.
В результате правительственных мер 1880-1890-х гг. община была наглухо законсервирована, а крестьяне – как бывшие крепостные, так и казенные – продолжали оставаться какой-то неполноправной кастой "лиц, прикрепленных к земле и другим людям, не имеющих личной собственности" (А. А. Бобринский) и опекавшейся местным дворянством в лице "земских начальников". Сельские обыватели продолжали подвергаться телесным наказаниям до 1904 г. Выйти из своего общества крестьянин имел право только при выполнении множества условий: отказа от своего надела, выплаты по нему всех недоимок, согласии родителей, согласии мирского схода и т. д. Самовольная отлучка из дома по-прежнему рассматривалась как побег и влекла за собой административную кару. Передвигаться по стране крестьяне, как и городские низы, могли лишь при наличии временных паспортных документов (на разные сроки – от трех месяцев до пяти лет), выдаваемых волостными старшинами по согласию схода, притом что другие сословия не были ограничены в выборе постоянного места жительства и имели бессрочные паспортные книжки. Удостоверения эти могли быть отобраны по требованию полиции или главы семейства, к которому принадлежал отлучившийся. Раскладка налогового бремени продолжала производиться уравнительно, а его выплата – по принципу круговой поруки. Отчуждение общинной земли в какой-либо форме стало практически не возможно. Выдел участка отдельному домохозяину мог произойти только по согласию схода. В 1905 г. в частной собственности крестьян находилось менее 13 % земли, которой они владели.
В Европейской России сельские обыватели существовали в условиях страшного малоземелья и людской скученности: средняя величина надела там уменьшилась с 4,8 десятины на ревизскую душу в 1860 г. до 2,6 десятины на наличную душу в 1900 г., а в некоторых губерниях (Тульской, Орловской, Рязанской, Курской, Полтавской, Харьковской, Киевской, Волынской, Подольской) был и меньше двух ("нищенский, кошачий надел", говоря словами Энгельгардта), и это притом, что, по данным официальной статистики, один работник мог обработать 14,5 десятины, а у прибалтийских крестьян средний надел составлял почти 37 десятин, у башкирских – 28 десятин! Отсюда – удручающая бедность. В начале XX в. в половине губерний Европейской России доходы крестьянских хозяйств не покрывали текущих расходов или в лучшем случае не превышали их: например, в Новгородской губернии средний доход – 255 руб., средний расход – 271 руб., во Владимирской соответственно – 217 и 230, в Ярославской – 395 и 400, в Калужской – 398 и 416, во всех малороссийских губерниях – 432 и 435. На прокорм семьи и домашней скотины ежегодно требовалось не менее 25,5 пуда зерна на человека, а средние душевые сборы продовольственного и кормового зерна колебались от 16,7 до 18 пудов. О каком товарном хозяйстве здесь могла быть речь! Градация крестьянских хозяйств весьма показательна: более 80 % – беднейшие, 13 % – "середняки" и только 5 % – зажиточные и богатые.
Понятно, что крестьяне с завистью смотрели на обширные угодья бывших господ. Они, правда, не догадывались, что чаемый ими "черный передел" не может решить их проблем, ибо пригодной для пашни земли в России при ее бескрайних просторах было не так уж много (250 млн десятин) и если бы ее "разделить на 100 миллионов нашего сельского населения, то на душу пришлось бы всего 2/2 десятин" (Н. Г. Гарин-Михайловский). В начале XX в. специальная правительственная комиссия пришла к выводу, что в центральных губерниях только 21 % из числа всех работников нужны в сельском хозяйстве, а остальные 79 % (примерно 23 млн человек!) – "лишние" рабочие руки. Проблему могло бы смягчить массовое переселенческое движение на окраины, но для этого требовалось кардинально изменить юридический статус земледельческого сословия.
О дискриминации русской деревни хорошо написал в 1901 г. консервативный публицист С. Н. Сыромятников, сравнивая ее быт и быт образованного общества: "Мы считаем необходимым условием своего быта свободу передвижения, но не разрешаем ее мужикам. Мы считаем, что каждый человек может экономически развиваться только на праве личной собственности, а для мужиков мы признаем необходимой собственность общинную. Мы находим для себя невозможным отвечать за действия третьих лиц, нам не подчиненных, а для мужиков устраиваем круговую поруку. Мы требуем, чтобы нас судили образованные судьи, а мужиков поручаем суду безграмотного старшины, полупьяного писаря и находящихся под их давлением выборных судей. Мы считаем, что телесное наказание позорит человека, и запрещаем применять его даже к детям; мы избавляем от него инородцев, но разрешаем крестьянским судам сечь взрослых и свободных граждан. В нашей армии, когда мы хотим пристыдить новобранца, мы браним его "мужиком", и считаем звание крестьянина позорным, при наличности 85 процентов земледельческого населения в России… Мы тратим деньги, добываемые земледельцами, на воспособление промышленности и почти ничего не тратим на улучшение земледелия. И мы сетуем, что мужики, приобретя какой-нибудь достаток, бегут из деревень в города, из крестьян в мещане и купцы".
"Государство, по преимуществу, крестьянское, Россия эту-то крестьянскую силу… низводила на степень вьючного животного", – отмечал в 1895 г. историк Е. Ф. Шмурло. А ведь, "кажется, так логична… свобода и равноправие труда, в силу которых следует признать за крестьянами такое же право выбирать себе любой вид труда, каким пользуется и пишущий эти строки… В этом только залог успеха, залог прогресса. Все остальное – застой, где нет места живой душе, где тина и горькое непросыпное пьянство все того же раба, с той только разницей, что цепь прикована уже не к барину, а к земле" (Гарин-Михайловский).
При таком уровне правоспособности, да еще с учетом плачевно низкого уровня грамотности, русское крестьянство не могло быть хоть сколько-нибудь эффективным агентом русификации. Неудивительно, что порой происходило нечто противоположное – "обынародчивание", в том числе даже "объякучивание" русских (крестьяне, жившие по соседству с якутами, перенимали их обычаи, начинали практиковать сыроедение и даже переходили в шаманизм). По этому поводу русская публицистика второй половины XIX в. била настоящую тревогу. Например, историк литературы и этнограф А. Н. Пыпин полагал, что главной причиной "обынародчивания" "являются сами русские, чье низкое культурное развитие не позволило передать крепкие задатки культуры так же, как это делали немецкие, французские и английские переселенцы". Между прочим, наиболее стойкими в своей русскости оказались старообрядцы, что отмечали исследователи Дальнего Востока конца XIX – начала XX в. По словам В. К. Арсеньева, они и там сохранили "облик чистых великороссов". "Эта часть русского населения выделяется тем, что вышла совершенно чисто из горнила монголо-бурятского влияния, сохранив в полной неприкосновенности и чистоте все свои этнические особенности, религиозные верования, древнерусский патриархальный образ жизни и любовь исключительно к земледельческому труду", – писал М. В. Грулев.
Русское крестьянство не являлось реальной общественной силой, несмотря на свою многомиллионность. Поэтому, как ни парадоксально, русские – количественно самый большой народ империи – на уровне социально-политической субъектности были народом маленьким и слабым. В подготовительных материалах Ф. М. Достоевского к "Дневнику писателя" (1881) находим такую запись: "Над Россией корпорации. Немцы, поляки, жиды – корпорация, и себе помогают. В одной Руси нет корпорации, она одна разделена. Да сверх этих корпораций еще и важнейшая: прежняя административная рутина… Все права русского человека – отрицательные". В XVIII в. "один администратор… принявши в расчет неравенство между свободными и несвободными людьми, рассчитал, что… Русское государство… почти в 45 раз меньше Франции" (В. О. Ключевский). Увы, к началу XX столетия положение дел не слишком изменилось.
Интеллигенция
В 1874 г. вышла в свет книга "Русское общество в настоящем и будущем (Чем нам быть?)" замечательного русского военного и политического писателя, родного дяди С. Ю. Витте и Е. П. Блаватской генерала Ростислава Андреевича Фадеева, в которой он остро поставил вопрос об отсутствии в России политической русской нации. Сам термин автором не употреблялся, но речь шла именно об этом. Нормальное, эволюционное развитие империи, писал Фадеев, возможно, только если его двигателем является само общество: "Связное и сознательное общество составляет… жизненную потребность наступившей эпохи [Великих реформ]… Без общества мы можем прозябать, но жить не можем". Но "мы покуда, – с грустью констатирует генерал, – только государство, а не общество". Более того, в русском социуме практически отсутствуют "дрожжи" для формирования общества – самостоятельные и влиятельные "средние" социальные группы: "Русская жизнь сложила лишь два пласта людей – привилегированный и непривилегированный… В каждом из этих пластов… есть свои верхи и свои низы, своя аристократия и демократия; но в середине между ними нет ничего и не мелькает даже зародыша чего-нибудь для будущего…"